Готовились к отъезду. Становилось тревожно и грустно.
Как-то вечером уже после ужина собралась нянька спуститься в прачечную спросить какую-то недостающую наволочку.
Я увязалась за нею.
Прачечная помещалась в том же флигеле, где жила Корнеля с мужем. У самого пруда.
Пахло водой, сыростью, тиной. Оранжевый квадрат окна выходил на тропинку, боком к воде. Через тусклое стекло я увидела стол, на нем лампочку и тарелку с какой-то едой. Над тарелкой сидел кто-то темный и тихий, не шевелился. Корнелин пан, что ли?
Прачка Марья встретила нас на пороге и сейчас же зашепталась с нянькой.
– Гос-споди, помилуй! – ахала нянька. – Другой бы гнал бы ее хворостиной…
И опять шепот.
– И сиди-ит? – снова подает реплику нянька. Это, верно, про того, тихого, над тарелкой. Шепот крепнет. Различаю слова:
– Ключница грозилась все ихнему ксендзу рассказать… Ночью купается…
– Таким нельзя причастия давать. То-то замечаю – от ей окунем пахнет. Барыне бы сказать, да разве господа чему верят!
И снова шу-шу-шу…
– И как ты тут, Марья, спишь, не боишься? Шу-шу-шу.
– А крест-то она еще носит?..
Уходя, нянька берет меня за руку и не выпускает до самого дома.
– О-о… и о-о! – тихим стоном донеслось с пруда. Не то поет кто, не то плачет.
Нянька остановилась, прислушалась и сердито проворчала:
– Вой! Вой! Вот как тебя водяник за ноги в пруд стащит, так тогда не так завоешь!
На другое утро Корнеля пришла в детскую заплаканная. Нянька встретила ее грозно и на порог не пустила.
– Иди, иди! Тебе в детской делать нечего. Иди водяному бороду завивать.
Корнеля ничуть не удивилась, молча повернулась и ушла.
– Рыбий хвост! – кинула ей вслед нянька.
– Нянюшка, – спросила сестра. – Корнеля плачет?
– Плачет! Такие всегда плачут. Попробуй-ка, пожалей, она тебе покажет. И чего только барыня смотрит? Разве господа чему верят! Хуже дур, прости господи!
Корнеля в детскую больше не ходила.
Помню этот день хорошо. Помню, как с утра болела голова и больно было смотреть на яркое солнце. А рядом скулила и все приваливалась к моему плечу младшая сестра, и глаза у нее были мутные, и обеих нас тошнило. И в мутном тумане ухал и звенел бубенчиками бубен и визжала скрипка – пришла деревенская свадьба.
Женихом оказался Федько. Он был очень красный, потный, немножко пьяный. Была на нем новая белая свитка, а на шею повязан зелененький Корнелин галстучек, в котором она когда-то по воскресеньям молилась богу.
Невеста была молодая, но такая некрасивая, что мы даже удивились. Длинный щербатый нос торчал из-под белой полотняной хустки, которую в тех краях надевали новобрачным на голову вместо великорусского бабьего повойника.
Она рядом с Федько бухала маме в ноги, поднося пупыристый, кисло пахнущий, черный каравай.
Странно было видеть около красавца Федька такую простую рябую бабу.
Началась пляска. Плясали в огромной передней, из которой убрали два гигантских стола карельской березы. Кружились девки и парубки, топотали тяжелыми сапогами деловито и невесело. Наш лакей Бартек, презрительно отставя губу, носил на подносе леденцы и стаканчики с водкой. Взвизгивала скрипка.
Мы, маленькие, забились в уголок дивана. Никто не обращал на нас внимания. Сестра тихо плакала.
– Чего же ты плачешь, Лена?
– Мне стра-ашно.
Чужие, грубые люди, скачут, топают…
– Смотри, вон там еще свадьба.
– Где?
– А вон там.
– Да ведь это зеркало!
– Нет, это дверь. Там еще свадьба!
И мне тоже начинает казаться, что это не зеркало, а дверь, и вертятся там за нею другие гости, справляют другую свадьбу.
– Смотри, там Корнеля пляшет! – говорит Лена и, закрыв глаза, кладет мне голову на плечо.
Я привстаю, ищу глазами Корнелю. Люди на той другой свадьбе какие-то зеленые, мутные…
– Лена! Где же Корнеля?
– Там, – машет она рукой, не открывая глаз. – Корнеля плачет…
– Пляшет? Плачет? Что ты говоришь?
– Я не знаю, что я говорю, – бормочет Лена.
Я снова смотрю. Голова у меня кружится. И кружатся зеленые злые люди, упорно колотя ногами, словно втаптывают кого-то в землю. Не та ли Корнеля, совсем черная, мутная… смотрит огромными рыбьими глазами… И вдруг подпрыгнула, как тогда в пруду, по пояс голая, руки вытянула и манит, манит, а ниже груди рыбья чешуя… Рот у нее раскрыт, не то поет, не то плачет: «о-о-и-о-о!»
И вся дрожа, кричу я в ответ исступленно и дико:
– О-о-и-о-о!..