И походила на маленькую девочку – ту, которой ещё её мама, моя бабушка, запекала брюкву. Для них это кушанье казалось изумительным по сладости и сытости лакомством.
Для каждого мамина еда из детства – самая вкусная. У какого-нибудь аборигена из Папуа – это золотистые кругляшки жареного банана или, может, сушёные лапки кузнечика, которые он щёлкал вместо семечек. А для меня – те самые воскресные блины и пироги.
Иногда я задумываюсь: единственный день в неделю был у мамы – воскресенье – чтобы позволить себе чуть-чуть расслабиться, отдохнуть. А она предпочитала отдыху – эту добровольную, от рассвета до заката, каторгу у раскалённой печи. Крутила тяжеленную сковороду, сгибалась в три погибели с тряпками и ухватками, отворачивала пылающее от жара лицо.
Но это для меня каторга – а для неё-то было счастье! Муж, дети, большая семья под крышей нового дома, все здоровы. Стол, на который яблоку некуда упасть. В центре, как символ достатка: высокая горделивая стопа блинов, а вечером – крытые полотенцами поджаристые пироги на любой вкус! Значит, в чулане есть белая мука, а подпол забит припасами на долгую зиму, и нет голода и войны – а это ли не большое счастье?
Детство – это старый пруд за сосновым бором. Лишь маленькая чистая заводь пригодна для купания – всё остальное цветёт и затянуто зеленью. Если упросишь мальчишек в лодке – тебе срежут резиновый розоватый стебель с цветком кувшинки – слишком точёным, фарфоровым и холодным, чтобы быть живым. Уткнёшь нос в слабо, нежно благоухающую сердцевину – и ходишь с жёлтым носом и одурелыми глазами. «Знаешь, что такое кувшинки? Это русалкины духи!»
За прудом льнозавод. В огромных кучах мягкой кострики мальчики ищут жуков-носорогов – сейчас они занесены в Красную книгу. Повезёт – поймают самца: блестящего, чёрного, величиной с пол-ладошки, с огромным рогом. Если посадить двух самцов в стеклянную банку, они немедленно устремляются друг на друга – и часами жестоко бьются, пока один не убьёт другого. Ну, вот и попали в Красную книгу.
Что ещё было у нас, кроме льнозавода? Открываем старую советскую энциклопедию и читаем. Село наше было райцентром и имело: кирпичный завод, леспромхоз, инкубатор, пилораму, кузницу, ремонтно-тракторную станцию, маленький аэродром с регулярными пассажирскими рейсами (двадцать минут – и ты в Ижевске).
Был маслозавод – там работала мама подружки, однажды она вынесла нам алюминиевый ковш с ледяными густыми сливками. Сливки были так вкусны, что не пить было невозможно, и так жирны, что невозможно было пить. А подружка привычно выпила и облизала белые усы. Был богатый шумный базар, куда съезжались крестьяне из окрестных деревень – их, больших и малых, вокруг было рассыпано видимо-невидимо.
Что из вышеперечисленного осталось сегодня? Ничего.
Моё детство уже не застало того изобилия. Восьмидесятые – очереди за хлебом (это в центральной совхозной усадьбе!) Мальчишки-гонцы периодически бегали к пекарне и возвращались с очередным известием: «Хлеб ещё в печи!» «Уже загружают лошадь!» «Уже едут!» Поспешное выяснение перепутавшейся очереди, кто за кем стоял. В одни руки выдавались две буханки за 14 копеек: тяжёлых чёрных, обжигающих руки кирпичика, кислых и полусырых изнутри.
Почему брали так помногу? Потому что хлебом кормили скотину. Хотя в школе учителя говорили, что это преступление и негодяйство – пускать хлеб на корм скоту. Приводили в пример блокадный Ленинград с его двухсотграммовыми пайками, читали лекции. Вернувшись домой, учителя и лекторы переодевались в домашнее, брали хлебушек, резали крупными ломтями, крошили, делали болтушку – для кур, свиней, коз. А больше кормить было нечем, на одной картошке не выедешь. Украдкой друг от друга ходили с мешками за травой и рвали с оглядкой: увидит совхозный объездчик – оштрафует. Позору не оберёшься.
Молоко тоже дефицит. Ранним утром подойдёт к совхозной столовке грузовик, с гулким стуком сгрузят холодные запотевшие фляги. Если четыре фляги – хватит всем. Если три – очередь приходила в неописуемое волнение: хватит? Не хватит? Работникам совхоза – вне очереди. (Какая-нибудь вредная старушка брюзжит: «Жирненьки сливки себе сверьху снимут – нам жиденько останется!») Ещё на подоконнике теснилась целая батарея «блатных» банок. Вот и они заполнены. Ура, нам досталось!
В энциклопедии был упомянут и детский дом, образованный летом 1941 года. Не верьте фильмам, где детские дома 60-70-х сплошь изображаются как колонии с малолетними преступниками. Прекрасные были дети! Хотите верьте, хотите нет: уезжая с мамой в Москву, отец – директор детдома – оставил нас, четверых садиковских малышей, на старенькую бабушку и на двоих старших воспитанников: высокого чернявого Алёшу Пойлова и светловолосого крепыша Гену Коротаева.
