
Все будет хорошо. Рассказы из жизни и про жизнь
Трошин в два приема выкурил сигарету и заходил по перрону туда-сюда. Посмотрел на часы: поезд опаздывает. Ничего удивительного: здесь всё выбивается из расписания, здесь никому никуда спешить не надо. Нервно оглянулся по сторонам, будто кто-то мог его увидеть раньше, чем прибудет состав, и помешать уехать отсюда. Достал зажигалку, нервно чиркнул несколько раз, разломил сигарету надвое и раскрошил ее пальцами. С яростью швырнул зажигалку в ближайшие кусты, выругался вполголоса. Ему никак не удавалось заглушить в себе мысли о событиях недавних дней.
Дело было в выходные. Алексей договорился с Любашей, что зайдет за ними на рассвете: он давно обещал Ванечке сходить вместе на рыбалку. Нашли хорошее место, разложили снасти, закинули удочку. Мальчишка остался следить за поплавком, а Трошин с Любой пошли собирать хворост для костра. Было свежо, роса холодила ноги, кожа у обоих покрылась мурашками.
– Замерзла? – весело спросил он. И, не дожидаясь ответа, неожиданно для себя самого вдруг сгреб Любу в охапку, притянул к себе и поцеловал. Она не сопротивлялась.
Поцелуй был долгим и глубоким, но чего в нем было больше – простого желания физической близости или какой-то особенной нежности к Любе – Трошин так сразу и не понял.
Чтобы нарушить неловкую паузу, Люба вдруг засмеялась и стала рассказывать, что в селе ее уже не раз спрашивали, не думают ли они жениться. Она говорила о бабских сплетнях с о смущенной улыбкой, добавляя, что это, конечно, нелепость и сущая глупость. Но он чувствовал, что она была бы рада, если бы он убедил ее в обратном, если бы сказал, что ничего глупого и нелепого в этом нет.
А он?.. Чего бы хотел он?
Настроение было испорчено. Разговор не ладился, поклева не было, к тому же заморосил дождь, спасительный для всех. Рыбалка закончилась раньше времени, они сдержанно попрощались и разошлись. Дома он раздраженно кинул снасти в угол и плюхнулся на кровать. Так, уставившись в потолок, он и провалялся весь день.
Люба, Любаша… Она хорошая. Добрая. Работящая. Милая. Чистая душой. Она могла бы сделать счастливым любого, кто взял бы ее в жены. Любого. Она могла бы сделать сильным даже самого слабого и бесхарактерного. Потому что сил, что в ней жили, хватило бы на двоих. Она могла бы сделать для Трошина все. А что он мог сделать для нее? Что он мог сделать?
Жениться на ней? Усыновить Ваньку, родить общих детей, обзавестись хозяйством? А дальше что? Стареть в этой глуши, с опаской ждать времени, когда дети вырастут и уедут в город, чтобы никогда сюда не вернуться? Нет, это не его жизнь. Он так не хочет. И так не будет. Он не готов быть мужем, отцом, не готов нести ответственность за кого-то еще. Он и в отношении себя с этим едва справляется. Да и какая сейчас семья? Диссертация, наконец, практически готова. Осталось уточнить некоторые формулы, провести кое-какие опыты, сверить результаты. Он вдруг понял, что неистово соскучился по своей лаборатории. Значит, надо ехать. Сейчас же. Трошин быстро встал и стал собираться.
«Надо подождать до утра, нельзя же так уезжать – не попрощавшись, не объяснившись», – уговаривал он себя, направляясь к калитке. Но какая-то неведомая сила выталкивала его из этого двора и влекла прочь, прочь.
– Какая разница, что они подумают? Я никому ничего не должен, уехал и уехал, – успокоил он себя, покидая село.
