Оценить:
 Рейтинг: 0

С высоты птичьего полета

Год написания книги
2013
Теги
<< 1 2 3 4 5 6 >>
На страницу:
4 из 6
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

Котик – замечательный художник Яков Тар ле – так и не вернулся.

А Антонина Викторовна вскоре съехалась со своей внезапно отыскавшейся племянницей и совершенно исчезла с горизонта дворовой жизни.

После Антонины Викторовны и Котика так не хочется обращаться к миру обыденной жизни. Однако же без упоминания еще двух оставшихся квартир не только неполной оказалась бы наблюдавшаяся птицами картина моего детства, но обнаружились бы существенные купюры в разыгранном там и тогда спектакле «Жизнь».

На одном этаже с Антониной Викторовной в квартире слева жили, кажется, две женщины и два мальчика существенно старше меня. Они были единственной семьей, на чьей квартире сохранилась «бронь» до их возвращения из эвакуации. Кто они – и были ли они связаны с авиаторами или заводскими пролетариями – совершенно не представляю. Кроме того, что вот, мол, «Смолины вернулись в свою квартиру», до меня не дошло ни слова об этих людях. Но не своею волею эта фамилия навсегда сделалась для меня знаком непереносимого страдания. Все произошло так быстро и запомнилось так отчетливо, что даже прошедшее немалое время не в состоянии было хоть на йоту сместить или затуманить неправдоподобно-реальную картину.

Вдоль Беговой ходил трамвай – шестнадцатый и двадцать третий номера. Трамвайные рельсы, как коварный поток, отделяли наши голландские домики от моей школы и стадиона Юных пионеров, игравшего важную роль в моей детской жизни.

В тот день, как обычно, я пережидала, когда пройдет, кажется, «двадцать третий». Он был еще довольно далеко, но набирал скорость, И когда он вот так дребезжа и ускоряя ход, почти поравнялся с нашим домом, с подножки первого вагона спрыгнул светловолосый мальчик, в котором еще издали я узнала одного из братьев Смолиных. Вот он на моих глазах сначала висит на поручне, едва касаясь одной ногой подножки – вот он делает легкий прыжок вперед и… дикий крик, скрежет тормозов, звон сыплющихся стекол… и мертвая тишина – для меня.

Ни сойти с места, ни закрыть глаза я не могу. Я все вижу, но ничего не слышу и ничего не понимаю. Сбегаются люди. Кто-то, пробегая мимо меня, бросает: «Перестань орать, девочка». Не понимаю, о чем это он… Выбежавшая на шум Юлия Филипповна обнимает меня, говорит что-то, гладит по голове, ведет домой – я продолжаю вопить. Я не плачу – я только ору в голос: «Аа… ааа… ааа…», – не затихая ни на миг. В маминых глазах мечутся ужас и радость – там не ее ребенок… Она пытается привести меня в чувство, подставив под нос пузырек нашатырного спирта. Старается усадить, дать попить – впустую. Я стою, прислонившись к стенке коридора-прихожей, и вою. И каждую минуту вижу: вот светловолосый мальчик упруго выгнулся на подножке, вот – прыжок, как цирковой полет, легко и свободно, и вот – под колесами второго вагона что-то бесформенное… и крик, крик… И так без конца.

Потом он ходил на костылях. Как у Никанора, у него не было части ноги. Мне не было его жалко, мне было жутко. При одном имени мною овладевало нечто, что я так и не смогла тогда перевести на язык человеческих чувств – мне было противоестественно.

Совсем иное дело последняя – третья квартира второго этажа все того же супротивного домика. Проживала там вдова Васильева Анна Ильинична, мужа которой поглотила война, оставив ее с двумя детьми и с отдельной квартирой.

