– А?! Что?! – испуганно дёргается гражданин.
Тут ему и снисходительно вручается находка. Хотя свидетелей нет: можно равнодушно смахнуть в карман – и морду валенком: поди докажи. Видеокамеры нет, не додумались ещё, слава Богу. А ведь не раз и суммы солидные в разбухшем от купюр кошельке оставлялись, и серёжки золотые падали. Но срабатывает природная честность.
Обвесы, обмеры, обсчёты – это не в счёт, это другое. Это испокон веку заведено, вроде игры между продавцом и покупателем. А не будь лапшой, держи ухо востро!
И то, когда юная Любаша пришла в торговлю – первым-то жестом было сдачу вернуть сполна, товар взвесить до грамма. Понадобилось время, чтобы заматереть, попривыкнуть, усыпить в себе её, непрошенную честность. Перебороть, перешагнуть через себя, сломать, совершить над собой насилие, сердцу обрасти шерстью. Густой и чёрной, как на хозяине фруктовой палатки Алике.
Но ведь эта-то ломка как раз доказывает, что в человеке изначально заложено хорошее, честное. Портят его жестокие обстоятельства. В Любином случае обстоятельством был хозяин фруктовой палатки Алик. На вопрос молоденькой продавщицы о зарплате гортанно рассмеялся: «А сколько за дэнь свэрху сдэлаэшь – всё твоё».
После Аликовой фруктовой палатки Люба много где работала в системе торговли. Условия там были не такие дикие и средневековые. Соглашалась только на белую зарплату и полный соцпакет. Жила, училась, познавала маленькие профессиональные лукавства.
Допустим, на развесе, прежде чем паковать сахар-песок в мелкую тару, оставляла рядом с раскрытым мешком ведро воды. Через сутки ведро было сухим – а сахар значительно влажнел и тяжелел. Потому – продукт ги-гро-ско-пич-ный! Химию надо в школе учить, граждане!
Или просроченные ценники перепишет – это само собой, классика жанра. Или срежет со списанного сыра пушистую зелёную плесень – и обратно его на прилавок.
В кулинарном магазине, грешна, мухлевала с одноразовой посудой. Выбирала из корзины немятые использованные пластиковые тарелочки и стаканчики, не сломанные ложечки и вилочки. Споласкивала под краном – а чаще и не споласкивала – и снова в дело.
Спасибо Митрию Анатоличу, родимому. За его «хватить кошмарить бизнес» – торговля, общепит и разная прочая фармация – должны ему из золота памятник в полный рост отлить.
Ему что: сказал, как в лужу дунул. А сколько народу было, есть и будет одурачено, облапошено и потравлено, когда и насмерть… Это ли Любе не знать. И-и-и, кто его считал, обиженный народ-то.
А самый-то главный двигатель торговли, не только торговли – прогресса! столп мироздания! – это свято соблюдаемый принцип: «Ты – мне, я – тебе». Делиться надо уметь, граждане: с кем надо, когда надо и сколько надо, засеките себе на носу. И тогда всё будет в шоколаде.
Люба всегда имела в день рублей триста-пятьсот притошки. Иначе и день прожит зря. А всё ради кого? Всё ради света в окошке, исключительно ради любимой и единственной внучки Анечки, худенькой черноглазки, в бабушку. Вместо папки в свидетельстве о рождении прочерк. Мамка усвистала с кавалером. А Анечка выросла устойчивая, строгая и ответственная, в бабушку.
По бабкиным торговым стопам не пошла. Выбрала работу хлопотную и безденежную: медсестрой в хирургии. Глаза вечно красные, воспалённые, не выспавшиеся, под ними тёмные полукружья.
В первое время страдала, убивалась, плакала втихомолку, с каждым пациентом болела и умирала. Потом вроде попривыкла. Люба сделала вывод: чтобы стать профессионалом с большой буквы – всегда нужно перешагнуть через себя, зачерстветь, ожесточиться. Немножко дать коже – задубеть, сердцу – обрасти шерстью.
Анечка простодушно радовалась золотым серёжкам, новому пальто и красивым дорогим сапожкам. А откуда бабка берёт деньги – ни к чему ей знать, пачкаться в эту грязь.
Не от мира сего: вся в работе, в своей больнице, в своих стационарных пациентах. Читает толстые книжки – собирается поступать в медицинскую академию. Хочет стать хирургом, как Сергей Ильич. Он для неё первый кумир и авторитет на свете. Дома только и щебечет: «Сергей Ильич пожурил…» «Сергей Ильич в пример всем поставил…»
Оперяйся скорей, ластучушка, и лети навстречу своему счастью. Всё ради тебя, милая. Вот неужели Люба не заработала себе на такси, чтобы проехаться с ветерком в прохладе? Но она садится в раскалённый, битком набитый автобус, а если повезёт – и задаром прокатится. Копеечка к копеечке – рубль: Анечке на будущую учёбу.
Ехать на работу три долгих остановки. Чаще удавалось прошмыгнуть зайчиком: Люба маленькая, худенькая, в невзрачном платьице. Сразу ныряла на свободное место, прикрывалась журнальчиком или отворачивалась к окошку.
Сегодня кондукторша попалась вредная, пристала как банный лист. Сама толстая, глаза пустые, выпуклые, стеклянные. Жаба. У такой проси – не проси, на коленки становись – не сморгнёт. Для этих случаев Люба имела в кармане комсомольский билет, где на фото она сама: ещё девчонкой с озорными косицами.
