Она тоже засмеялась в ответ:
– А я и темноты боюсь! Мне все время кажется, что там, в темноте, знаешь, что?
– Что? – жутким шепотом спросил он. – Что?
– Ты будешь смеяться надо мной…
– Кать, да уже смешнее некуда! – закатился он. – Признавайся давай!
Она зарылась лицом ему под бок и там, замотав головой, промычала:
– Не скажу…
– Нет уж, говори! – ему уже на самом деле стало любопытно, чего же может бояться эта девчонка, такая смелая в суждениях и в проявлении чувств тоже, такая самостоятельная и бесстрашная.
– Голова профессора Доуэля! – выпалила она.
Он молчал, переваривая информацию.
– Ну! – воскликнула она. – Чего ты не смеешься?
– Да не смешно, Кать, на самом деле, – наконец серьезно проговорил он. – В каком возрасте ты ее читала?
– Ох… Да сначала я ее даже не читала… Бабушка, царствие небесное ей, додумалась рассказать сюжет. Мне тогда лет восемь, наверное, было, – Катя снова уткнулась холодным носом в его бок: в квартире было нежарко. – Так я до такой степени боялась, что бабушка сама перепугалась, и просила родителям не говорить, а то бы ей влетело.
– Ну это, конечно, очень рано, – согласился Саша, – для этакой мерзости… Погорячилась твоя бабуля.
Он обнял ее и сам зарылся лицом в ее локоны:
– Бедная девочка, – пожалел он ее, – так и осталось…
Катя вдруг засмеялась:
– Ага! Косоглазие!
Он тоже засмеялся, а про себя поразился ее умению во всем находить смешное и любую ситуацию обращать в шутку.
«А вот когда она тут совсем одна ночевала, – думал он, – как же, наверно, ей бывало страшно: и тебе голова эта проклятая в темноте, и под окнами, даже в нашем относительно спокойном и тихом дворе, частенько невесть что – то пьяные крики, то поножовщина возле ночных киосков на углу… Лежала, наверное, и сердечко от страха в пятки уходило».
– Козочка ты, козочка, – прошептал он и поцеловал ее макушку, от чего она замерла и перестала дышать. – Ну сейчас-то не страшно? Я же здесь…
В ответ Катя прижалась к нему, обхватила руками за шею, и он, целуя ее нежные припухшие губы, вдруг почувствовал, что они соленые от слез.
Когда потом, много лет спустя, Саша возвращался мыслями в эти несколько летних недель, проведенных с Катей, он не мог найти в своей жизни более счастливых воспоминаний. Он тогда не думал ни о чем плохом: ни о том, что ждет его, ни о том, сможет ли он восстановиться в институте и учиться дальше – он просто был уверен, что с учебой все будет хорошо. Не думал он и о том, что будет с ними – с ним и Катей, с их отношениями в будущем. В те недолгие недели Саша чувствовал себя свободным, и свобода эта не была ни бесшабашной, ни бездумной. Это была, думал он много лет спустя, абсолютная свобода: с Катей он был свободен от неуверенности и внутренних терзаний, он был свободен от каких бы то ни было предубеждений и от стереотипов, которые пусть немного, но все-таки присутствовали в его сознании. Свободен он был и от мыслей о будущем: почему-то в те два с небольшим месяца он был так глубоко и так твердо уверен, что все в его жизни сложится хорошо, что был счастлив. «Да, я был счастлив тогда, – думал он спустя десятилетия, – но я не знал об этом! Как глупо, как бездумно я распорядился тогда своим счастьем. Нет, думать-то я, конечно, думал, да только не о том, идиот. Я не знал, что свободным я могу быть рядом только с одним человеком, и человеком этим оказалась нежная и настоящая девочка, моя девочка, моя Катя».
Он пытался быть свободным в одиночку, изгоняя из своей жизни все случайные и серьезные романы, – и у него не получалось. Не потому, что он оказывался один, а потому, что рядом не было ее: чудесной и красивой, умной и насмешливой, нежной и доброй. Только с ней он был собой, мог позволить себе такую, оказывается, роскошь – быть собой.
Все больше отдаляясь во времени от счастливого лета 1993 года, Саша явственнее и четче понимал, что все, что удавалось ему достичь в жизни и в профессии, достигалось им не благодаря чему бы то ни было, а вопреки. Вопреки одиночеству, несмотря на наличие верных и настоящих друзей, охватывающего его все больше и чаще. Вопреки пониманию того, что что-то (а он прекрасно знал, что именно) в его жизни пошло не так. Вопреки отсутствию любви, хотя – видит бог! – он старался. Он искал ее и думал, что все равно когда-нибудь сможет полюбить и тогда забудет Катю, и настанет для него другая – счастливая – жизнь.