***
Пригородный тронулся и застучал колесами. В вагоне было душно и нестерпимо жарко. Из-под нижней полки пахло тухлой рыбой. В проходе были свалены мешки с картошкой и кукурузой, под ногами у дородных баб стояли корзины с яйцами и овощами, у кого-то в мешке повизгивал поросенок: все это везлось в райцентр, на продажу. Сельский люд, лишенный городских манер, разговаривал громко и наперебой. Трошин сел в дальний угол, расстегнул ворот рубашки и закрыл глаза. Но от этого стало только хуже.
Мысли о покинутой и преданной им Любе не оставляли его. В голове назойливо вертелось одно и то же: трус и предатель. Предатель и трус.
Ему вспомнилась одна из их прогулок. Из тех, что были до поцелуя. Он сидел, прислонившись к дереву и смотрел, как Любаша спускается к реке, осторожно ступая по влажному глинистому берегу. Вот она оглянулась и помахала ему рукой. У нее были нежные маленькие ладошки, ему нравилось держать ее за руку. У нее были красивые карие глаза. У Ванечки были такие же. Он любил эти глаза. От этой мысли у Алексея тревожно заколотилось сердце. Любил? Нет, он и сейчас любит эти глаза! Так почему же он уезжает? Неужели его трусость сильнее, чем любовь? Неужели его сомнения сильнее, чем желание стать счастливым? Неужели страх перемен сильнее, чем вера в то, что друг с другом им всем вместе будет очень хорошо?
Ну, в самом деле, нельзя же всю жизнь убегать от других и от себя! Нельзя же жить одному в пустой квартире, сходя с ума от тоски и замыкаясь в своем одиночестве. Ему нельзя уезжать. Нельзя! Это его последний шанс. По сути – по-настоящему первый и последний. Еще можно соскочить на ходу. Поезд еще не разогнался в полную силу, еще не утонула в деревьях крыша покинутой станции. Только бы успеть, только бы не передумать! Трошин схватил чемодан и, распихивая людей, стал пробираться к тамбуру.
«О, Лёха! А ты здесь откуда?» – крепкая рука опустилась на его плечо. Трошину подумалось, что это рука Судьбы. Поезд ускорился, колеса застучали быстрее и громче. Алексей продолжал стоять в проходе. Воодушевление, переполнявшее его минуту назад, улетучилось, бесследно растворилось в душном и спертом воздухе. Трошин как-то вдруг обессилел, обмяк, выронил чемодан. Голос приятеля раздавался откуда-то издалека. Он поднял чемодан, похлопал Лёшу по плечу и потащил его в сторону своего купе. На ходу стал рассказывать, что ездил в отпуск «на деревню, к дедушке», еще раз спросил, какими судьбами здесь оказался Алексей.
Трошин сидел на нижней полке. Несмотря на жару, его бил озноб, будто его только что окатили ледяной водой. Тошнота, усиленная ненавистью к самому себе, подступала к горлу. Неужели он так никогда и не сможет пересилить своей трусости? Неужели никогда не сможет ничего изменить в собственной жизни? Неужели кто-то там, наверху, просто над ним подшутил, когда заставил его бросить город, приехать наугад в заброшенное село и случайно познакомиться с Любой? Неужели ему на роду написано оставаться никчемным придатком огромного мира и всю жизнь мучиться от осознания собственной ничтожности и бесполезности?
За окном проплывали золотые поля, виноградники, редкие перелески. На лугах мерно паслись коровы и овцы. Маленькие пастушата, завидев поезд, побежали навстречу и замахали руками. Один из них – сорванец в большой, не по размеру кепке – напомнил Трошину Ванечку. «Трус и предатель», – снова ужалила мысль.
Поезд продолжал свой путь и, унося Трошина все дальше, безмятежно плыл через очередное село. За окном снова замелькали заборы, дворы, избы, люди. В одной из женщин Алексею почудилась Любаша. Но через секунду она осталась позади, а состав, стуча колесами, все ехал и ехал вперед.