Анна Ильинична билась, как рыба об лед. Была она женщиной рыхлой и как бы ни к чему не приспособленной. Болезни и малые дети не позволяли ей работать в отдалении от дома. По мере своих слабых сил она понемножку портняжила: тому перешьет, этому перелицует, но, по маминому глубокому убеждению, всем «портачила». Мне таким вот образом было перепортачено пальто из папиного «вышедшего в тираж» путейского пиджака. Какие же муки я претерпела! Сколько примерок вынесла: то рукав не клеится, то пола висит, то спина «горбом стоит»… И конца этим примеркам не видно… А от Анны Ильиничны, от ее толстого живота, обтянутого замусоленным байковым халатом, идет такой тяжкий, такой выворачивающий наизнанку дух, что хоть святых выноси. Тут и немытая чугунная раковина, и селедочные очистки, и серое «хозяйственное» мыло… И не отвернуться: всё-то она, зажав меня между толстыми ногами, колет булавками, лезущими прямо из ее рта – и как только она их не глотает…

Оживлялась моя мучительница лишь при появлении бродячих чудодеев. Едва раздавался зазывный клич «матрасы-диваны-починяю» или, скажем, «точить-ножи-ножницы», Анна Ильинична тут как тут – первая вылетала. Она-то точно никакие вещи не выбрасывала. Все они были у Анны Ильиничны перекроенные, перелицованные, подшитые и подклепанные… и продолжали верой и правдой служить. С детьми только ей не повезло. Как она их ни шпыняла, ни бранила, а все ерунда получилась. Как будто лебеду окучивала в огороде вместо доброго овоща. Дочка со временем увлеклась «случайными связями с мужчинами», как однажды сообщила мама. Сын же, вернувшись из армии, стал себе жить-поживать и мамашины денежки, тяжким трудом заработанные, проживать. А потом и совсем с панталыку сбился – с опухшей физиономией ходил по соседям, добирая недостающее «до бутылки».

А ведь была уважаемая пролетарская семья. Мать своим примером старалась приохотить детей к общеполезной жизни, к честному труду. Ничего не получилось. Может, действительно, если согласиться с папиным предположением, в наших дворовых пролетариях бродила злосчастная «кулацкая закваска». Бог его знает.

Да, может быть, еще птицы знают что-нибудь на этот счет. Нечего и говорить, что для птиц обзор был, не в пример мне, гораздо больше. Даже жившие в сиреневом кусте много чего могли порассказать: и о соседней с нами аналогичной паре голландских домиков, и о том, почему там женщины – почти все безмужние и бездетные – были такими яростными защитницами своих акациевых палисадничков. Еще и не тронешь ничего – только-только начнешь красться к их заповедникам – а уж изо всех окон несется: «Иди на свой двор! Что у вас там места мало!» И как они все видят и слышат?

Хотелось бы мне кое-что разузнать и об отсутствующих мужчинах этой пары «голландцев». Почему их называли «врагами народа» – неужели все разом враги? Как же это им удалось? Впрочем, это уже не моя «Жизнь» – это соседний театр драмы и, возможно, комедии.

В начале семидесятых годов жители всех четырех коттеджей были расселены. Бывший некогда реальностью кооператив летчиков-испытателей, превращенный в миф в ходе окончательной победы государственной собственности, перестал существовать – исчез бесследно… Как будто и не было никакого кооператива, не было самих «испытателей», не было даже и тех, для кого спелыми грушами опадали «брони» и «печати» на чужих дверях, – все это выдумка лукавого времени.

Экскаваторы счистили подчистую садики, кустики, деревья и прочую зеленую дребедень, заполнявшую пространство дворов. Всех оставшихся в живых обитателей переместили в отдельные, по желанию, взаимно удаленные, квартиры. Рассечены были уродливые организмы коммуналок, являвших собой симбиоз жертв и палачей, живых людей и насекомых-паразитов. Все зажили обособленной жизнью. И никто теперь не узнает, кто на кого доносил, кто кого погубил; кто кого любил и кто ненавидел. Ушел в небытие целый мир – мир моего детства. Мир полный открытиями, но в еще большей степени загадками.

Покинули места моего детства и птицы – и нет ответчиков на мои вопросы.