Люба уже на пенсии, дважды в месяц густо чернит седину. А вышвырнули из автобуса с позором, на виду у добрых людей, как ту девчонку с комсомольской фотокарточки.
Так вдруг стало обидно. Кто она, кошка безродная, что жизнь пинает и пинает её под задницу? Очень, очень обидно.
По ту сторону прилавка замаячил, завихлялся очередной тип. Намётанным взглядом видно: трубы горят. А сам, видно, блатной, только из отсидки. Лоб страдальчески сморщен мелкой гармошкой. Лицо обтянуто синюшной кожей. Глаза круглые, вытаращенные, испуганно-отчаянные. Как будто увесистый кабачок в задницу с размаху вогнали, а обратно вытащить забыли.
Вот сейчас надрывно рванёт пиджак: «И-эх, ды скока я порезал, скока перерезал. Ды скока душ погубил…». Рот беззубый, проваленный, как у старика – а сам молоденький.
Анькин ровесник, поди. Только девчонка вкалывает сутками – а этот шпендрик синий от татушек. Приплясывает, пританцовывает от нетерпения, только что чечётку не бьёт. Ишь, приспичило.
Круглые блёклые глаза стреляют туда-сюда, в поисках чего стырить. Люба, на всякий случай, глубже задвинула ящичек в кассе. Водку ему подавай. Счас, разбежался.
– После десяти не отвариваем.
Шпендрик завибрировал, задохнулся от возмущения:
– Дык, ещё три минуты до десяти! Быстрей, а, тётенька?!
– Паспорт.
– Бли-ин, тётенька, да мне двадцатник стукнул.
– Паспорт.
Шпендрик тоненько завыл: «Уй-ю-юй! Без ножа режешь, тётенька».
Племянничек выискался. Люба листала занюханный паспорт (потом не забыть руки помыть, ещё лобковую вошь или какую другую пакость подцепишь). Делала вид, что вчитывалась в потрёпанные страницы. Как кондукторша сегодня – в Любин комсомольский билет.
Краем глаза наблюдала за настенными большими круглыми часами. И когда долгая стрелка подползла и вздрогнула на 12, удовлетворённо захлопнула паспорт:
– После десяти не отовариваем.
Ныка (откинувшийся со срока на днях) вразвалочку шагал по центральной аллее парка и энергично общался с дружбаном по мобиле. В разговоре Ныка использовал ненормативную лексику привычно, как междометия, для связки слов.
Конец мая, деревья в болотно-зелёной жиденькой плесени, пахнет сладкой гнилью… Июнь, а уж жарко. Ныка расстегнул курточку: хороша свобода-сука! Вот и корешка по телефону нашёл, а с ним хату и хавчик.
Общаясь, Ныка не без удовольствия заметил, что вокруг него образовался вакуум, пустое пространство. Гуляющие под ручку пенсионерки, молодые девчонки с колясками – торопливо, кто испуганно, кто брезгливо, обегали и объезжали его. Его конкретно боялись.
Это Ныке понравилось. Он прибавил звук на полную мощность. Сыпал срамными словами уже весело, беззубо щерясь, оглядываясь и отмечая реакцию окружающих.
Там, на зоне, не было существа забитее и пуганее Ныки. Питался на полу у двери. Столом служила полусгнивший, воняющий мочой деревянный круг. Каждый раз после обеда он его оттаскивал в уборную и закрывал им унитаз, как крышкой.
Вместо полотенца – половая тряпка из мешковины. Ложка чудная – деревянная штуковина, на одном конце выдолблена выемка-черпачок. Им Ныка зачёрпывал суп и кашу. Туда любой мог плюнуть, сморкнуться или ещё чем похуже опростаться. Другой, толстый округлый конец был скользок от вазелина. Как Ныка его ни отмывал под краном, вонял калом. Для разработки.
За что сокамерники столь жестоко обошлись с Ныкой, за какие дела он вообще загремел на зону – не играет значения и не имеет роли. Совать нос в чужие дела, знаете… Ныка сам пострадал за любопытство: кончик носа у него был срезан бритвой по касательной, розовел молодым нежным шрамом.
Даже отрядная любимица, пушистая кошка шарахалась и брезгливо огибала Ныку за метр: иначе последует жестокая порка за уши.
Ныка шёл по пустой аллее, кум королю. Понтово выбрасывал кривоватые тощие коленца в фасонистых брючках, лыбился голыми розовыми дёснами, матерно шамкал в трубку, распугивая народ. Он, жалкий Ныка, был хозяином аллеи. А раз аллея центральная в городе, то и, считай, хозяином города!
Хорошо! Улица – моя, дома – мои!
Навстречу шла молодая семья: спортивный парень, молодая жена, совсем соплюха зелёная, ковылял на толстеньких ножках ребёнок лет трёх.
Все трое омерзительно чистенькие, по-летнему в светлых футболках, в кипенно-белых шортах. Видно, что жизни не нюхали.
Ныка поддал в голос громкости, блудливо скользнул глазом по гладкому розовому бедру девчонки. В тему выхаркнул в мобильник особенно грязное словцо. Типа, шалашовка отпадная мимо шлёндрает… Жопка ништяковая, кругленькая… Отыметь бы её… В жопку-то круглую.
Краем глаза видел, как сжались кулаки у парня, как он шагнул к нему… Вот, ей Богу, чуть не обделался Ныка со страху слабым испаханным, уработанным кишечником. Но девчонка повисла на локте парня: «Гриш, не связывайся! У таких всегда нож за пазухой…» Он и сник, опустил глаза. Ссыкло.