В осеннем парке пахло как на кладбище. Сильный ветер, бушевавший всю ночь, сорвал с деревьев листву, и моя нога утопала в шуршащей подстилке; на скелетах деревьев не осталось листьев за редкими исключениями, да и то нельзя было сказать с уверенностью, листья это или воробьи. За несколько часов парк приготовился к зиме. Во что превращалась великолепная оранжерея во время морозов?.. Может быть, мне удастся пробраться в нее, пользуясь суматохой, возникшей у немцев из-за этой неожиданной смерти. Я направился в ту сторону. Но то, что я увидел издали, заставило меня ускорить шаги. Дверь оранжереи была открыта, и из нее валил едкий черный дым, пробивавшийся также и из окон.
Я вошел внутрь.
Средний зал, аквариум и третья комната представляли картину полного разрушения. Там все разбили, подожгли. Посередине всех трех помещений были нагромождены груды хлама; там лежали в чудовищном беспорядке разбитые горшки, сломанные растения, куски хрусталя, ветви кораллов, истерзанные цветы, околевшие животные: короче говоря, три отвратительные мусорные кучи, в которых была заключена вся удивительная, приятная, трогательная или отталкивающая жизнь этого тройного дворца. В одном углу догорали еще тряпки, в другом, в куче пепла, корчились полуобгоревшие ветки самых компрометирующих растений. От обугленных костей шел смрад. Не подлежало никакому сомнению, что этот разгром устроили помощники, чтобы уничтожить следы своих занятий и опытов, и я не слышал ничего из-за разразившейся бури. Но они, должно быть, не остановились на полдороге…
Чтобы убедиться в этом, я отправился на кладбище, на лужайку. Там, в открытой яме, лежали лишь кости и скелеты некоторых животных, по большей части без голов. Клоца среди них теперь не было. Нелли тоже.
Но разгром лаборатории был абсолютно полным. Он указывал на врожденную способность к разрушению людского рода в целом, и в особенности некоторых народностей. Я без помех прошел по всем помещениям, так как окна и двери были открыты настежь. Во дворе остались только живые животные, не подвергнувшиеся никаким опытам; остальных я обнаружил немного позже. Тут все осталось как прежде. Но операционные залы, наоборот, были разгромлены: там царил неописуемый хаос из разбитых склянок, смешавшаяся жидкость которых образовала на полу целое фармацевтическое озеро. Изорванные в клочки книги, заметки и тетради валялись вперемешку с исковерканными инструментами и аппаратами. Наконец, большая часть хирургических инструментов исчезла. Негодяи удрали, унося с собой секрет цирцейской операции и изобретенные для нее приспособления. Действительно, войдя в их павильон, я нашел там всю мебель перевернутой, комоды и шкафы опустошенными и понял, что три сообщника сбежали.
Выходя из разграбленного дома, я заметил голубоватый дымок, поднимавшийся сзади левого крыла постройки. Он поднимался над кучей наполовину обуглившихся остатков, ужасный, отвратительный запах которых вызывал тошноту. Все же я подошел к ней и увидел, как что-то зашевелившись, отделилось от этой отвратительно пахнувшей кучи: это оказалась хромая, наполовину изжарившаяся крыса, которая, сойдя с ума, бросилась мне в ноги. Через круглое отверстие в ее черепе был виден кровоточащий мозг.
Охваченный отвращением и жалостью, я ударом каблука прикончил последнюю жертву этих чудовищ.
Глава 15
Новый зверь
Под влиянием вполне естественной при таких обстоятельствах апатии окружной врач ничего не проверил, ничего не осмотрел. Я рассказал ему об обмороках покойного дядюшки, о его собственной убежденности в том, что у него порок сердца, и врач выдал мне свидетельство о смерти и разрешение на похороны.
– Доктор Лерн, без сомнения, мертв, – сказал он, – и наша сегодняшняя миссия заключается, если позволите, лишь в удостоверении этого факта. Что касается прочего, то у нас нет права заниматься исследованием причин, которые могли бы привести нас к спорам со столь выдающимся ученым и утверждению, что он умер иначе, нежели сам то определил.
Лерна похоронили в Грей-л’Аббее без всякой торжественности.
* * *
После этого мне пришлось употребить десять дней на то, чтобы разобраться в делах этой непостижимой двойственности, никогда не встречавшейся до сих пор амальгамы из убийцы и его жертвы: Клоца-Лерна.
В течение своего феноменального существования, приблизительно около четырех с половиной лет, он не составил никакого завещания. Это явилось для меня доказательством, что вопреки его мрачным предсказаниям смерть настигла его неожиданно для него самого; потому что в противном случае не подлежало никакому сомнению, что он сделал бы все возможное и невозможное, чтобы лишить меня наследства. Но в бюро, в уголке, я нашел то завещание дядюшки, о котором он мне писал. Он назначал меня своим единственным наследником.