Цветущий люпин

Для конца мая было слишком жарко. Поговаривали о плюс тридцати по Цельсию. Тело требовало чистой воды и наготы. Предпочтительно на берегу какого-нибудь тихого малоизвестного водоема. Мечты устремлялись вслед за телом. Мысли также вертелись вокруг прелести сельской жизни в случае летней жары. Однако тотчас память вытаскивала всю благоухающе-звучащую гамму сомнительных сельских преимуществ перед городскими. Скажем, воздух – несомненно здоровее – и есть реальная возможность насладиться благоуханием присущих родному Подмосковью растений. Или звуки – тут и спорить не о чем – птичий щебет – это вам не урчание и рычание не иссякающего ни на мгновенье машинного потока. И уж, конечно, куда как далеко соловью – с его из века в век повторяющимися трелями – до многозвучного беспредела ночной сигнализации.

Все так, но как быть с местными обитателями? Ведь нога человека ступала везде. Особенно в Подмосковье. А человек, увы, не только звучит, о чем поведал современникам классик, но и действует, что известно уже из исторического и личного опыта.

В воображении кружились картины глухих еловых лесов на подступах к Щелыкову – поместью великого русского драматурга Островского – с заросшей речушкой и прихотливо разбросанными лимонно-желтыми бочагами вокруг. Ржаное поле, окаймленное иссиня-синей грядой васильков. Высокое небо цвета васильков с беспрестанно клубящимися облаками, а под ним – далеко внизу – на самой земле – под заборами и по канавам небрежно валяется человеческий фактор – как точно и справедливо оценил своих подданных первый и единственный советский президент. Фактор пьян и утром, и вечером, и днем, и ночью. В промежутках же алкает рубля и звучит.

Нет, нет, ни за какие коврижки не уговорите меня вновь припасть к лону природы. Нет, не для меня цветут щелыковские васильки, не для меня кувыркаются в небе над ржаным полем жаворонки. Прости, Щелыково!

Ну, так может быть, Пушкино? «В сто сорок солнц закат пылал, в июнь катилось лето…». Как раз там, где Пушкино горбилось Акуловой горою, стоял двухэтажный особнячок, принадлежавший преуспевшему во времена оны одному ныне безвестному художнику. В этом заросшем неплодовой растительностью краю провела Ирина минувшее лето. Пожалуй, только эта вконец одичавшая, бывшая некогда цветущим садом, растительность между забором и домом продолжала настаивать на своем дачном предназначении.

Какая же там замечательная была пыль – одно солнце, и то с большим трудом, можно было увидеть… Что уж говорить об оставшихся ста тридцати девяти из поминаемых поэтом ста сорока – виденных им всего-то восемьдесят лет назад.

Не-е-е-т! «Туда я больше не ездок», – мрачным рефреном врывались в мечты некстати припомнившиеся страдания Чацкого. Ну, так куда же? Не на юг же, с его полным набором бытовых неудобств. А ехать надо было непременно. К сердцу подступал роман… Но не тот, что первым приходит на ум. Нет – совсем иной. Тот, что пригвождает тело к столу, а душу отпускает в вольное плавание, чтобы не мешала лепиться словам в затейливые домики фраз.

Где найти этот оазис без дымовой завесы цивилизации и, по возможности, без человеческого фактора. Где этот рай?

Да. И чтобы из окна или с какой-нибудь захудалой терраски можно было видеть что-то садово-луговое, цветущее…

Позвонила подруга: «Послушай, наши общие знакомые в смятении – у Феоктиста довольно большая выставка в Люксембурге, а им не с кем оставить Прайса… Там какие-то осложнения с их постоянной домработницей. В городе она еще соглашается выгуливать пса, а на дачу ни в какую не хочет ехать… Ну и для вас, мне кажется, после такого ужасного года и колебаться нечего. Ехать, все равно пока Андрей не будет нормально ходить, далеко вы не сможете… А поблизости лучше места не найти… Ему там будет просто замечательно… Ты помнишь их дачу – там такие старые широкие ступеньки… Мне кажется, даже с его ногой нетрудно подниматься. Вы не бывали на Матрешиных осенних фестивалях?»

– Нет – не доводилось бывать.

– Ой, это такое дивное место… Очень известное: там почти все русские художники работали. Одна Серебрянка чего стоит: чистая, прозрачная, белый песочек… Если надо – кустики, если не надо – лежи, загорай.

– Нет, кустики не нужны. Ты лучше скажи, что за дом.