Миша
Миша – пропащий неудачник. Может быть, он себя таким и не считает, но все думают о нем именно так. Ему тридцать шесть, он молод, но жизнь его столь же бессмысленна и беспросветна, как жизнь самого последнего опустившегося престарелого бомжа, ночующего зимой в чужих подъездах или на теплотрассах, а летом и вовсе под чужими балконами или в парке на лавке. Мише тоже случалось ночевать на улице. Хотя у него есть квартира. Своя собственная, трехкомнатная, доставшаяся по наследству. Миша – хорошо сложенный и внешне здоровый мужчина, не хиляк и не инвалид. Как говорится, на нём еще пахать можно. Но пахать некому: у него нет ни семьи, ни жены, ни детей. И никогда не было. И, скорее всего, никогда уже не будет. Миша – алкоголик. Безнадежный и неисправимый. И я не знаю, кем надо быть, чтобы захотеть связать свою жизнь с таким человеком и завести от него потомство.
Миша – наш сосед. Мы живем на пятом этаже, а он на третьем. Когда мы переехали в этот дом и стали понемногу знакомиться с соседями, Миши здесь не было. Он сидел за кражу. Не было его и на похоронах его матери. Соседи говорили, что он очень просился, но тюремное начальство так и не отпустило его попрощаться с единственным родным человеком, который был у него на всем белом свете. Своего отца Миша никогда не знал. Братьев и сестер у него не было. Мать была из простых людей, малограмотная, работала уборщицей в продовольственной лавке. Мишина юность выпала на смутные времена: Союз развалился, предприятия позакрывались, полки магазинов опустели. Откуда ни возьмись, как тараканы из щелей, всюду стали появляться фарцовщики и спекулянты. Шмотки, которые они предлагали, стоили нереально дорого, но парень рос, его надо было обувать и одевать. Зарплаты уборщицы, конечно, ни на что дельное не хватало, и бедной женщине приходилось браться за любую подработку. По вечерам она ходила убираться в квартирах состоятельных соседей, стирала, штопала, вязала на заказ. Словом, старалась заработать, как могла. Иногда вместо денег она приносила домой макароны, муку или рис, иногда – чужую, поношенную одежду. Мише это не нравилось, он считал, что подрабатывая, мать прислуживает и унижается, и этого он терпеть не хотел. Несколько раз он требовал бросить подработку, пытался убедить, что они и без этого справятся. Мать не соглашалась. Тогда Миша сказал, что такого «добра» ему не надо, бросил школу, вознамерившись найти работу, но случайно связался с плохой компанией. Ничего хорошего это, конечно, не сулило.
Однажды Миша залез в чужую квартиру, разумеется, по неопытности попался и получил срок. На него, так получилось, повесили еще несколько аналогичных преступлений (понятное дело – квартал, статистика, а «висяки» портят показатели), а денег на адвокатов и на «мохнатые лапы» у Мишиной матери не было. Так что пришлось ему сидеть, как говорится, и за себя, и за того парня. Такой несправедливости его мать не вынесла. Одинокая немолодая женщина, чей единственный поздний (и от этого еще более долгожданный ребенок) отбывал не в меру суровое наказание, не смогла справиться с собственным бессилием и неспособностью хоть как-то ему помочь. Она и себе-то толком никогда помочь не могла. Сама детдомовская, без родни, без близких, за всю свою жизнь она даже друзей себе не смогла завести. Молчаливая, тихая, всегда незаметная, передвигавшаяся неслышно, как тень, она никому не причиняла беспокойства и всегда старалась не попадать на глаза без надобности. Ласковая, заботливая, внимательная, отзывчивая, она была его ангелом-хранителем. Глядя на нее, Миша часто думал, что она могла быть самой лучшей женой для любого, но, сколько он себя помнил, в их доме никогда не было мужчин. Он никогда не спрашивал, где его отец, и почему у него, как у всех остальных детей, нет бабушек, дедушек, дядьев и тетей. Он привык быть сам по себе, потому что другого примера у него никогда не было: его мама всегда была сама по себе. Он любил ее. Очень любил. И очень страдал от того, что у него не получилось стать таким сыном, каким она могла бы гордиться.
