Анфиса часто ссорилась с матерью по любому поводу, вроде заплетания кос: в одну косу ходили девушки, а замужние женщины две косы под платом носили, на свадьбе был обряд – невесте волосы распускали и в две косы укладывали. Анфиса же удумала свои густые смоляные волосы заплести в две косы и вокруг ушей бараньими рогами уложить. Мать на пороге стояла – не пускала с такой прической на супрядки.
Дочь руки в боки, сиськами крутит, мониста туда-сюда играют:
– Шо ты мне сделаешь? Меня батюшка заругает, но не побьет, если тебя столкну!
– Анфиса, одумайся!
– Сама не без греха! – сверлила Анфиса мать злыми черными туркинскими глазами. – Тебе скотина милее человеков. Давесь три дня колдовала над хромым цыпленком. У нас их пять десятков! Телушку больную надо было прирезать, чтоб хоть мясо было, а ты не дала! Вылечила? Ха-ха!
Мама дернулась, как от удара, один раз, потом второй… Анфиса все перечисляла мамины проступки – и поняла в тот момент, что надо бить по самому больному. Нащупать у человека слабое место и лупить в цель.
Мама отошла в сторону, освобождая проем двери, которую Анфиса распахнула пинком, и гордо вышла.
На супрядки она так и не отправилась. Косы в рога заплетала, чтобы маму позлить, а не для того, чтобы над ней, Анфисой, потешались. Сидела за околицей и плакала. Сама не знала, о чем плакала. О том, что выросла раньше срока и буйство непонятное изнутри одолевает? О том, что мама ее не любит? О том, что не находит приложения своим силам огромадным? От того, что хочется любить, а любить некого? От того, что батюшка с матушкой умрут, так и не оценив, какую замечательную дочь родили? Плакать было приятно. Опять-таки испробовать разные состояния. Соседка, тетка Алена, когда ее сыновья и муж в бане угорели, рвала на груди одёжу, каталась по земле и выла страшно. Анфиса тоже стала кататься с причитаниями…
– Девка, ты чё?
Старик Майданцев – откуда только взялся? – вылупился на нее:
– Ссильничал кто? Из переселенцев? Ты скажи, мы его всем Обчеством накажем… А на голове-то у тебя волосья накрутили, изверги! Ты чья? Турка, кажись?
– Идите, дедушка, своей дорогой! – Анфиса споро засеменила на четвереньках. – Я сама из переселенцев, – легко соврала она. – Молчите, Христа ради, вы меня не видели, пожалуйста! – Поднялась на ноги и рванула в лесок.
Отдышавшись, поругала себя: нельзя истинным чувствам волю давать – всегда найдется свидетель и толкователь. А толковать события надо, как ей, Анфисе, угодно.
Мама и папа умерли тихо и благородно, даже несколько сказочно. Недаром говорится, что за праведную жизнь Господь дарует благостную смерть – отхождение в другой мир.
Шла уборка конопли. Анфиса была уже замужняя и тяжелая первой беременностью – как потом оказалось, нежизнеспособными девочками-близняшками. Мама командовала работниками, Анфиса помогала. Вдруг прискакал папа, кулем свалился с лошади, заковылял к жене, кособочась, на согнутых в коленях ногах, жалуясь на нестерпимую боль в груди и в левой руке. Мама батюшку подхватила и увела в рощицу березовую… Там их потом и нашли: лежали обнявшись. Папа на спине, мама к нему прильнула, на плечо голову положила, руками переплелись, как спеленались…
От разговора о бегах перешли к кулачным боям, которые устраивались на престольные праздники и во время ярмарок.
Анфиса вспомнила Порфирия, мужа Туси:
– Драчун он у тебя был. Недаром Отважником прозвали.
– Ну, да, – задумчиво кивнула Туся. – К тридцати годам половину зубов потерял в драках, после каждой ярмарки – краше некуда: лицо в синяках, голова пробитая перевязана. Только, знаешь, Анфиса… – Туся вдруг решилась поведать то, о чем никогда и никому не рассказывала. – Порфирий по характеру был добр и покладист, даже под хмелем не буянил, свинью забить или петуху голову отрубить – не допросишься. Он боялся…
– Чего? – не поняла Анфиса.
– Кабы люди не подумали, что он трус. И перед собой чтоб не стыдно было. Вот и бросался первым в драку. Глаза закроет и молотит руками. И на войне, наверное, потому скоро погиб. Побежал раньше других под пули да на штыки.
– О как! – удивилась Анфиса. – Только, может, среди отважных и есть большинство таких, как твой Порфирий.
Воспоминания о муже не вызвали у Туси печали, хотя обычно она пускала слезу, рассказывая о дорогом Порфирьюшке. Слишком уж необычно и непривычно было вести простую бабью беседу с Анфисой. И хотя мягкость и откровенность Анфисы могли быть вызваны настойками, крепость которых не растворили шесть чашек чая, выпитые сватьей, Туся испытывала гордость за оказанное такой важной персоной доверие.
– Царство небесное! – перекрестилась Анфиса, как бы подводя итог и Натальиному рассказу о муже, и собственным неожиданным покаянным воспоминаниям о родителях.
Дальше она заговорила о деле. Солдаткиным традиционно принадлежали два дальних угодья отличной земли. Туся поднять эту землю и мечтать не могла. Анфиса предлагала не отказываться от наделов, то есть с приездом землемеров оставить угодья за собой. Анфисино семейство поможет. Но за половину урожая.
Наталья вспыхнула от радости. Цена, запрошенная сватьей, была божеской, да и вовсе не цена, а подаяние, ведь работников Наталья предоставить не могла. Однако оставались сомнения.
