Я хотел позвать на помощь. К сожалению, клаксон почему-то не срабатывал, а рожка у меня с собой не было. Кричать же не имело смысла, потому что я находился слишком далеко как от Грей-л’Аббея с одной стороны, так и от Фонвальского замка – с другой.
Меня охватил страх: а что, если закончится бензин? Я остановился посреди перекрестка и проверил бак. Он был почти пуст. К чему тратить остаток без толку? В конце концов, пожалуй, легче будет добраться до замка пешком, пройдя через лес. Я двинул напрямик, но путь преградила скрытая кустарником решетка.
По-видимому, этот лабиринт был устроен у входа в парк не для забавы, но преследовал цель воспрепятствовать проникновению в некое убежище.
Крайне этим озадаченный, я принялся размышлять.
«Совершенно вас не понимаю, дядюшка Лерн, – думал я. – Утром вы получили извещение о моем приезде, а между тем меня задерживает наиковарнейшее ландшафтное сооружение… Что за причуда вынудила вас устроить нечто подобное? Неужели вы изменились даже в большей степени, чем я думал? Пятнадцать лет назад вам и в голову бы не пришло воздвигать столь хитрые укрепления».
Пятнадцать лет тому назад ночь, наверное, была похожа на эту. Небо озарялось теми же звездами, и точно так же молчание ночи нарушалось кваканьем лягушек, светлым, коротким, чистым и нежным. Соловей пел ту же песню, что поет сегодня. Дядюшка, та давнишняя ночь была так же очаровательна, как и эта. А между тем тогда моя тетя и моя мать только что умерли с промежутком в восемь дней, и после ухода обеих сестер мы с вами остались вдвоем, одинокими: один – вдовцом, а другой – сиротой.
И человек из тех далеких дней встал перед моим мысленным взором таким, каким его знал тогда весь Нантель: в тридцать пять лет уже знаменитый хирург, прославившийся изумительной ловкостью рук и успехом своих смелых методов и, несмотря на свалившуюся на него славу, оставшийся верным родному городу. Доктор Фредерик Лерн, профессор медицинского факультета, член-корреспондент многочисленных научных сообществ, кавалер множества различных орденов и, чтобы уж ничего не упустить, опекун своего племянника Николя Вермона.
* * *
Со своим опекуном, назначенным мне законом, я встречался редко, так как он никогда не брал отпусков и наведывался в Фонваль лишь летом, только по воскресеньям. Впрочем, даже тогда он беспрестанно работал, в стороне от всех. В эти дни страстная дядюшкина любовь к садоводству, подавляемая всю неделю, приводила его в небольшую оранжерею, где он возился с тюльпанами и орхидеями.
И все же, несмотря на то что виделись мы не так уж и часто, я его прекрасно знал и очень любил.
На вид это был крепкий, уравновешенный и скромный человек, быть может, несколько холодноватый, но большой добряк. Я непочтительно называл его начисто выбритое лицо «лицом старой бабы», но был в своих издевках несправедлив, ибо порой оно выглядело на античный манер, величественным и серьезным, а порой – изысканно-насмешливым, в этаком «стиле Регентства», и среди современников, бреющих усы и бороду, мой дядюшка был одним из немногих, чьи голова и физиономия своим благородством всецело подтверждают происхождение от прародителей, ходивших в шелках и тогах, и позволили бы даже их отпрыску носить одежды предков, не позоря последних.
В данную минуту Лерн представал перед моим мысленным взором в том довольно плохо скроенном черном рединготе, в котором он был, когда мы виделись в последний раз – перед моим отъездом в Испанию. Будучи человеком богатым и желая и меня видеть таким же, дядюшка отправлял меня туда торговать пробкой в качестве служащего торгового дома Гомеса в Бадахосе.
Моя «ссылка» продолжалась пятнадцать лет. За это время материальное положение профессора, несомненно, стало еще более прочным, судя по проводимым им изумительным операциям, слухи о которых дошли до меня даже там, в дальнем конце Эстремадуры.
Мои же дела складывались довольно скверно. После пятнадцати лет упорного труда я окончательно потерял надежду открыть собственную фирму по продаже пробки и спасательных поясов. Поэтому я возвратился во Францию, чтобы подыскать себе какое-нибудь другое занятие, как вдруг судьба, сжалившись надо мной, дала мне возможность жить, не думая о заработке: это я – то лицо, на долю которого достался главный выигрыш в миллион и которое захотело сохранить инкогнито.
Я устроился в Париже уютно, но без роскоши. У меня была простая и вместе с тем весьма удобная квартира. Я обзавелся только самым необходимым, добавив к этому разве что автомобиль, но так и не женившись.