Когда в зале суда огласили приговор, и стало понятно, что Мишу посадят всерьез и надолго, его мать почувствовала, как невыносимо больно сжалось сердце. Словно невидимые тиски со всех сторон одновременно медленно сдавили грудную клетку. Воздух стал густым, тягучим, настолько тяжелым, что его невозможно было вдохнуть. Ей хотелось помочь себе, но она не знала, как. Глядя, как сына выводят из зала, она не могла сказать ни слова, лишь беспомощно хватала губами воздух, как рыба, выброшенная на берег. Ее состояния никто не заметил. На нее в принципе никто не обратил внимания. Она к этому привыкла.
Потом она слегла. Нет, она не была обездвижена параличом. Ее просто съедала тоска. Высасывала силы, медленно убивала. Ей казалось, что она уже никогда не увидит своего сына, и это не давало ей жить. Она перестала выходить из дома, иногда даже забывала поесть, теряя последние остатки сил и воли. Соседи, которым она когда-то оказывала услуги, иногда приходили ее проведать, насильно кормили, помогали переодеться и причесаться. Но у всех были свои дела, свои проблемы, своя жизнь. И в самый нужный момент никого не оказалось рядом. Однажды ночью она умерла. Также тихо и незаметно, как жила: никому не причинив беспокойства, никого не заставив плакать, не потревожив ничей сон.
Миша вернулся из тюрьмы повзрослевшим, огрубевшим, мрачным и одиноким. Его никто не ждал. Соседка молча, будто виновато, отдала ему ключи от квартиры и, даже ради приличия не предложив помощи, поторопилась закрыть свою дверь. Он понял, что никому не нужен. Закрывшись в пустой квартире, где все напоминало о прошлой жизни, когда была жива мама, Миша долго и безутешно плакал. Он не знал, как жить дальше. Он вообще не знал: как жить, что делать, куда идти, – он остался один на всем белом свете, и никому нет до него дела.
Миша запил. Пил много и долго. Сначала один, потом – с какими-то людьми. Он и сам не заметил, с какого именно момента его квартира превратилась в приют для таких же обездоленных и неприкаянных, как он. Его жизнь текла как будто в бесконечном кошмарном сне. Иногда он с интересом наблюдал за ней как бы со стороны: вот он, Миша, лежит на диване и ему очень плохо. Вот кто-то подходит к нему, к Мише, и дает ему что-то выпить. Вот кто-то накрывает его, лежащего на полу и замерзающего, грязным, видавшего виды, свитером. Это было странное кино, Миша его не понимал. И не понимал, что это кино – про него самого, про его жизнь. Не то чтобы оно ему не нравилось. Ему, скорее, было непонятно, как можно одновременно и смотреть кино, и играть в нем. Но этим Миша не особо интересовался, ему было все равно. Такое же «кино» он смотрел и про своих друзей, которые появились у него неизвестно когда и неизвестно откуда.
Мишины неожиданные друзья – алкаши, бродяги, безработные и бездомные оборванцы. О таких говорят – отбросы общества. Где они находили деньги на выпивку – этого я и сейчас не понимаю. Но то, что они каждый день приходили к Мише не с пустыми руками, – факт. На удивление, это были сплошь интеллигентные алкоголики. Они никогда не шумели, не устраивали дебошей, не дрались, не били посуду. Они тихо пили, тихо общались и тихо расходились. Этому их приучил Миша: нельзя беспокоить соседей – так говорила мама.