Но Клоц-Лерн заложил и перезаложил имение и, кроме того, наделал массу долгов. Моей первою мыслью было затеять процесс; но тут же меня поразила абсурдность его, и я понял, какая кутерьма поднимется среди юристов при известии о такой подмене личностей, о таком не учтенном законодательством подлоге, об этом противоестественном и преступном захвате наследства, об этом закладе чужого имущества под видом своего. Приходилось смириться со всеми последствиями этого феноменального мошенничества и молчать обо всем происшедшем из боязни самых скверных инсинуаций.
Впрочем, если подсчитать все точно, то вступить в наследство было мне выгодно, тем более что я заранее решил избавиться от Фонваля, полагая, что он станет для меня средоточием скверных воспоминаний. Я внимательно просмотрел все бумаги. Заметки настоящего Лерна подтверждали в каждой строчке добропорядочность ученого и чистоту его опытов. Записки Клоца-Лерна, которые легко можно было отличить по переменившемуся почерку, а также по тому, что в них попадались немецкие слова, были частью украдены, частью сожжены, как неопровержимое доказательство некоторых преступлений, от соучастия в которых никак не мог бы откреститься некий господин Николя Вермон, проведший в Фонвале последние шесть месяцев. По тем же причинам я перерыл парк и обыскал пристройки.
Покончив с этим, я раздал животных жителям деревни и рассчитал Барб.
Потом с помощью нанятых работников я набил громадные ящики фамильными реликвиями, в то время как Эмма, не знавшая, какому чувству отдаться – то ли горю из-за утраченной химеры, то ли радости от того, что мы с ней едем в Париж, – занималась упаковкой собственных вещей.
Сразу после смерти Клоца-Лерна, торопясь вернуться в шумный свет и к привычному комфорту, не теряя ни минуты времени на устройство квартиры, я написал одному из своих друзей, прося его найти и нанять для меня дом, который был бы шикарнее моей холостяцкой квартиры и мог бы служить гнездышком для пары влюбленных. Его ответ обрадовал нас. Он нашел пристанище на проспекте Виктора Гюго: это был маленький особняк, выстроенный словно по нашему заказу и обставленный по нашему вкусу. Он даже позаботился о прислуге, которая была уже на месте и ждала нашего приезда.
* * *
Все было готово. Я отправил багажом огромные ящики и сундуки Эммы. Как-то утром у меня состоялась последняя встреча с грейским нотариусом, мэтром Паллю, относительно продажи имения. Эмма не могла больше усидеть на месте, и мы решили вечером того же дня уехать на автомобиле в Париж, намереваясь переночевать в Нантеле, чтобы приехать в столицу днем.
Наконец для меня наступил час проститься с Фонвалем навеки.
Я еще раз обошел пустой дом и облетевший парк. Казалось, осень обнажила и тот и другой.
В покинутых комнатах сохранился еще старый аромат, полный воспоминаний и меланхолии. Ах, сколько очарования кроется иногда в затхлых, запущенных комнатах!.. На выцветших обоях видны были прямоугольники и овалы, оставшиеся от висевших на них картин и зеркал, от стоявших у них шифоньерок и сундуков; тени предметов, каким-то волшебством завещанные стене, с которой они сроднились, яркие пятна, которые тоже потускнеют в свою очередь, как тускнеет воспоминание об ушедших. Некоторые комнаты из-за пустоты казались меньше, чем прежде, некоторые – больше. Я обошел дом сверху донизу; осмотрел чердаки и подвалы. И я не мог оторваться от этих мест, так живо воскресивших во мне юность; я бродил по ним, как живая тень в царстве привидений… Ах, моя юность! Я чувствовал, что только она и осталась в Фонвале. Пережитые недавно драмы, несмотря на их ужас, бледнели перед воспоминаниями детства; комнаты Эммы и Донифана оставались в моей памяти только комнатами тетушки и моей… Прав ли я был, что продавал Фонваль с молотка?..
Эта мысль преследовала меня во время моей прогулки по парку. Поле снова казалось мне лужком, а павильон, в котором жил Минотавр, напомнил мне только Бриарея. Я обошел парк вдоль вздымавшихся вокруг поместья гор. Небо так низко нависло, что казалось потолком из серой ваты, опиравшемся на окрестные вершины. При этом интимном зимнем освещении статуи, лишенные своего зеленого покрова, являли глазам источенный временем и дождями бетон своих пьедесталов. Все они были покалечены, одни с отбитыми курносыми носами, другие с обломанными подбородками. У одной от вытянутой в изящном жесте руки, в которой она должна была держать амфору, остался только металлический стержень… Они будут продолжать свое существование в одиночестве… На крыше павильона ястреб точил свой клюв о стержень флюгарки. По пастбищу не торопясь, мелкими шажками пробежала куница…
Я не находил в себе достаточно сил, чтобы уехать: я снова вошел в замок, потом вернулся в парк. Я растроганно прислушивался к звуку своих шагов, звонкому на паркете опустевших комнат и шуршащему в густой листве, покрывавшей толстым слоем землю парка. С каждой минутой тишина делалась все глубже. Мне казалось, что я испытываю чисто физическое затруднение, нарушая ее. Чувствовалось, что скоро она воцарится здесь полновластной хозяйкой, и, когда я остановился посреди лужайки, она попробовала испытать на мне свои чары.
