Оценить:
 Рейтинг: 4.5

Царь-колокол, или Антихрист XVII века

Год написания книги
1892
<< 1 ... 10 11 12 13 14 15 16 17 18 ... 38 >>
На страницу:
14 из 38
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

– Разорил ты меня, отец мой, в прах, по миру пустил, – сказал Курицын, вынимая из кармана со стоном и оханьем мошну с деньгами. – Вот твои денежки, получай счетом.

– Эге, – вскричал Бывалый, принимая монеты и бросив быстрый взгляд на мошну Курицына, которую тот поспешно спрятал, – а еще-то что там у тебя? Ты мне насказал турусы на колесах, а я и уши развесил. Да какие еще новенькие, одна к другой! – продолжал он, рассматривая полученные монеты.

– Только и было, родимый! А это остались чужие, боярина Семена Лукияныча, – отвечал дрожащим голосом дьяк, у которого поднимались дыбом волосы при одной мысли, что Бывалый снова потребует пошлину.

– Ну ладно, ладно, – сказал Бывалый, складывая деньги в ларец, – я и тем доволен. Теперь уж за мной очередь обо всем рассказать тебе. Есть ли у тебя разрыв-трава?

– Откуда мне, батюшка, достать ее! Я затем и пришел к твоей милости, чтобы узнать от тебя, как получить ее.

– Э, да это плевое дело; я тебя мигом научу: чтобы иметь разрыв-траву, от прикосновения которой разлетаются на мелкие кусочки и медь и уклад, и сталь и железо, надобно только достать две травы: плакуна да кочерыжника…

– Слушаю, батюшка. Да как же достать-то?

– А вот как: ступай ты, в глухую полночь накануне Иванова дня, на восток, в поле, и сыщи между кустами цветочную почку, которая бы двигалась взад и вперед и прыгала, словно в трясовице; эта-то почка и есть цвет кочерыжника. За полчаса до полуночи будет она ежеминутно расти вверх и заалеет словно горячий уголь, а как наступит полночь, так почка распадется с треском на части и оттуда появится цветок, такой светлый, что от него, словно от солнца, за версту все кругом увидишь. Вот как ты сыщешь такую почку, так и очерти около нее круг, и ожидай в ней рассвета. Только как бы тебя нечистый ни соблазнял, не поддавайся ему.

– А что, – прошептал Курицын со страхом, – разве тут, то есть того, не без него?

– Коли так. Начнет тебя лукавый искушать на разные образы, реветь зверем, плакать младенцем, орать нечеловеческим голосом, щекотать до упаду, под бока иглами тыкать, – ты не поддавайся, сиди да смотри на почку. А то как только оглянешься, тут тебе нечистый и карачун даст. Вот лишь цветок развернется и осветит кругом, ты его сейчас же и хватай, пока не сорвала преисподня сила. Ну а чтобы плакун достать, надобно утреннею зарею, в тот же Иванов день, вырыть корень его из земли одними руками, без железа, да прочитать от нечистого заговор: «Плакун, плакун! плакал ты долго и много, а выплакал мало. Не катись твои слезы по чисту полю, не разносись твой вой по синю морю. Будь ты страшен злым бесам, полубесам, старым ведьмам киевским. А не дадут тебе покорища, утопи их в слезах; а убегут от твоего позорища, замкни в язы преисподние. Будь мое слово при тебе крепко и твердо. Век веком». Вот и вся недолга! Только и тут, брат, не без силы бесовской: шуму, визгу и гаму не оберешься!

– Нет, воля твоя, – вскричал Курицын с ужасом, хватаясь за бока, как будто бы уже чувствовал в них присутствие иголок, впущенных нечистою силою, – воля твоя, а я сам на такие страхи не пойду. Да я лишь только услышу голос нечистого, тут у меня и руки и ноги отнимутся!

– Смешной же ты человек, Федор Трофимыч! – тебе бы все чужими руками жар загребать. Нет, брат, взялся за гуж, так не говори, что не дюж. Ну да уж коли на то пошло, так, пожалуй, я тебя и тут из беды выведу, сам разрыв-траву достану.

– Отец родной, – вскричал Курицын с восторгом, – чем мне благодарить тебя?

– Чем, – повторил Бывалый, – да, видно, еще ефимков пяток надбавишь…

– Нет, уж воля твоя…

– Ну что, чай, опять Лазаря петь станешь? Да и я глупый! Для пяти ефимков хочу шею свою подставить на потеху нечистому. Ведь с ним шутки-то плохие; не угоди ему чем, так разом без головы останешься и мигнуть не успеешь! Нет, брат, коли пошло на то, так давай десять ефимков…

– Бери уж пять, нечего с тобой делать, – сказал дьяк с глубоким вздохом, почти начисто опоражнивая свою мошну.