Мы с Мишей никогда не общались. К тому времени, как он вышел из тюрьмы, половина из его бывших соседей распродала свои квартиры и разъехалась, так что многих новых жильцов он, разумеется, не знал. Когда он вернулся, и его квартира превратилась в пристанище бомжеватых людей, каждый раз, заходя в подъезд, я старалась побыстрее пройти вверх по лестнице, мимо его площадки, и делала вид, что не замечаю его. Ну, в самом деле, что могло быть у нас общего? Ни мне, ни ему это ничего не значащее «здрасти» не было нужно, поэтому мы и не здоровались. Ему было безразлично, как я нему отношусь, а я испытывала брезгливость и к запаху, которым наполнялся подъезд, когда открывалась дверь его квартиры, и к его друзьям, и к нему самому.
Однажды, когда мой муж был в отъезде, а в доме, как назло, закончились все продукты разом, я поехала на рынок. И, как это часто бывает у женщин, которые собираются купить всего полкило картошки и пакет молока, а покупают все подряд, я вернулась домой с кучей пакетов, набитых по самые ручки. Когда таксист выгрузил мои покупки, на лавке у подъезда не осталось свободного места. Оглядев все это, я стала соображать, как бы изловчиться так, чтобы за один раз и всего в двух руках унести продукты домой.
– Давайте помогу, – раздалось за моей спиной.
Я обернулась и увидела Мишу. Давно нестриженый, косматый, небрежно одетый и слегка покачивающийся, он стоял позади, пряча бутылку водки во внутреннем кармане замызганной ветровки. Понимая, что в данной ситуации отказываться просто глупо, я согласилась. Пока мы поднимались до моего пятого этажа, мне было неловко от затянувшегося молчания. Мне хотелось сказать ему что-то доброе, возможно, даже теплое. Ведь он, получается, нормальный человек. Вот предложил ведь помочь мне, хотя мог запросто пройти мимо и сделать вид, что меня не заметил, как всегда делала я. Что я могла ему сказать? Что бы он хотел услышать, и хотел ли вообще? Наверное, это бестолковые стереотипы, в которых мы растем и живем, и которые сами придумываем, а потом боимся разрушить, заставляют нас чувствовать себя обязанными делать и говорить что-то, лишь бы не молчать. Пожалеть его? Но ведь мне его не жаль, как не жаль всех алкоголиков, сознательно прожигающих жизнь и планомерно и целенаправленно движущихся ко дну. Предложить помочь ему найти работу? Но ведь к нему не раз приходили и участковый, и представители службы социальной защиты, предлагая ему встать на учет в Агентстве занятости и с и заняться каким-нибудь делом. Спросить, не нуждается ли он в чем? Но ведь это было так очевидно: он нуждался во многом. А если бы он попросился у меня постираться или принять ванну, потому что у него, разумеется, не было ни бойлера, ни стиральной машины, да и воду, сдается, недавно отключили за неуплату. Но мне не молчалось, мне казалось, что непременно нужно что-то сказать. Когда мы дошли до моего этажа, я поставила тяжеленные пакеты на пол, повернулась к нему и сказала:
– Послушайте, Миша, вы молодой и пока еще сильный мужчина. У вас есть руки и ноги, вы не инвалид и вполне можете делать какую-нибудь работу, зарабатывать деньги, жить нормально. Почему вы тратите свое время на пьянку? Вам не жаль жить так бессмысленно?
Он посмотрел на меня и вполне серьезно, без иронии и сарказма спросил:
– А почему вы думаете, что в вашей жизни смысла больше, чем в моей?
Я не нашла, что ответить. Он донес мои пакеты и, не сказав «пожалуйста» в ответ на мое растерянное «спасибо», молча спустился на свой этаж.
Метаморфозы и троеточия
Она была особенной, не такой, как все. И – обычной, такой же, как многие необычные люди. Была волшебной, умела сделать свое настроение сутью. И этим – нравилась.