Он становился старше, мудрее и именно поэтому несчастнее. Брак его оказался неудачным, потому что Арина была совсем не тем человеком, с которым можно было бы чувствовать себя счастливым и свободным. Избалованная и, к сожалению, неумная, она совершенно не разделяла его взглядов и его мироощущения. «Где были мои глаза, господи! – часто думал Саша, куря ночью на кухне шикарной Арининой квартиры, подаренной ей ее отцом. – Где? Рядом со мной женщина, которая, да, безусловно, очень красива и молода, но, как выясняется, это не главное. О чем говорить с человеком, который не читал Чехова и Толстого, Достоевского и Куприна? Куда деваться, если женщина, с которой ты делишь кров и постель, не понимает ни единого фильма, вызывающего у тебя восторг? Что делать, когда она, спутница твоей жизни, которая должна быть единомышленницей, с удивлением подняв небесной красоты брови, спрашивает: «Зачем идти в этот дурацкий Лувр, кому он нужен? Ведь можно, пока есть время, закатиться в Галерею Лафайет, тем более, папа дал денег».
Всегда во время таких вот приступов самобичевания он вспоминал Катю и ему становилось еще хуже. «Катя бы поняла, – думал он. – Катя бы оценила».
Однако почему-то ему не приходило в голову найти ее: он был уверен, что Катя после того, что он сделал с их отношениями, и разговаривать с ним не станет. «Это невозможно простить, – думал он, – то, что сделал я. Ведь даже тогда я понимал, что люблю ее, и что она тоже меня любит. Как хватило у меня идиотизма уйти от нее, от своей, до боли в груди своей девочки? Как выдержал я это? Почему не умер тогда от перепоя в общаге мединститута?»
Только один раз за все прошедшее с девяносто третьего года время он видел Катю – тогда, на юбилее школы. Она так и осталась в его памяти: широко раскрытые глаза, которые смотрели прямиком в его душу, смотрели с какой-то то ли мольбой, то ли с удивлением… Стройная фигурка под простым льняным платьем и огромный дымчато-коричневый топаз на среднем пальце правой руки.
Невозможно было передать словами, что испытывал Саша в моменты таких вот приступов острого одиночества и понимания того, что жизнь его несчастна. Он становился на долгие дни и недели поникшим и грустным, и единственное, что спасало его, это была работа. Он брал дежурства и студентов, заменял приболевших коллег, писал давно обещанные статьи и лекции… А когда работать становилось совсем невмоготу, он говорил себе со злостью: «Вкалывай, вкалывай, достигай еще большего совершенства! Ведь ради этого ты тогда оставил ее! Так что же, получай! Работай до седьмого пота, до звезд в глазах, ты этого хотел! Падай без сил на кушетку в ординаторской после того, как простоял за операционным столом десять часов без перерыва, не имея возможности даже пошевелиться! Спи на ходу, возвращаясь домой после суточных дежурств, и смотри сны! Так тебе и надо!»
Он очень завидовал в такие моменты людям, способным создавать что-либо: книги, полотна, стихи и особенно – музыку. Саша читал много биографических книг об известных музыкантах, живописцах, поэтах и знал, что большинство великих произведений рождались у авторов именно в минуты душевных мук, как правило, связанных с любовным недугом. Наверно, думал он, им становилось легче, когда они выражали свои чувства в произведениях, выплескивали страдания на бумагу, на холст или на нотный стан… Сам он этого не умел, но иногда все же садился за инструмент – совсем редко, когда навещал родительскую квартиру. Фортепьяно стояло в большой комнате, и он тщательно следил сам и просил тетю Клаву, которая приходила делать иногда уборку, за тем, чтобы у инструмента всегда была вода. Саша тихонько придвигал к нему стул, открывал крышку и брал аккорды. Порой даже становилось легче, если он не углублялся в воспоминания, связанные с фортепьяно и Катей: как он сидя голышом за инструментом, стоящим в ее спальне, играл для нее французские мелодии. И как нежно и щемящее звучали в тишине ее квартиры «Если б не было тебя», «Салют!», «Уезжаешь, милый, вспоминай меня», а Катя, задумавшись и широко раскрыв глаза, смотрела куда-то вдаль и слушала… Если он не вспоминал об этом, становилось легче, и он снова нырял в круговорот своей работы, потому что иначе просто уже не мог: понимал, что с годами становится все более нужным своим пациентам, ведь были манипуляции, которые во всем городе мог сделать только доктор Корольков, а значит, только от него зависели жизни людей, попавших в беду.