– Ну, куда ни шло; давай хоть пяток, – отвечал Бывалый, принимая от дьяка деньги, которые тотчас же были спрятаны в ларец с прежними. – Теперь, – продолжал он, – поздравляю тебя, Федор Трофимыч, с твоими богатствами; ведь все равно, что они уж в твоих ларцах лежат. До полнолуния осталось немного, а до Иванова дня и того менее, разрыв-траву я тебе приготовлю, а там пойдешь и возьмешь клад, так и дело с концом.

– Взять-то возьмем, было бы что, – сказал Курицын с усмешкой. Но вдруг лицо его покрылось страшною бледностью при мысли, что, может быть, драгоценные его ефимки пропали без пользы. – А что, Кирилл Назарыч, как ты разрыв-то траву не сыщешь? – прошептал он трепещущим голосом.

– Об этом не хлопочи, трава будет, – отвечал Бывалый с улыбкой, бросив взор на висевшие у него по стенам в пучках растения. – Сыщешь ли только ты, – продолжал он, – место, где лежит самый клад? Оно хоть и не слишком далеко отсюда, верст с десяток, коли не меньше, только уж в такой трущобе, что не приведи господи.

– Расскажи только, Кирилл Назарыч, приметы, а я и днем не поленюсь побывать, чтобы после не заплутаться.

– А вот, видишь ли, пойдешь ты отсюда Смоленской дорогой, вплоть до мокрого куста, который стоит в стороне, а как дойдешь, то ступай от него прямо на полдень к сосновому бору и иди самым бором, пока не увидишь каменного креста, который поставлен над одним монахом, зарезанным проклятым Хлопкой. Позади креста увидишь две тропинки, одна вправо, а другая левее. Ты ступай по последней, да замечай днем на досуге тропинку-то получше, а то ночью заберешься в такую трясину, что и не вылезешь. Чтобы после не заплутаться, ты надломай с одной стороны сучья у деревьев. Вот как пройдешь тропинкой разными извилинами версты с две, увидишь на поляне развалившуюся часовню: тут, отойдя от нее тридцать шагов на восток, за небольшой перелесок, приостановись и узнай кочерыжником, где лежит клад, потому что в самом этом месте он и находится. Кочерыжник будет носиться, как звезда, и упадет над самым тем местом, где зарыто сокровище; тогда тебе надобно будет только отогнать плакуном злых духов, которые стерегут клад, и вырыть его. Да ты сам все днем лучше рассмотришь, а как зайдешь ко мне, после Иванова дня, за разрыв-травой, так я тебе расскажу остальное, как что надобно будет делать.

Выслушав наставления Бывалого и затвердив их на память, Курицын отправился домой, рассчитывая свободное время, когда ему, прежде разрешения клада, можно будет поверить собственными глазами местность, столь подробно описанную Бывалым. Употребя несколько дней на исполнение дел по обязанностям своей службы, Федор Трофимыч мог, наконец, посвятить один и собственным своим делам. Рано утром выехал он в простой телеге по Смоленской дороге и, следуя вполне советам Бывалого, достиг, наконец, к полудню часовни, хотя с чрезвычайными усилиями, потому что в иных местах лежавшие по дороге деревья, вероятно, свергнутые бурей, совершенно заграждали дорогу, в других же самая тропинка разделялась на столько дорожек, что Курицын, пройдясь по ним по нескольку раз, возвращался на старое место, не подвинувшись ни на шаг вперед. Дойдя до часовни и тем выполнив свое намерение, дьяк отправился назад в полной уверенности, что, зная ее положение, ему легко будет отыскать и место самого клада, а чтобы после не терять времени в обходах, он надломал по дороге сучья деревьев, сообразно с полученным наставлением. Найдя оставленную им при въезде в лес лошадь, он отправился на ней домой, улыбаясь от удовольствия, что его жажда к золоту будет так скоро удовлетворена, и подсмеиваясь над теми, которые, не зная, что клад будет им вынут, и получа сведение о существовании его, тщетно станут отыскивать.

Наконец настал давно ожидаемый день, в который должна была решиться судьба почтенного кладоискателя; но дурная погода, начавшаяся с самого утра, сильно его опечалила. Небо хмурилось так неласково на землю, а резкий ветер, словно бешеный зверь, носился по улицам. Чем ближе время подходило к вечеру, тем более разыгрывалась буря и тем менее оставалось смелости у Курицына, так что уже он начинал было подумывать, чтобы еще пригласить кого-нибудь к отысканию вместе клада, но мысль, что и вырытые богатства должно будет разделить надвое, прогнала на время страх, и Курицын, запасясь заступом и на всякий случай кусочком ладана от нечистого и порядочным штофом водки для ободрения собственной особы, поехал после обеда за разрыв-травою к Бывалому. Разрыв-трава тотчас же была ему вручена, и почтенный дьяк отправился на ночную беседу с нечистыми. Между тем уже совершенно стемнело, хотя ветер дул по-прежнему с неумолкаемым воем. Небо налегло мрачным покровом, и только изредка зарница мгновенным блеском освещала путь страннику. Вот пролетел над головою черный ворон, каркая что-то недоброе, вот блеснули в стороне два горящих углем волчьих глаза, и чуткая лошадь храпит и упирается, будто везет покойника; но почтенный дьяк, принявший на дорогу порядочную порцию заветного напитка, смотрел на все смелыми глазами. Забелевшееся что-то высокое в стороне, будто мертвец, покрытый саваном, заставило Курицына содрогнуться; но, подъезжая ближе, он успокоился, увидев каменный крест, поставленный над могилой зарезанного монаха. Тут должен был дьяк оставить свою лошадь и идти далее уже пешком, потому что тропинка, ведущая в лес, была так узка, что один человек едва мог с трудом пробраться. Захватив с собой заступ, склянку и драгоценную траву, Курицын отправился далее по знакомой дороге; но здесь лес, днем казавшийся только диким, ночью был так страшен, что дьяк, несмотря на хмель, чувствовал, как зубы его начали пощелкивать и сердце бить тревогу. Мрачные ели и густые сосны, далеко раскинув свои иглистые ветви, цеплялись за него, будто руками, а мелкий кустарник хлестал прямо в лицо колючими сучьями, между тем как сухие пни и поломанные бурею деревья останавливали на всяком шагу устрашенного дьяка. «Эка, прости господи, дичь какая; свету божьего не видно», – шептал он, переступая с закрытыми глазами, шаг за шагом, вперед и дрожа от страха как осиновый лист. Вот между густыми ветвями вековых деревьев промелькнул месяц, но и он, подернутый какою-то кровавою пеленою, едва позволял различать дорогу. Наконец между редеющим лесом показалась часовня… «Слава богу!» – сказал Курицын с облегченным сердцем, пробираясь на поляну и обтирая кровь, капавшую с исцарапанного лица.

Перебравшись через совершенно почти развалившуюся стену, составлявшую защиту обители, Курицын выбрался на обширный луг, и месяц прямо глянул ему в глаза, будто укоряя кладоискателя.

– Много, видно, уложил тут православных проклятый Хлопка, – прошептал дьяк, беспрестанно обходя холмы, разбросанные там и сям по лугу, – ну да, чай, и богатства-то собрал немало. Шутка ли, ведь в одной здешней обители уколотил с полсотни! – Тут вспомнил дьяк рассказ Бывалого, что мертвецы собираются на самой этой поляне раз в год служить в часовне сами по себе панихиду и промолвил, съеживая плечи: – Ну, не дай бог попасть православному в такую передрягу, как безголовые примутся отпевать себя. Однако, в какую же бы это было ночь? Ведь Хлопка-то перерезал здесь всех в обители летом, кажись, говорил Кирилл Назарыч, в первое полнолунье, после Иванова дня? Ахти, да ведь это было в сегодняшнюю ночь! – вскричал он вдруг, хлопнув себя по лбу, и сам испугался своего голоса. Волосы встали на его голове дыбом, колени подогнулись, и он едва не упал на землю. Придя, однако же, в себя и побеседовав со склянкой, Курицын сделался несколько бодрее… Поравнявшись с часовнею и начиная отмеривать от нее шаги на восток, он не без страху взглянул на окна ее, как будто бы боясь встретить кого-нибудь в них… В самом деле, Курицыну показалось, что в часовне светился огонек и кто-то высокий читал пред аналоем. – Сгинь, пропади, нечистая сила, – прошептал он, зажмуря от страха глаза и отсчитывая шаги. – Видно, мне померещилось, кому быть теперь там?

Остановясь на последнем шагу, Курицын вынул осторожно из-за пазухи кочерыжник, чтобы узнать, тут ли находится клад, и бросил его на воздух. Но заветная трава, вместо того чтобы носиться звездою на кладом, скрылась в темноте, унесенная ветром.

– Верно, кочерыжник упал мне под ноги, по всему видно, что клад здесь лежит, – сказал Курицын, наклонясь к земле и подняв целую горсть травы. Очертя, с выученными от Бывалого заклинаниями, плакуном круг, дьяк принялся копать землю.

Несколько минут прошло в совершенном безмолвии; но вдруг послышалось вдали протяжное пение… С минуты на минуту оно становилось слышнее и слышнее, и наконец весьма явственно раздаются голоса, поющие: «Со святыми упокой».

– Да воскреснет Бог и да расточатся враги его! – прошептал Курицын, трепеща всеми членами и обливаясь холодным потом, но не смея взглянуть назад себя. Он ясно слышал похоронное пение, множество голосов и наконец шаги людей, приближавшихся прямо к нему, с огнем, что Курицыну легко было заключить из собственной тени, растянувшейся по земле. Оставаясь в полной уверенности, что это потехи лукавого, он, вычитая все, какие только знал, молитвы, схватил из кармана кусок ладана, в надежде запахом его уничтожить наваждение, и когда все деревья осветились наконец весьма явственно перед Курицыным, то он не мог утерпеть, чтобы не оглянуться… К полному его ужасу, целая ватага мертвецов, в белых саванах и с огромными свечами в руках, направляла прямо к тому месту, где стоял он, свое шествие. Четверо из них шли впереди прочих, неся черный гроб, покрытый крышею… – Чур меня, чур! – закричал Курицын.

Кровь прилила ему в голову, колена подкосились, и он без чувств грянулся на землю.

Глава шестая

В семнадцатом столетии, как и во все другие времена, сердца и глаза русских обращались всегда, в белокаменном Кремле московском, после церквей златоверхих, прямо на жилище царское. Да и мудрено бы было не засмотреться на него. Сколько дивных палат и дворов, сколько хором и переходов! Вот большие государевы ворота с золотыми орлами наверху; вот Посольская, Ответная, и Столовая, и Средняя, и Золотая палаты; вот и теремный дворец с церковью Рождества Богородицы, где великие княгини и царицы брали молитвы, через шесть недель после родов. Вот Золотая царицына палата с сенями на боярскую площадку и Грановитая палата с Красным крыльцом и царскою лестницею; вот и Спасский собор, что вверху за золотою решеткою, и церковь Словущего Воскресения с лестницею на Сытный двор. Сколько при них теремов, и светлиц, и вышек, и выступов!

Но все эти палаты устроены были только для важных случаев: для приема послов и иностранцев, стекавшихся уже сюда, в описываемую нами эпоху, из разных стран Европы, для суда царского, для торжественных обедов, когда и большие и кривые столы гнулись под золотою посудою. Собственно жилые покои царского семейства составляли особое отделение. Желание ли свято следовать обычаям предков, привычка ли были причиною тому, что каменные здания тогда строили с великой неохотою, но только и сам Михаил Феодорович жил в деревянном дворце.

Царь Иоанн III Васильевич, вызвав иностранных художников и облачая Кремль в каменное одеяние, выстроил для себя одноэтажный жилой двор из дерева, и уже после пожара, бывшего в 1493 году, когда сгорели и старый и новый дворы, Иоанн Васильевич начал строить для жилья каменные палаты.

Царь Алексей Михайлович жил в покоях, выстроенных, или, лучше сказать, надстроенных для него Михаилом Феодоровичем, над дворцом Иоанна Васильевича. От Словущего Воскресения, через сени, ведущие на половину царевен, был вход в покои царские, и сюда-то являлись обыкновенно каждый день приближенные царя, совещаться о делах правления.

В первых числах июля 1665 года собрались сюда некоторые бояре утром, несколько ранее обыкновенного. Озабоченные и угрюмые лица их доказывали, что каждый из них имел на душе какую-нибудь тайну, а косые взгляды, бросаемые иногда один на другого, давали повод думать, чуть не все они находились между собою в дружественных отношениях. Поэтому добродушное выражение лица и ясные, исполненные необыкновенной доброты взоры одного из бояр резко отличали его от других сановников. Это был боярин Никита Алексеич Зюзин, пользовавшийся уважением всех московских жителей, наравне с Матвеевым, за свою набожность и благодеяния. Не было в Москве церкви, в которую бы он не сделал пожертвования, не было страдальца, убогого, которые, прибегнув к нему, не возвратились бы утешенными; сотни семейств не знали бы, чем пропитаться завтрашний день, если бы он не являлся всегда к ним ангелом-хранителем. Таков был Никита Алексеич Зюзин. С первых дней поселения своего в Москве, то есть за семнадцать лет назад, едва ли не половина московских жителей ежедневно упоминали имя его в молитвах, возносимых к Престолу Всевышнего.

Собравшись в пространной хоромине, примыкавшей к царским покоям, все присутствующие сидели на лавках, разговаривая вполголоса друг с другом. Только бояре Стрешнев и Долгорукий, стоя у окна, о чем-то тихо рассуждали в отдалении от прочих.

Вдруг дверь в царские покои быстро отворилась и оттуда вышел скорыми шагами один из очередных комнатных стольников. Совершенная тишина наступила в палате. Все обратились с вопрошающими взорами к вошедшему, а Стрешнев уже сделал шаг вперед, в уверенности, что его потребуют в царские покои.

– Великий государь Алексей Михайлович повелел предстать пред светлые очи свои Артемону Сергеичу Матвееву, – громко вскричал стольник и, не видя его в собрании, тотчас же послал за ним одного из гонцов, всегда бывших в готовности на подобные случаи.

Обманутый в ожидании Стрешнев заскрежетал зубами и произнес вполголоса несколько проклятий, бросив огненный взгляд на бояр, которые, ненавидя Стрешнева и заметя его неудачу, перемигнулись с улыбкою друг с другом.

– Смейтесь, окаянные, – шептал Стрешнев, – только чтобы после не пришлось плакаться, как эта проклятая лиса Матвеев начнет вами повертывать. Вот тебе еще доказательство, – произнес он тихо, обращаясь к Долгорукову, – как необходимо нам приудержать эту выскочку, чтобы после от него самим тяжело не стало. Слыхано ли это дело в старые времена: позвать на совет думного дворянина прежде ближних бояр царских! Помяни мое слово, Юрий Сергеич, Матвеев заварит такую кашу, что мы все ее не расхлебаем. В последний раз, как государь смотрел у него в доме его поганую комедию, говорят, Артамошка опять заговаривал о примирении с Никоном. Мне это сказывал сам Никита Абрамыч, который находился в тот день при царе дневальным стольником и был с ним у Артамошки. Хоть Матвеев говорил с царем и наедине, да ведь Никита не промах и по моей просьбе уха не отвел от двери той хоромины, где была беседа. Пусть только царь свидится с патриархом, и тогда опять пропали все труды наши! Воля твоя, князь, а по-моему, чем скорее прижать его, тем лучше.

– Нет, Семен Лукич, пусть у меня язык отсохнет, коли я скажу что-нибудь худое про Матвеева, – отвечал так же тихо Долгорукий. – Впрочем, что тебе рассудится, то и делай: яйца курицу не учат, а ты уж и петухом запел.

– Сегодня или никогда! – прошептал Стрешнев, крепко сжав свою дорогую бобровую шапку.

Снова отворилась дверь, и спальник позвал к царю уже Семена Лукияновича.

Следуя за своим вожатым, Стрешнев вышел в Престольную палату и, поднявшись по крутой лестнице, устроенной в боковом от этой палаты покое, вступил в небольшой терем, называвшийся вышкою, – любимое пребывание царя Алексея Михайловича в летнее время, потому что из небольших окошек этой вышки видна была почти вся Москва и большая часть ее окрестностей.

Царь Алексей Михайлович сидел возле одного из окон, на вызолоченном кресле с высокою спинкою и подушкою из червленого бархата. Он рассматривал ландкарту России, лежащую перед ним на небольшом дубовом столе, покрытом тонким зеленым сукном, с золотою по краям бахромою. На царе было надето легкое шелковое полукафтанье, украшенное спереди золотыми кружевами и петлями; на ногах находились широкие сапоги из красного сафьяна с золотыми и жемчужными прошивками.

Стрешнев, поклонясь почти до земли и приняв на себя печальную мину, остановился в безмолвии у входа.

– Здорово, Лучик, – сказал Алексей Михайлович веселым голосом, потрепав его по плечу. – Ну, что скажешь нового?

Ласковый прием царя разгладил морщины на лбу Стрешнева, но через минуту лицо его опять приняло мрачное выражение.
<< 1 ... 10 11 12 13 14 15 16 17 18 ... 38 >>
На страницу:
14 из 38