Она никогда не бывала птицей. Боялась высоты. Смотрела снизу вверх и думала, что там – все иначе, лучше, проще. Туда, высоко-высоко, до самой белоснежной облачной ваты, конечно, очень хотелось, и небо бесконечно манило лазурными далями, но страх упасть был всегда сильнее…
Она бывала бабочкой. Нежной, невесомой, хрупкой. Кратковременной, как всё нежное и хрупкое. И летала. Пусть не так высоко, как птицы, но все же. Ей нравилось. Мечты дарили крылья, оттого и не было страха. Бабочка – не птица, ее в клетку не посадишь…
Иногда она бывала мышкой. Тихой, незаметной. Пугливой. Временами даже беззащитной. Кусалась, если норовили схватить за хвост. И пряталась, если обижали. Грустила часто. Мышки вообще редко бывают веселыми, просто об этом никто никогда не думал…
Однажды она была собакой. Преданной. Верной. Временами даже – слишком. Охраняла. Берегла покой. Не давала чужим даже шанса приблизиться и что-то нарушить. Спала чутко, реагировала на малейший шум. Не ждала команды, всегда была рядом. Но как-то вдруг поняла, что такая собачья жизнь не может долго приносить счастье…
Бывала лошадью. Настоящей, ломовой. Всегда готовой в путь, на баррикады или на пашню. Не жалела себя. Отдавалась вся, без остатка. Уставала сильно, выматывалась. Но засыпала всегда с улыбкой. А что, кто-то не знает, что лошади умеют улыбаться?..
Еще бывала песком. Убегала сквозь пальцы, когда не хотела, чтобы ее держали. И приставала к ступням, когда не хотела, чтобы от нее уходили…
Водой бывала. Сама себя боялась. Захлебывалась, тонула, лежала на дне, бездвижная. Одна. Страхом скованная, не понимавшая, что в себе утонуть невозможно…
Бывала солнцем. Обнимала. Грела. Тянулась руками-лучами до самого темного, до самого дальнего потаенного уголка. Прогоняла холод. Топила льды. Горела. Знала, что когда-нибудь всё кончается. Никогда не боялась сгореть…
Травой бывала. Сильной, пробивавшей даже толщи бетонных плит. Ее вытаптывали, обрывали, травили. Она прорастала. Не так-то просто убить того, в ком желания жить и – быть – больше, чем звезд на небе…
Она бывала светом. Появлялась неожиданно и тихо. Заполняла собой пространство, заставляя отступать тьму. Открывалась, распахивалась настежь, светилась. Указывала путь, как луч фонаря в темноте опустевшего города, как луч маяка в штормящем и бушующем море. Тени всегда были радом. Они следовали за ней по пятам. Но она была светом, и тени всегда оставались в тени…
Бывала улиткой. Недоверчивой. Ускользавшей. Закрывалась от всех в своем тоненьком маленьком мире. Видела одной ей понятные сны и не считала дней. Никуда не спешила. Жила сама по себе. И не страдала, если не находила ответа на собственный вопрос: сегодня – уже завтра или еще вчера?..
Шоколадом бывала. То горьким, то сладким. Таяла. Оставляла следы на всем, к чему прикасалась. Дарила блаженство, наполняла наслаждением. Запоминалась надолго…
Бывала музыкой. Тихой, еле слышной, будто кажущейся. Или – гремящей, сотрясающей воздух. Трогала самые тонкие струны. Разливалась вокруг. Оглушала – звуками или тишиной. И сама превращалась в слух. Или глохла…
Дождем бывала. Моросила. Монотонно стучала по крышам, убаюкивала, успокаивала. Или заливала. До краев. Прорывала плотины, разливалась, изливая себя…
Еще бывала ветром. Неуловимым. Не дающимся в руки. Свободным. Ни к кому не привязывающимся. Холодным ли, теплым ли, но – всегда свободным. Принадлежащим всем сразу и потому – никому в отдельности…
Никто не знал, какой она будет завтра…
Никто не знал, какая она – настоящая…
Четыре пекинеса
Вообще-то, она, конечно, уже давно не просто Ира, а Ирина Станиславовна. И для бывших учеников, и для их родителей, и для коллег, которые даже старше возрастом. Да что там – даже для соседей. Заслуженный учитель, прекрасный руководитель, неизменно фонтанирующий неповторяющимися и оригинальными идеями организатор. В школе ее любят и уважают буквально все – от директора до техничек и завхоза.