2015 год
«Никогда ни одна женщина не принадлежала мне так: до слез, до боли в груди, как принадлежала Катя», – вдруг понял он и, вынырнув из воспоминаний, как выныривал в детстве из серой воды реки Бердь – почти задохнувшись, осознал себя лежащим в пустой ординаторской на холодной кушетке, под отвратительным голубоватым светом лампы, бьющим в глаза, и с дикой болью в разрезанном животе.
Прикрыв глаза, Саша подумал о том, что скоро приедут журналисты, и снова вспомнил Катю, то, как она, цитируя великую Раневскую, саркастически называла представителей второй древнейшей профессии: «телевизионные деятели искусств».
«Вот-вот, – мысленно усмехнулся он, потому что усмехаться по-настоящему не было сил, – сейчас приедут телевизионные деятели искусств, и мне придется соскребать себя с кушетки и идти вместо Семёна Марковича отвечать на идиотские вопросы».
В принципе, доктор Корольков не имел ничего против журналистов. Однако понимал, что вопросы в любом случае будут идиотские. Ведь если человек не знает медицинской «кухни», будь он журналист или не журналист, спросить нормально не сможет.
«Вот ведь наверняка, – думал Саша, – начнут допытываться, сколько народу привезли. А какая разница, сколько народу, вы лучше спросите, сколько врачей работает и сколько вообще-то операционных в больнице! Скорей бы Лорка Смирнова приехала, та пациентка совсем плоха», – он, постанывая от боли, с трудом просунул руку в карман и достал телефон – посмотреть последние новости.
Последние новости были неутешительны. Как утверждал НГС, под завалами на настоящий момент могли еще оставаться люди – поисковые собаки указывали на их присутствие.
От загоревшихся машин занялось опутанное строительными лесами деревянное здание-памятник, закрытое на реконструкцию. Саша понял, о каком здании идет речь: недалеко от злополучного пешеходного моста действительно недавно начали реконструировать памятник деревянного зодчества начала XX века. Памятник, правду сказать, был так себе, с натяжечкой, больше походил на двухэтажный барак, какие в изобилии представлены на левом берегу, однако год его постройки обязывал власти признать его исторической и культурной ценностью и выделить средства на реконструкцию.
Пробки в городе превосходили всякое вероятие, НГС опубликовал множество фото и видео, в том числе сделанные дронами, на которых было видно многокилометровые хвосты из машин, мчащиеся по тротуарам пожарные и полицейские автомобили. За ними пристраивались самые смелые и безбашенные водители в надежде проскочить мимо постов ГИБДД. Поскольку все сотрудники госавтоинспекции патрулировали по распоряжению властей Красный проспект и прилегающие к нему улицы, то на остальных магистралях постов было мало, и в городе на дорогах царил полнейший хаос.
Затем в ленте промелькнуло сообщение о том, что, возможно, на патрулировании городских улиц будут задействованы военные.
«Да что ж такое, – подумал Корольков. – Совсем они там, что ли? Мало того, что пострадавших в одну больницу везут, как будто других клиник в городе нет, так еще и всех гаишников куда-то не туда поставили! Сейчас начнут колотиться, все ж бессмертные, лезут на рожон. Они бы еще военное положение ввели, придурки».
Поймав себя на мысли, что ворчит, как старый дед, Саша закрыл айфон. «Ну его нафиг, – подумал он. – Мне какая разница, мой „крузачок“, вон он – на заднем дворе главного корпуса стоит. Арина вот только поздно вечером прилетает. Ну не маленькая, сообразит», – пытался он успокоить себя, хотя прекрасно понимал, что его благоверная, конечно же, с такой задачей – добраться из аэропорта до дома в стоящем колом городе – не справится.
«К этому моменту, возможно, что-то произойдет, чудо, например, – продолжал он рассуждать, чтобы отвлечься от боли, – и каким-то волшебным образом пробки рассосутся. Тогда она приедет домой на такси. Позвонит мне, а я после операции, мне нельзя никуда ехать. А вообще, побыла бы она там с недельку! Вот было бы прекрасно!»
Он даже задремал немного, до того устав от боли и напряжения, что вырубился буквально с открытыми глазами, и, когда в ординаторскую заглянула мусинская секретарша Лиза, не сразу сообразил, чего та от него хочет.
– Александр Леонидович! – радостно воскликнула Лиза. – Вы здесь? Слава богу!
– М-м-м… – промычал в ответ Корольков.
– Александр Леонидович, проснитесь, – Лиза подошла к кушетке и обеспокоенно заглянула ему в лицо. – Проснитесь, пожалуйста!
– Лизонька? Что случилось? – он так отключился за эти несколько минут тяжелого, как обморок, сна, что не мог сообразить, где он, и что вокруг него происходит.
– Так телевидение приехало, Александр Леонидович! Семён Маркович сказал, что вы пойдете…