Там, в центре вихря проносившихся видений, я долго мечтал. На мой молчаливый призыв явились и закружились вокруг меня в дьявольском хороводе герои далекого прошлого и недавних происшествий, одни фантастические, другие настоящие – явления из мира сказок и из реальной жизни; они носились вокруг меня в каком-то бешеном круговороте и превращали лужайку в калейдоскоп воспоминаний, в котором вертелось все мое прошлое.
Но нужно было уезжать, оставляя Фонваль в полной власти пауков и плюща.
Безвкусно вырядившаяся Эмма нетерпеливо прохаживалась перед сараем, уже готовая к отъезду. Я открыл двери. Автомобиль стоял вкось, в самой глубине. Я не видел его со дня случившегося с Лерном несчастья и даже не помнил, чтобы загонял его внутрь. Наверное, решил я, его поставили в сарай помощники – из несколько запоздалой любезности.
Несмотря на мою небрежность, мотор захрапел, как только я пустил в ход электричество. Тогда я выехал на полукруглую аллею, находящуюся у въезда в Фонваль, и закрыл за собой скрипучие ворота, символ стольких тяжелых воспоминаний. Ну слава богу, кончена ужасная история с Клоцем. Но пришел конец и воспоминаниям моей юности… Я вообразил, что, сохрани я Фонваль за собой, и воспоминания юности не исчезнут…
– По дороге заскочим в Грей, к нотариусу, – сказал я Эмме. – Продавать замок не буду – лишь поручу сдать его в наем.
Мы выехали. Я выбрал прямой путь. Горы по бокам становились все ниже. Эмма о чем-то болтала.
Сначала автомобиль шел плавно, с радостным урчанием, однако затем я пожалел, что в последнее время не заботился о нем должным образом. Он то замедлял ход, то внезапно бросался вперед, так что вскоре мы стали продвигаться какими-то резкими рывками.
Я уже говорил, что мой автомобиль являлся триумфом автоматизма: на нем было самое минимальное количество педалей и ручек. Но этот же автоматизм представлял и серьезное неудобство: машина перед поездкой должна была быть тщательно отрегулирована, потому что на ходу исправить что-либо не представлялось возможным, шофер мог только увеличить или уменьшить скорость.
Перспектива продолжительной остановки мне совсем не улыбалась.
А машина продолжала свой скачкообразный ход, и я не мог удержаться от смеха. Этот способ передвижения напомнил мне манеру прогуливаться Клоца-Лерна, с которым я гулял по этой же дороге, то капризно-медлительную, то, наоборот, стремительную, словно курьерский поезд. Надеясь, что неполадка исправима, я мирился с капризами автомобиля и старался по звуку работающего мотора определить, какая из его частей не в порядке. Я склонен был приписать внезапные замедления хода, часто доходившие до того, что мы в течение целой секунды не двигались с места, избытку масла. Столь нелепое сравнение меня страшно смешило, и я не смог удержаться от того, чтобы не сказать себе: «Совсем как этот негодяй-профессор! Занятно!»
– Что-то не так? – спросила Эмма. – У тебя какой-то встревоженный вид.
– Разве? Вот еще! Скажешь тоже!..
Странное дело, но этот ее вопрос меня даже расстроил: я-то был убежден, что у меня, напротив, совершенно спокойное выражение лица. Да и какая у меня могла быть причина для тревоги? Мне просто было неприятно; я, конечно, интересовался, какой из органов этого «большого зверя», как его называл профессор, был не в порядке, и, не находя никакого объяснения, я уже собирался остановиться, я… ну, словом, мне было очень неприятно, вот и все! Напрасно я прислушивался своими, все же как-никак опытными ушами к звукам приглушенных хлопков, дребезжанию, глухим ударам: я не слышал ни одного характерного для порчи предохранительных клапанов или шатунов звука.
– Держу пари, это сцепление пробуксовывает, – воскликнул я. – Двигатель-то в полном порядке.
И тут Эмма сказала:
– Николя, взгляни-ка! Разве эта штуковина должна двигаться?
– Ну вот! Так я и знал!
Она показала на педаль сцепления, которая двигалась совершенно самостоятельно, соответственно прыжкам машины. Вот в чем повреждение!.. Пока я внимательно смотрел на педаль, она низко опустилась, и заторможенный автомобиль остановился. Только что я собирался слезть с него, как он резким движением пошел дальше. Педаль заняла свое прежнее положение.
Меня уже терзало некоторое беспокойство. Конечно, ничто не раздражает так, как вышедшая из строя машина, но я все же не помнил, чтобы ее поломка хоть когда-то приводила меня в столь дурное настроение.
Вдруг сам собой загудел клаксон.
Я ощутил непреодолимое желание сказать что-нибудь: молчание удваивало мой ужас.
– Машина вконец испортилась, – заявил я, стараясь говорить непринужденным тоном. – Раньше поздней ночи мы не доедем, моя бедная Эмма.
– Не лучше ли попытаться сейчас же ее починить?