Хорошая она. Ни к одному учителю после окончания школы не приходит столько бывших учеников, сколько к ней. Каждый раз на вечерах встречи с выпускниками ее кабинет был буквально завален цветами, конфетами, подарками. Один бывший троечник, ставший недавно депутатом, даже подарил ей маленькую машину. Такую же уютную и симпатичную, как она сама. К Ирине Станиславовне всегда можно было просто так запросто взять и прийти в гости, посидеть, поговорить, поделиться радостями или печалями. Она и выслушает, и посоветует, а если надо, то и пожурит по-матерински. Она все знает, всех понимает, всем помогает. И была такой всегда. Она никогда не ошибалась. Или почти никогда. Сейчас ей уже за пятьдесят, она живет со старенькой мамой, красит волосы в пепельно-русый, чтобы скрыть седину, и каждый вечер ходит гулять со своими четырьмя пекинесами. А могла бы гулять и с внуками. Если бы только у нее были дети…
Жизнь Ирины – это пример того, что родные не всегда бывают правы. К сожалению, некоторым и жизни не хватает, чтобы это понять.
Отношения между отцом и матерью всегда были какими-то слишком сдержанными. Холодными их назвать нельзя было, но и особо теплыми – тоже. Может быть, когда-то между ними и была настоящая любовь и даже пламенная страсть, ведь у них все-таки появилась дочь. Хотя, Ирине всегда было сложно ответить даже самой себе, родилась ли она от любви, или от того, что «так было надо». Ей всегда казалось, что мама и папа – совсем случайные друг для друга люди. Нет, они никогда не ругались, но и особого трепета в их отношениях девочка не замечала. Хотя, с виду все было, как у всех: утром – совместные завтраки, по выходным – поездки в зоопарк или цирк, летом – отдых на морском побережье. Но чего-то все равно не хватало. Может, шумных домашних праздников с хохотом, плясками и кучей соседских ребятишек, пришедших в гости? Может, тихих семейных вечеров, когда сидишь на диване, закутавшись в плед, между мамой и папой, а они перебирают фотографии из своей молодости и рассказывают удивительные, полные приключений истории? Может, совместных поездок на весь отпуск в деревню к бабушке и дедушке, как бывало у всех одноклассников? Не хватало, определенно чего-то не хватало в их очень правильной, сдержанной и размеренной семейной жизни.
Любила ли мама папу? Любил ли он ее? Маленькой девочке Ире когда-то казалось, что да. Просто ее родители были очень скромными людьми, воспитанными в строгих правилах, никогда не демонстрировавшими своих чувств не только на людях, но даже и дома, при ней. Папа всегда был строг и сдержан, мама – та вообще была противницей сюсюканья и телячьих нежностей. Родители никогда не целовали друг друга, ни утром, уходя на работу, ни вечером, встречаясь после долгого дня, проведенного врозь. У них в доме не было заведено проявлять чувства. Скорее, даже наоборот: у них в доме было заведено чувствами не пользоваться. Ира едва ли может вспомнить, сколько раз за все ее детство папа сказал, что любит ее, а мама – обняла и поцеловала. Но девочка не знала других примеров, поэтому считала, что так живут все. Иногда ей все же не хватало обычного человеческого тепла, ей хотелось чувствовать себя ребенком, которого есть, кому защитить и приласкать, хотелось зарыться лицом в мамины колени или спрятаться в папиных объятьях. Она даже несколько раз делала попытки сблизиться, но этого порыва родители не только не оценили, но и посчитали опасным. Нет, они не отругали ее за чрезмерную любвеобильность, но настоятельно посоветовали Ире быть сдержаннее и научиться контролировать свои эмоции. И она, как послушная девочка, старалась их больше не огорчать.