– Ну, до завтра, завтра вновь спрос, – пригрозил губной.
Парень и женщина, едва живые от наказания и страха, ушли, всхлипывая и говоря: «Господи, завтра опять такой же страх будет».
– Ну, теперь чего там? – спросил губной.
– Челобитная от сурковских крестьян на князя Бухран-Турукова, – отвечал дьяк.
– Что, больно скоро его дело? – спросил Дюкач.
– Сам просил, – отвечал губной.
Вошли семь человек сурковских крестьян. Они помолились на стоящую в переднем углу икону, низко поклонились губному и дьяку и встали у дверей.
– Вы что за люди? – спросил губной.
– Я поверенный от общества, – отвечал один мужик с седой длинной бородой, – а эти, – добавил он, указывая на других, – те, чьи дома сгорели.
– На что жалуетесь?
– Да как же, кормилец, князь Дмитрий Юрьевич обижает очень, – отвечал тот же старик, – хлеба потоптал, ребят наших избил, да еще шесть дворов сжег, совсем разорил: а ведь тоже недоимку спрашивают и всякие повинности, а чем будешь платить, когда ни хлеба, ни дома нету. Рассуди, кормилец. – И старик поклонился в ноги губному, другие последовали его примеру.
– Как же он запалил, нарочито, что ли?
– Говори, Егор, я ведь при этом деле-то не был, – сказал старик поверенный другому крестьянину.
– Пришли, значит, мы на двор-то к нему, – начал объяснять Егор, – просить стали, чтобы за хлеба, что потоптаны, он заплатил. Он ругать нас стал, да и пальнул из мушкета-то, крыша-то соломенная была, ну – и загорелась.
– Зачем вы пришли всей деревней?
– Хотели, значит, за потоптанный хлеб деньги взыскать.
– Запиши, – сказал губной дьяку. – Сурковские мужики-челобитчики сами признались, что хотели самоуправно взыскать с князя деньги за хлеб. Не иначе для острастки, что ли, он выпалил из мушкета? – добавил губной, обращаясь к крестьянам.
– Знамо, так видно.
– Не в вас стрелял?
– Повыше, значит, немного, в самую крышу.
– Пиши, – сказал губной дьяку, – бить их князь не хотел, а выстрелил для острастки, ненарочито попал в крышу, отчего и приключился пожар. Так ли, целовальники?
– Выходит по их словам – так, – отвечал Дюкач.
Крестьяне молчали. Губной, когда дьяк записал его слова, сказал крестьянам:
– Злого умысла у князя не было, по вашим же словам, он нечаянно попал в крышу, а вы написали извет, якобы он нарочито зажег крышу. Вас за это на правеж бы следовало, да князь добрый человек, не хочет искать с вас за извет. Дело ваше, я и целовальники, согласно Уложения, решили так: князя в поджоге оправдать и дело это из дел губных изъять. А о хлебе, якобы потоптанном князем, вы можете просить воеводу, а буде желаете взыскать убытки, – в Москве, в московском приказе.
– Да как же, кормилец… – начал старик.
– Дело ваше у меня кончено: идите к воеводе, коли хотите о хлебе хлопотать. Ступайте.
– Еще с них за бумаги и чернила следует получить, – сказал дьяк.
– Да, я и забыл: заплатите дьяку и подьячим, что следует, без того не выпущу.
Крестьяне уплатили требуемую плату, грустно, опустя голову, вышли из приказа.
– Вот оно что, – сказал старик, выйдя на улицу, – говорит, за хлеб-то в Москве надо искать, а за пожар-то ничего, для острастки, ишь, стрелял.
– Где же она, правда-то? – сказал Егор.
– Видно, в Москве, – отвечал третий крестьянин.
– И в Москве-то то же, чай, – грустно сказал старик, – а вы лучше чем судиться, вот что сделайте – «Поклониться – голова не отвалится», говорит пословица; подите к князю-то да поклонитесь ему хорошенько. Он человек богатый, что ему стоит выстроить шесть изб, к тому же я давно его знаю: он хоть и зорковат, а ину пору добрый бывает, он вас пожалеет. Поклонитесь-ка, – лучше будет.
– Пожалуй, что так, – согласились погорельцы.
– Я и допрежь говорил, что надо лучше князю поклониться, – сказал Егор, – да подьячий научил: «Челобитную, говорит, подайте». А теперь он тут же в приказе сидит да ухмыляется, разбойник.
Вечером того же дня целовальник Еремей Тихонов и посадский человек Василий Сапоженков сидели в новой и просторной избе Тихонова, соседа Сапоженкова, и разговаривали между собой.
– Так ты говоришь, меня пытать будут, коли этот мошенник завтра, под пыткой, оговорит меня? – спрашивал Сапоженков.
– Да, губной сам сказывал, и дьяк Павел Васильевич тоже говорит, – отвечал Еремей, – сегодня хотели тебя взять, да я заручился, значит, а завтра непременно призовут к допросу. Пожалуй, и бабу и ребят позовут.
– Господи, за что это на меня беда такая вышла, – говорил Сапоженков, – вроде я ничем особенно не грешил: посты как следует соблюдаю и нищую братию по праздникам не забываю… За что Господь наказывает?
– Эх, шабер, – отвечал Еремей, – наше дело торговое, что ни скажешь, то и согрешишь. Вот, примерно, ткань, какую продаешь, ситец ли, сукно ли, оно с изъяном, гнилое или лежалое, а мы божимся, что хорошо; и твое-то дело: хоть ты и мелочью торгуешь, а не без греха. Вот недалеко ходить, на прошедшей неделе моя хозяйка у тебя масло деревянное брала, для лампадки, для Господа, значит. Ты заверил, что масло хорошее, а вышло дрянь, да и бутылка-то с трещиной, а она не поглядела, тебе поверила. Оно мелочи, а грех.
– Что и говорить, что ступили, то и согрешили, наше дело такое, торговое, – грустно отозвался Сапоженков.
– А ты лучше дело-то делай, – советовал Еремей, – завтра пораньше к дьяку-то сбегай да поклонись ему чем, – свечей с пуд отвези али мыла и поговори с ним: он уже сам с губным-то поговорит, ну а мы-то свои люди.
– Господи, Господи, не только пуд, три-четыре пуда не пожалею, только бы вылезти из беды.
– Это я сказал пуд на первый раз, когда придешь с поклоном, а то придешь с пустыми руками, он и говорить с тобой не станет. Нет, ты не жалей уж товару-то, пока твое дело не кончено, все губному и дьяку без денег отпущай.
– Вот грех-то, – убивался Сапоженков, – и все это по сердцам Вакулка меня облаял. Он давно на меня злится. Еще когда мы с ним в Лыскове жили, там вздорили, и в тюрьму-то в первый-то раз он через меня угодил, а говорит, я его притон держал.
– Свечей у нас нет, – сказала, войдя в избу, дородная супруга Еремея Тихонова, – послать бы кого к Василью Савельевичу, да малые-то все в разброде.
– Я сам пришлю со своими мальцами, сколько нужно, – сказал Сапоженков, вставая.
– Да хоть с полпуда али уж пуд пришли, чтобы не часто брать, – отвечал Еремей Тихонов.
– Сейчас пришлю, – сказал Сапоженков.
Выйдя на улицу, он долго молился на церковь и потом пошел домой.