Помню рубиновый огонёк в темноте, звяканье ванночек и кислый запах проявителей-закрепителей – печатали фотографии. Ещё помню, крутили диафильмы на простыне: про китайское зёрнышко, про Магуль-Мегери и Ашик-Кериба…
В девяностых годах отца ограбили воспитанники городской школы-интерната, ровесники Алёши и Гены. Они пасли его в сберкассе, проследили, куда положит пенсию. Вели до подъезда и между лестничными пролётами толкнули старика, выдернули сумку, рассыпали крупу, вытащили деньги (один заломил руки, другой шарил в карманах). И умчались с лёгкой добычей, прыгая через три ступени на упругих молодых сильных ногах. Отец сидел в прихожей, оглушённый, раздавленный, рассказывал – и плакал.
Первые школьные влюблённости, которые я поверяю дневнику. Дневник прячу на печке в старом валенке. На каникулы из города приезжает двоюродный брат Вовка, младше меня на четыре года. Обнаруживает дневник, по-обезьяньи гримасничая и показывая язык, убегает и забирается на крышу. Болтает ногами, читает, комментирует и хохочет.
Я до холода в животе боюсь высоты, бегаю вокруг дома и верещу от обиды и бессилия. Пытаюсь выманить сорванца ирисками, стеклянной авторучкой, сборником фантастики. Сулю страшные кары (утащу лестницу, и сиди там до скончания века, нажалуюсь твоей маме, поколочу, убью).
Ничего я не сделала, конечно – а какой смысл? Вовка соскучился, спустился, сунул мне мятый дневник – выхолощенную, осквернённую, поруганную, мёртвую Тайну… Очистить её мог только огонь в печи.
А впереди ждала юность, тягостные сомнения, борьба с прыщами и неприлично быстрый, прямо-таки выстреливший рост (не хочу быть дылдой, отчаянно завидую миниатюрным одноклассницам!) Экзамены, майские жуки на ниточках, сошедшие с ума соловьи за речкой, тяжёлая, тугая мокрая сирень в палисаде (если найти и съесть цветок с пятью лепестками – сдашь всё на «пять»).
Патриотические комсомольские собрания, где мы хихикали и скучали, стыдясь и понимая, что многое из происходящего – враньё и показуха. Со сцены взрослые пламенно скандировали одно, а в жизни происходило совсем другое.
Но всё это далеко впереди. Моё детство продолжается, и ко мне несётся маленький брат. Перепрыгивает через картофельные гряды, размахивает газетой с телепрограммой.
– Надю-юшка! Со следующей недели «Тени исчезают в полдень» показывают!!
– Ура!
Это праздник. И сразу шарик солнца ярче, и небо голубее, и колючий молочай, пачкающий руки липким соком и норовящий зацепиться корнями в земле, пропалывается легче. И пчёлы атакуют не так зло, и противные кролики… Нет, они не противные, а милые, но такие прожорливые. Так трудно каждый день, до крови на руках, рвать для них траву в ближнем леске… Но теперь всё освещено радостным нетерпеливым предвкушением телевизионного праздника – вернее, целых семь (по числу серий) маленьких праздничков каждый вечер!
Такое же приподнятое ожидание творилось во всех домах. По вечерам сельские улицы вымирали… И было нам лет по десять, и нынешние перекормленные компьютерные дети выразительно покрутили бы пальцем у виска. Но такое было время, когда хлеба (пускай и в очередях) хватало, а со зрелищами было негусто.
Вот отец в очередной раз, сев с нами смотреть мультик или детский фильм, строго качает головой: «Ни уму, ни сердцу. Ничему хорошему не научат». И выключает телевизор под наше обиженное жужжание. А «Тени» – уж точно и уму, и сердцу! Телевизор включается заранее, – не дай бог пропустить начало! Усядемся, большие и малые, каждый на любимое «своё» место – целый домашний кинозал.
Только мама время от времени («Сомневаюсь я…») вставит замечание. Нет, вот такого не было, она помнит из дедушкиных рассказов. Не было людей, среди бела дня расхаживающих по селу гуртом с гармошками, и огневые речи с телег так часто не произносились, и на войну не так провожали, и с войны не так возвращались. Уж эта мама, всё ей не так. У вас, может, и не так, а в Сибири так.
– Ма-ам!! Не мешай смотреть!
Это сейчас замечаешь блёклый цвет киноплёнки, так называемый совколор: размытый желтовато-коричневый, как сквозь немытый аквариум. И бросаются в глаза сквозящий во всём лубок, и шитая белыми нитками пропаганда, и наивная прямолинейность – а линия была одна: Правительства и Правящей Партии во главе с Генсеком.
…Но вот же зацепили фильмы тех лет и до сих пор не отпускают. Потому что из детства? Потому что верили?
12 ЧАСИКОВ
Детство – замечательная штука. Хотя бы потому, что целыми днями можешь носиться по улице и не бояться, что облепят веснушки и обгорит нос. И не надо носить шляпы и козырьки, наклеивать на нос наслюнявленный подорожник, мазаться отбеливающим кремом и постоянно заслоняться ладонью от солнца. Потому что начинаешь, к несчастью, понимать, что красный нос, да ещё курносый – ужасно некрасиво.
И не надо помнить о том, как бы сесть на скамейку, не измяв сарафан. И испытывать навязчивый страх, что растолстеешь от сладкого. Как раз только и мечтаешь, чтобы тебе перепало это сладкое, и можешь съесть его сто килограмм, а потом ещё сто килограмм – и всё равно не растолстеешь и останешься худышкой с тоненькими острыми ручками и ножками.
Вообще, детство – самая непосредственная, нелицемерная и неиспорченная пора в жизни человека. Всё остальное ещё предстоит.
Вы ознакомились с фрагментом книги.
Приобретайте полный текст книги у нашего партнера: