Мы сидим в кафе. Я пришел сюда с ним лишь потому, что он купил мне завтрак. Посетители косятся на него – по их стандартам Паулу недостаточно белый, но откуда он конкретно, им неясно. На меня они косятся, потому что я определенно черный и потому что дырки в моей одежде явно появились не ради моды. Ничем дурным от меня не пахнет, но эти люди за милю учуют всякого, у кого нет ни копейки на счете.
– Ага, – отвечаю я, откусываю сэндвич с яйцом и чуть не растекаюсь от удовольствия. Настоящее яйцо! Швейцарский сыр! Гораздо вкуснее той дряни, которую продают в «Макдоналдсе».
Этот парень любит порассуждать. Мне нравится его акцент, совсем не похожий на испанский: он говорит немного в нос и шепелявит. У него огромные глаза, и я думаю: «Сколько бы мне всего сходило с рук, будь у меня всегда такой взгляд, как у щеночка». Но он, похоже, старше, чем кажется, – намного, намного старше. Седина лишь легонько тронула его виски, придавая ему солидности, но говорит Паулу так, будто ему лет сто.
Он тоже косится на меня, причем в его взгляде есть что-то непривычное.
– Ты слушаешь? – спрашивает он. – Это важно.
– Ну да, – говорю я и снова кусаю сэндвич.
Паулу подается вперед.
– Я тоже поначалу не поверил. Конгу пришлось затащить меня в канализацию, прямиком в вонючую темноту, и показать мне растущие корни, прорезывающиеся зубы. Я всю свою жизнь слышал дыхание. И думал, что все его слышат. – Он замолкает. – Ты его уже слышал?
– Что слышал? – спрашиваю я, и ответ оказывается неверным. Не то чтобы я его не слушаю. Мне просто плевать.
Он вздыхает.
– Слушай.
– Да я слушаю.
– Нет. Тебе нужно слушать, но не меня. – Паулу встает, кидает на стол двадцатку – только делать этого не нужно, потому что он уже заплатил за сэндвич и за кофе у стойки, а официантов в этой кафешке нет. – Встреться со мной здесь в четверг.
Я беру двадцатку, разглядываю, затем убираю ее в карман. Я бы переспал с ним и за сэндвич или просто за красивые глаза. Ну да ладно.
– Пойдем к тебе на квартиру?
Он хлопает глазами, затем его лицо становится сердитым.
– Слушай, – снова приказывает он мне и затем уходит.
Я остаюсь, стараюсь растянуть сэндвич на подольше, потягиваю оставшийся после него кофе, воображаю, что я нормальный, и наслаждаюсь этой фантазией. Я смотрю на людей, на то, как они одеты; на лету сочиняю стихотворение о богатой белой девушке, которая видит в своем кафе бедного черного паренька, и у нее случается экзистенциальный кризис. Я представляю, как произвожу впечатление на Паулу своей утонченностью, как он восхищается мной и не думает, что я – всего лишь тупой парнишка с улицы, который его не слушает. Я вижу, как возвращаюсь в чистенькую квартиру с мягкой кроватью и холодильником, битком набитым едой.
Затем в кафешку входит коп – жирный, красномордый тип, который заскочил сюда купить по бутылке пива себе и своему напарнику, оставшемуся в машине. Его безжизненные глаза обводят зал. Я воображаю, что мою голову окружает вращающийся цилиндр зеркал, от которых его взгляд отскакивает. Конечно, фантазии мне ничем не помогут; так я просто пытаюсь унять свой страх, когда поблизости появляются чудовища. Но на этот раз, впервые в жизни, трюк срабатывает: коп оглядывается, но не замечает единственное в зале черное лицо. Повезло. Я ускользаю прочь.
* * *
Я рисую для города. Когда я еще учился в школе, к нам по пятницам приходил художник; он давал бесплатные уроки, объяснял перспективу, светотень и всю ту прочую ерунду, которую белые изучают в художественных школах. Только тот парень тоже туда ходил, и он был черным. Прежде я никогда в жизни не видел черного художника. Минуту мне казалось, что, может быть, и я смогу им стать.
Иногда у меня получается. Глубокой ночью, где-нибудь в Китайском квартале, я кружусь и ползаю раком по крыше. В каждой руке у меня аэрозольные баллончики, рядом – ведро краски для гипсокартона, которую кто-то выставил за порог после того, как покрасил свою гостиную в сиреневый цвет. Краской для гипсокартона лучше не увлекаться; она начнет отваливаться через пару дождей. Краска из баллончика подходит куда лучше, но мне нравится контраст двух текстур – жидкой черной на грубой сиреневой, с красным по краям черного. Я рисую дыру. Она похожа на глотку, которая не начинается ртом и не заканчивается легкими; она непрестанно дышит и заглатывает, но никак не может насытиться. Ее никто не увидит, если не считать пассажиров самолетов, летящих к Ла-Гуардии с юго-запада, нескольких туристов, которые закажут вертолетный тур, и воздушной разведки нью-йоркской полиции. Мне плевать, что они увидят. Я рисую не для них.