– Огромный участок – кажется, гектар, а, может, и больше… Старые дубы, никаких полезных культур… трава… и на ней три дома. Один – большой, двухэтажный – отца-основателя всего поселения. Второй – Феоктиста – тоже двухэтажный, но поскромнее, и третий – сына Феоктиста, то есть внука основателя. Основатель последние годы не живет на даче, внук почти не бывает там – родители с ним в глубокой ссоре… Так что вы будете одни – ты ведь с Андреем поедешь?

– Извини за прозаизм, но где там удобства?

– И ты еще спрашиваешь! Да в Москве не у всех все вместе встретишь. Электричество, газ, душ и все такое прочее, как у тебя дома. Но самое главное – телефон! И во всех трех домах!

– Выглядит заманчиво, но далековато… Сдается мне, прелесть этого места в полном отрыве от цивилизации – значит, продукты возить из Москвы… У Феоктиста машина, а каково мне одной без Андрея таскать их на себе…

– Ничего подобного! Цивилизация, к счастью, действительно не проникла глубоко в эти земли, но что тебе пару километров пройтись пешочком – ты же известная любительница пеших прогулок.

– Кажется, ты меня убедила – звони Матреше: пусть перезвонит – будем договариваться.

Матреша в молодости блистала неземной красотой, предназначалась для актерской жизни и даже вступила на подмостки. Но потом то ли они были не по ней, то ли она не по ним… Одним словом, к моменту переговоров состояла в светских дамах с сильным домохозяйским уклоном, что позволяло ей с успехом играть роль супруги маститого художника. Феоктист к этому времени почти вплотную придвинулся к вершинам официально признаваемой славы – к статусу академика.

– Ой, послушай, как я рада: мне Леля сказала, что ты хочешь пожить у нас! Там дивно! А разве вы с Андреем не бывали на нашей даче? Не может быть! С Прайсом никаких забот… он прелесть… Феоктист без него минуты прожить не может. Ты помнишь – да я вам рассказывала, как должны были немцы приехать – где-то, не то в Нюрнберге, не то в Бремене, готовили его выставку – а я напекла уйму пирожков… совсем крохотулечных – на один укус. Я потом в Париже на Феоктистовой выставке таких наделала, только с сыром, а те были с мясом. Да, так этот паршивец – Прайс – пока мы в гостиной версаль разводили, съел все до единого. Уж сколько раз ему было говорено, чтобы со стола ничего не тянул… И вот, пожалуйста, все подчистую. Когда я увидела пустое блюдо, чуть в обморок не упала, а немцы, похоже, не поверили, что одна собака – даже и охотничья – может проглотить не менее полусотни пирожков. А Прайс чувствует, что нашкодил, под стол залез… У нас там сейчас сороконожка стоит… Мы теперь все-все переставили… Помнишь комодик – не тот, что у нас в столовой стоял, а другой – тетушка Леонида мне завещала… всего месяц, как умерла… Феоктист хотел его поводком отшлепать – ужасно рассердился – такой пассаж с хорошо воспитанной собакой… он как раз рассказывал немцам о деликатности Прайса, о его почти человеческом поведении… а там – под столом – сплошные ножки, и Прайс между ними забился – одни глаза страдальчески мерцают – и вытащить его из-под стола невозможно… И смех – и грех. Хорошо еще, я, на всякий случай, расстегай с рыбой успела испечь – все не знали, сколько их будет…

– Погоди! У нас же не было породистых собак. Наш Филя не в счет – вульгарный метис с дурными наклонностями. Ведь у охотничьих собак особый режим питания. Помнится, им нельзя давать трубчатых костей или что-то в таком роде. У них вечно чего-то в организме нехватает.

– О еде не думай: Феоктист уже заготовил несколько упаковок собачьего питания. Будь с ним построже. Смотри, чтобы со стола не ел – подальше все от краев отодвигай… но вообще он очень послушный… Такая лапочка… не знаю, как мы без него будем…

– Надеюсь, обойдется без смертельного исхода – ведь вы его ежегодно оставляете с кем-нибудь.

