– Князь, – сказал он Мономаху, – тяжело мне во второй раз обращать к тебе одну и ту же просьбу. Бог испытывает тебя в любви и вере. И если решишься отдать Чернигов брату, Господь поцелует твои намерения. Пощади христианские души, гибнущие напрасно. Сжалься над людьми, угоняемыми в рабство, и селами горящими. Пожалей чернецов Божьих, терпящих надругания, и церкви святые, оскверняемые погаными. Победи жестокосердие кротостью. Пусть не похваляются язычники одолением христиан! И пусть люди русские увидят, что ты защитник их.
Мономах сидел белый, как яблоневый цвет.
– Вновь напомню тебе о святом князе Борисе, – тихо продолжал Нестор. – Ради любви уступи старшему брату. Одним твоим словом сотвори мир в русской земле.
После долгой тишины прозвучал голос черниговского князя, полный грустной насмешки:
– Думаю, уж не начать ли мне бояться тебя, Нестор. Твои слова, как нож под ребро.
– Дружина и впрямь мала, князь, – громко произнес воевода. – А за седмицу стала еще втрое меньше.
Мономах метнул в него злой взгляд. Олег, напротив, заинтересованный.
– Помолчи, Ратибор.
Владимир встал.
– Свое слово скажу завтра.
– До завтра не буду воевать, – принял условие Олег.
Остаток дня Мономах провел в одиноких думах. Ни к обеденной, ни к вечерней трапезе не вышел. Впустил в горницу только Марицу, поскребшуюся в дверь. Жена утешала, как умела – ласкалась, обнимала тонкими руками.
– Ишь, ненасытная, – усмехнулся князь, отлепляя ее от себя. – От родов только оправилась.
– Как еще порадовать тебя? – удивилась она.
– Порадуюсь, когда на Руси будет радость, – мрачно ответил Мономах. – Братьям моим радость – их неразумие. Мне же о людях думать надо.
Вечером он позвал боярина Георгия Симонича. В руках князь держал меч в дорогих стальных ножнах, украшенных золотым узором. Ножны были новые, а меч – старый, сработанный давным-давно, с рукоятью в форме креста.
– Об этом мече, – сказал Владимир, – мы поспорили когда-то с твоим старшим братом. Из-за того спора он погиб. А ты назван Георгием в его честь.
– Знаю, князь. Меч святого Бориса. Отец рассказывал мне.
– Да. Завтра день памяти святых князей Бориса и Глеба.
Мономах задумчиво рассматривал клинок.
– Что ты решил, князь? – в нетерпении спросил молодой боярин.
Владимир тронул металл и тут же отдернул руку. Удивленно воскликнул:
– Он горячий, Георгий!
Боярин прикоснулся к клинку, провел пальцем по долу.
– Он холоден, как всякий металл, князь.
– Посмотри, это ожог! – Мономах сунул ему под нос палец. – Меч раскален, будто лежал на жаровне.
Георгий в замешательстве не знал, что ответить. Князь задвинул клинок в ножны. Постоял с закрытыми глазами, словно прислушивался.
– Он как будто всю душу мне прожег. Понимаешь, Георгий?
На рассвете ворота Чернигова вновь открылись. Дружина Мономаха покидала город – около двух сотен мужей и отроков при оружии, с женами, детьми, челядью и скарбом в обозе. Впереди ехал князь, как и накануне – в золотом корзне, в шапке с драгоценными каменьями. По сторонам от него отроки держали хоругви и княжьи стяги. К поясу Мономаха был пристегнут меч святого Бориса.
В полном безмолвии обоз двигался к броду через Десну. С невысоких холмов, меж которыми пролегал путь, на исход смотрели ратники Олега и половцы. К Мономаху подъехал боярин Дмитр Иворович.
– Будто волки облизываются на нас поганые. Так и слышу, как они зубами щелкают. Как думаешь, князь, не разорвут они нас по дороге? За одну твою шапку перегрызутся!
– С нами Бог и святой Борис. Не выдадут на поживу – так и свинья не сожрет.
Мономах вытянул из ножен меч, поднял клинком вверх. Солнце заиграло на чищенном до блеска металле.
– Слава князю! – гаркнул Дмитр Иворович, обернувшись к дружине.
– Слава князю! – тотчас поддержали его две сотни глоток.
Взвившись в небо, крик достиг Олега, во весь опор скакавшего к городу.
– Слава Мономаху! – радостно засмеявшись, сказал он себе под нос.
17
– Вот он, град Чернигов! – выдохнул Олекса, сойдя с коня.
С холма через Десну открывался обширный вид на древний город, не так давно еще, во времена князя Мстислава Храброго, соперничавший с Киевом. Да и теперь, вероятно, хотя и приутих, но не совсем забыл свои притязания зваться стольным градом великого княжения. Олекса перекрестился на сияющие главки собора Спаса Всемилостивого, отвесил глубокий поклон.
– Отсюда до Киева уже недалеко. Дня два пути.
Добрыня, не слезая с коня, водил головой из стороны в сторону.
– Кровь чую. Смерть.
– Где? – дернулся Олекса.
– Не знаю. Везде.
Попович забрался в седло. Вытащил из налучья лук, купленный в городке по пути, надел тетиву. Проверил, легко ли выходят стрелы из тулы.
– Не нравятся мне эти твои чуянья, – ворчал он. – Все время ты чего-то чуешь. То волка, то мертвеца у дороги. А никакого волка я там не видел, и мертвеца мы не нашли, хотя все вокруг обрыли.
– А мне не нравится, как ты стреляешь из лука, – невозмутимо ответил Добрыня. – Зачем он тебе, если попадаешь через раз? В девок хоть метко попадал?
– Ишь ты, – бурчал Олекса, – медведь разговорился. А я думал, у меня одного язык без костей.
Они спустились с холма и поехали не по прямой, огибая другую высоту, стоявшую на пути. Добрыня держал нос по ветру, хмурил мохнатые брови. Олекса болтал без удержу – рассказывал о ростовской жизни, но тоже цепко поглядывал окрест.