Уже очень поздно. Я не нашел себе ночлег, но зато нашел, чем заняться, чтобы не уснуть. Не будь сейчас конец месяца, я бы пошел в метро, но копы, не выполнившие план, наверняка ко мне прицепятся. Впрочем, здесь тоже нужно быть осторожным: к западу от Кристи-стрит полно стукнутых на всю голову китайцев, которые любят воображать себя бандой, защищающей свою территорию. Так что я стараюсь не привлекать к себе внимания. Я худенький и темный, что тоже помогает остаться незамеченным. Черт, я всего лишь хочу рисовать, потому что во мне что-то сидит и рвется наружу. Мне нужно открыть эту глотку. Мне нужно, мне нужно… да. Да.
Когда я провожу последний черный штрих, раздается едва слышный, странный звук. Я замираю, недоуменно оглядываюсь… а затем глотка позади меня вздыхает. Мощный порыв влажного ветра щекочет мою кожу, поднимая на ней волоски. Мне не страшно. Ради этого я и рисовал, хотя и не понимал зачем, когда начинал. Я и сейчас не знаю, как понял. Но когда я поворачиваюсь, то вижу лишь краску на крыше.
Паулу надо мной не прикалывался. Ха. Или мама была права, и у меня всегда было что-то не то с головой.
Я подпрыгиваю и улюлюкаю от радости, хотя даже не знаю почему.
Следующие два дня я бегаю по всему городу и рисую везде дыхательные отверстия, пока наконец моя краска не заканчивается.
* * *
В день, когда я снова встречаюсь с Паулу, я так измотан, что спотыкаюсь и чуть не вваливаюсь в витрину кафешки. Он хватает меня за локоть и подтаскивает к скамье для посетителей.
– Ты слышишь, – говорит он, похоже, довольный.
– Я слышу кофе, – намекаю я, даже не пытаясь подавить зевок. Мимо проезжает полицейская машина. Несмотря на усталость, я включаю воображение и представляю, что я ничтожество, недостойное их внимания, и что даже бить меня – только руки марать. Снова сработало – они проезжают мимо.
Паулу пропускает мой намек мимо ушей. Он садится рядом, и его взгляд на миг становится странным, словно он смотрит куда-то вдаль.
– Да. Городу дышится легче, – говорит он. – Ты хорошо потрудился, хотя тебя никто и не учил.
– Я старался.
Он, похоже, повеселел.
– Не понимаю, то ли ты мне не веришь, то ли тебе просто все равно.
Я пожимаю плечами.
– Я тебе верю. – А еще мне немного все равно, потому что я очень хочу есть. Мой живот урчит. У меня еще осталась та двадцатка, которую он мне дал, но с ней я пойду в Проспект-парк на церковную распродажу, о которой недавно слышал, куплю курицу, рис, овощи и кукурузный хлеб, и стоить все это будет меньше, чем чашка импортного латте.
Он опускает взгляд туда, где урчит мой живот. Ха. Я притворяюсь, что мне нужно потянуться, и чешу место над прессом так, чтобы приподнять край футболки. Однажды тот художник привел к нам на урок натурщика и показал небольшую полоску мышц над бедрами, которая называется «поясом Аполлона». Взгляд Паулу упирается прямо в нее. «Ну же, ну же, ловись-ловись рыбка. Мне нужно где-то переночевать».
Затем Паулу щурится и снова смотрит мне в глаза.
– Я уже и позабыл, – задумчиво, едва слышно говорит он. – Я почти… Как же давно это было. Когда-то, еще мальчишкой, я жил в фавелах.
– В Нью-Йорке с мексиканской едой туговато, – отвечаю я.
Он моргает и снова смотрит на меня так, словно я сказал что-то смешное. Затем его лицо становится серьезным.
– Этот город погибнет, – говорит он. Паулу не повышает голос, но это и не нужно – теперь я весь внимание. Еда, выживание – все это кое-что для меня, да значит. – Если ты не научишься тому, чему я должен тебя обучить. Если ты не поможешь. Настанет время, и ты потерпишь поражение, и тогда этот город присоединится к Помпее, Атлантиде и десяткам других, чьи имена уже никто не помнит, хотя вместе с ними погибли сотни тысяч людей. Или же он родится мертвым, станет лишь оболочкой города, которая однажды, возможно, снова оживет, но на время искра его жизни угаснет, как это случилось с Новым Орлеаном. Как бы там ни было, ты все равно погибнешь вместе с ним. Ты – катализатор, который либо даст ему силу, либо приведет к уничтожению.
Он говорил о таких вещах с тех пор, как впервые появился. О местах, которые никогда не существовали, событиях, которые не могли происходить, о знамениях и предвестниках. Я считаю, что все это чушь собачья, ведь он рассказывает об этом мне, парнишке, чья родная мама вышвырнула его из дома и ежедневно молится о том, чтобы он сдох. Наверное, она меня ненавидит. Да сам господь бог меня ненавидит. А я ненавижу бога в ответ, так что с чего бы это ему выбирать меня ради какой-то великой цели? Но именно из-за него я и начинаю внимательно слушать, из-за бога. Даже если я во что-то не верю, это не значит, что оно не может испортить мне жизнь.
– Скажи, что мне сделать, – говорю я.
Паулу кивает; вид у него самодовольный. Думает, что взял меня на крючок.
– Ага. Значит, умирать тебе не хочется.
Я встаю, потягиваюсь; чувствую, как улицы вокруг меня удлиняются и становятся податливыми на все усиливающейся дневной жаре. Интересно, это происходит взаправду или только в моем воображении; или же все происходит взаправду, но я воображаю, что это как-то связано со мной?
– Да иди ты. Не в этом дело.