– У нас есть прелестная женщина, с которой Прайс прекрасно остается, когда нас нет. Всегда такая скромная, а в этом году она такие деньги запросила – просто ужас. Она, видимо, считает нас миллионерами. А откуда у нас деньги? Все эти выставки – сплошные расходы: того прими, этому сделай подарок… Потом, все эти приемы – тут ведь джинсами и свитером не обойдешься… Все приемы на моих плечах – вернее, на моих руках – экономлю каждый шиллинг, каждый франк; изворачиваюсь, как могу. Все только диву даются: до чего же вкусно… никто не хочет в ресторан идти… Только мы появляемся, так сразу и требуют «пирожки»… мол, мадам Матрона, когда будут ваши чудные пти-пирожки… Только они нас и спасают. Я ей говорю, мол, Лариса Иванна, побойтесь Бога, сами видите – бьюсь, как рыба: ничего лишнего себе позволить не могу… Сама себе шью… Феоктисту, правда, не сошьешь… Один смокинг чего стоит… а сколько мы вложили в тетушкину мебель красного дерева… обширнейшая реставрация… да еще и реставраторов надо было найти… Представляешь, что она заявила: с вашим Прайсом я лишаюсь летнего отдыха и, что, мол, у вас в центре жизнь вдвое дороже, чем у нее в Бирюлеве-Товарном. Ну, не цинизм ли? Да, когда бы она в центре-то бывала, если бы не мы – так бы и померла в своем Товарном, воображая, что это и есть столица… И потом, в прежние годы мы приезжали, уезжали, какое-то время дома были, на даче несколько раз за лето сидели… А в этом году получается, что из Германии прямиком во Францию, а оттуда в Штаты – там давно уже Феоктиста ждут. Да, а до этого две недели в Люксембурге… Нельзя же, чтобы дача все лето пустовала, да и Прайсу лучше на природе побыть – в этом году Феоктист так и не выбрался с ним на весеннюю тягу…

В воскресенье впятером, включая хозяев и Прайса, Ирина с Андреем отправились на дачу.

День был превосходный. Весна догуливала последние денечки. Все, что должно было вот-вот распуститься, находилось в стадии наивысшего набухания или натяжения. Еще черная земля была подернута легким флером цвета тепличного салата. Леса, со всех сторон подступавшие к прекрасной шоссейной дороге, светились той же нежнейшей салатовой дымкой. Если говорить серьезно, цвета, как такового, не было – был зелено-желтый туман – намек на цвет. От этого казалось, что воздух дрожит от радостного возбуждения, что вся природа состоит из жидкого золота и немолчного пенья птиц в огромном пустом пространстве. Блаженная истома сулила душевный покой и исполнение всех мечтаний и надежд.

Дорога поднималась отлого вверх, и одновременно в плавном хороводе отодвигались вдаль, к горизонту, оживающие стены лесов, и открывался удивительный вид – вдаль и вширь.

В какой-то момент стало видно, что дорога уже не устремляется стрелой вверх, а плавными изгибами спускается к реке. Открылся белоснежный храм, издавна известный святыми мучениками и наставниками, доведенный боголюбивой паствой до уровня хозяйственной постройки – не менее полувека там была машинно-тракторная станция – а ныне с неведомо откуда взявшейся страстью восстанавливаемый вновь возлюбившими Господа потомками этой самой паствы.

Покой и гармония – то, к чему стремится душа в земной жизни, были налицо. Белое творение рук человеческих в торжественном упоении сливалось с природой – «этим весьма респектабельным установлением», по глубокомысленному определению Домби-старшего.

Озирая окрест как бы распахнувшимися очами безбрежно высокое пространство, Ирина думала о том, что возникающее в душе чувство не поддается выражению. Как сублимировать это ощущение вечности, заполняющее безграничность окружающего тебя пространства, в абстрактное полотно или тем более в работу минималиста?

Ей показалось, что нечто подобное она ощутила от одной из ранних работ Кандинского – там пространство по горизонтали пересекал поезд. И как будто тоже была определенная гармоничность в соединении движения новой цивилизации и статичности вечной природы. Но нет-нет – это совсем не то.
<< 1 2 3 4 5 6 >>
На страницу:
4 из 6

Другие электронные книги автора Наталия Михайловна Брагина