– Анфисушка, а когда подсчитают, мол, столько-то за мной пахоты, столько-то должно быть урожаю…
– Подсчитают, сколько в амбарах, с этого налог отдашь, и еще себе на перезимовку с лихвой останется. А что на полях выросло да куда делось, того никому не проведать. И вот еще, Нат… Тусенька! – мягко продолжила Анфиса, но пальцем грозно потыкала сватье в нос. – Про наш сговор ни гугу! Ни сестре своей балаболке, ни зятю, сыну моему Степану, ни одной живой душе!
– Ни в жисть! – Туся захлопнула рот ладошками и вытаращила глаза, изо всех сил стараясь показать свою преданность. – А чего говорить-то? – прошепелявила она сквозь пальцы.
– Родственная помочь, и весь сказ. Хорошо покалякали, – поднялась Анфиса, – душой отдохнули. Приятно у тебя в доме, Наталья.
Услышать похвалу от известной чистотки Анфисы было в высшей степени лестно.
– Так мы ж не хохлы какие-то, – быстро говорила польщенная, раскрасневшаяся Наталья, пока Анфиса надевала душегрею и повязывала шаль. – Это в Расее, говорят, хохлы и малороссы славятся своей чистотой, а по сибирским меркам…
Она оборвалась на полуслове и задохнулась на полувыдохе, потому что Анфиса, застегнув душегрею, слегка наклонилась и трижды расцеловалась на прощание. Обычно Анфиса лобызаний не приветствовала.
Смеркалось, и обратный путь в горку давался Анфисе труднее. Спасибо, хоть никто из баб теперь не выскакивал из дома, чтобы донимать ее глупыми разговорами и вопросами. Она забыла у сватьи сходить на двор, и теперь в переполненном нутре плясали сабли. А еще надо к Майданцевым зайти, грызь Максимкину полечить. Чужой порог переступить и с ходу до ветру на задний двор попроситься – лицо потерять. Надо где-то в закоулочке нужду справить.
Задрав юбки, Анфиса присела у чужого забора. Вставая, поскользнулась и шлепнулась грузным задом в канавку, пробила корку свежесхватившегося льда, изгваздалась. Но не рассвирепела, а захихикала – по-детски, как уж давно не сотрясалась глупым смехом. Вертелась, руками-ногами швыряла, из канавки выбиралась и не могла унять сдавленных «хо-хо-хо!», «ну, мать твою ити!», «хи-хи-хи!», «туша, зад наела», «что ж это…», «помереть от потехи…».
Вот ведь старая дура! А кто увидит, что она, точно вусмерть пьяная пропащая баба или свинья-животное с чесоткой под брюхом, в грязи кувыркается? Пусть видят! Судороги смеха не давали Анфисе встать на ноги. Выбралась из канавки, на четвереньках стояла, а смех прибивал голову к земле – к грязной снежно-глиняной жиже.
Анфиса говорила сама с собой. Одна Анфиса – правильная, возрастная, пятидесяти трех годов, царица-несмеяна. А вторая, откуда ни возьмись, такая смеяна, хуже Нюрани-дочки. Той мизинчик скрюченный покажи – хохочет.
«Быстро вставай! Стыдись! – крутила головой из стороны в сторону Анфиса правильная. – Кабы кто не увидел! Как тогда старик Майданцев, от которого ты, косматая, в лесок удирала».
«Кабы-перекабы, а у вас во рту грибы! – дурачилась новоявленная Анфиса-пересмешница. – Второй раз такое забавное со мной случилось. Можно напоследок и подурачиться!»
«Напоследок! – пискнул злорадно мышонок-предчувствие. – Сама знаешь, что недолго тебе осталось…»
«Заткнись!!!» – хором гаркнули обе Анфисы.
«Стоишь на четвереньках, точно бычок недоношенный, которого подкосило в коленях, – торопливо увещевала Анфиса правильная. – Тебе из этого положения не встать на ноги. Вались на бок, подгребай правые руку и ногу. Опирайся ими. Выжимай себя в стоячее положение. Разжирела ты, матушка!»
«А мне и вот этак приятненько, – пьяно бормотала Анфиса-пересмешница. – Хочу – на четверых ногах раком, хочу – к небу пузом! Никто мне не указ! Хватит твоих, – это к Анфисе-правильной, – декретов!»
Степушка, сыночек, после свержения царя глазами пылал: «Декрет о мире! Декрет о земле!» Мир у Анфисы и у ее родителей всегда был, и земли хватало. При желании распахали бы до Ледовитого океана. Батюшка говорил, что боятся сибирского хлеба в Европе и в Расее. Еще с германской войны ввели налог на сибирский хлеб. Говорили – Европа потребовала. Где она, Европа? Да и Расея мрет с голоду. Зато при декретах.
Стоя на четвереньках, не в силах подняться на ноги, смеясь неизвестно чему, Анфиса пережила минуты удивительного спокойствия и благости.
Она плюхнулась задом на край канавки и быстро почувствовала, как юбки пропитываются холодной влагой, тело стынет.
«Ты еще застудись!» – теряла терпение Анфиса-правильная.
«Все одно уже мокрая», – отвечала пересмешница.
Запрокинув голову, Анфиса смотрела на небо – черное до синевы, с яркими звездами-дырками, про которые Ерема в молодости рассказывал, будто там живут «вроде-человеки», возможно, многоногие и многоглазые, чешуйчатые или вовсе на гадюк похожие, но сердцем добрее нас.
Анфису его фантазии тогда злили. Какие гадюки на звездах, когда братец родной хочет мельницу батюшкину отхватить?