Да и прежде, чем пытаться обзавестись новой семьей, мне казалось необходимым восстановить отношения со старой, то есть с Лерном, и я ему написал.
Нельзя сказать, что мы не переписывались с момента нашего расставания. Вначале он давал мне много советов в своих письмах и относился ко мне по-отечески. В своем первом письме он даже сообщил мне, что составил в мою пользу завещание, указав, в каком потайном ящике в Фонвале оно спрятано. Отношения наши не изменились и после того, как он сдал мне отчет по опеке. Затем, ни с того ни с сего, письма стали приходить все реже и реже, тон их приобрел сначала какой-то скучающий оттенок, потом сделался сварливым, содержание писем стало банальным, тривиальным, стиль отяжелел, и даже почерк как будто испортился. Все эти перемены усиливались с каждым письмом; мне пришлось ограничиться ежегодной посылкой поздравления к Новому году. В ответ я получал пару строк, нацарапанных небрежным почерком… Расстроенный потерей моей единственной привязанности, я был в отчаянии.
Что же случилось?
За год до этой внезапной перемены – и за пять лет до моего теперешнего приезда в Фонваль и путешествия по лабиринту – я прочел в газете «Эпоха» следующее:
«Из Парижа нам пишут, что доктор Лерн отказался от практики, чтобы целиком отдаться научным исследования, над которыми он работал в Нантельской больнице. С этой целью знаменитый хирург решил окончательно поселиться в своем арденнском замке Фонваль, специально приспособленном ad hoc[3 - Для данного случая (лат.).]. Он пригласил к себе на службу несколько опытных сотрудников, в том числе доктора Клоца из Мангейма и трех лаборантов Anatomisches Institut[4 - Институт анатомии (нем.).], основанного Клоцем на Фридрихштрассе, 22, и теперь вынужденно закрывшегося. Когда можно ждать результатов?»
Лерн подтвердил это сообщение в восторженном письме. Оно, впрочем, ничего нового по сравнению с газетными заметками не заключало. А год спустя, как я уже сказал, с ним произошла эта удивительная перемена. Может быть, после двенадцатимесячной работы он потерпел неудачу? Может быть, это настолько расстроило моего дядю, что он стал смотреть на меня как на чужого, насильно влезающего к нему в душу?
Несмотря на такую его холодность, даже враждебность, я из Парижа написал ему в тоне крайне почтительном и максимально любезном, сообщая, что преуспел в Испании, и прося разрешения навестить его.
Сомневаюсь, чтобы кто-нибудь когда-нибудь получал менее заманчивое приглашение, чем я от дядюшки. Лерн просил меня непременно заблаговременно предупредить о приезде, чтобы он успел прислать за мной на станцию лошадей. «Вероятно, ты тут не задержишься, – добавлял он, – потому что жизнь в Фонвале далеко не веселая. Мы здесь много работаем. Приезжай один и предупреди о прибытии».
* * *
Черт подери! Разумеется, я предупредил его заблаговременно и явился один! Я-то считал визит к дядюшке своей обязанностью. Ну да, как же! Обязанность! Глупость, и ничего более.
И я со злобой глядел на перекресток аллей, тонувших в полумраке, потому что мои тухнущие фары освещали местность не ярче ночника.
Совершенно ясно, что мне придется провести всю ночь в этой лесной тюрьме; до утра уж мне никак не выбраться. Лягушки могли надрываться сколько им угодно на фонвальском пруду; бой часов на грейской колокольне также тщетно указывал мне направление (ведь колокольни и в самом деле могут быть названы звуковыми маяками) – все это ни к чему не вело, я был в плену.
Пленник! Эта мысль вызвала у меня улыбку. Как я бы испугался этого прежде, в давно прошедшие времена! Пленник арденнского леса! Оказавшийся во власти Броселианда, дремучего леса, который своей тенью покрывал почти целый материк, начинаясь у Блуа и доходя по цепи гор чуть ли не до Константинополя. Броселианд! Место действия детских сказок и легенд, родина четырех сыновей Эймона и Мальчика-с-пальчика; лес друидов и гоблинов, тот самый, где заснула Спящая красавица, над которой бодрствовал Карл Великий. Для каких только невероятных историй не служили декорацией его деревья, если только они же и не были действующими лицами! «Ах, тетушка Лидивина, – пробормотал я, – как вы умели оживлять все эти нелепые выдумки, которые рассказывали по вечерам после ужина! Славная женщина! Приходило ли ей когда-либо в голову, сколь сильное впечатление производят на меня ее истории? Знали ли вы, тетушка, что все ваши чудесные персонажи заполняли мою жизнь, приходя ко мне ночью во сне? Знаете ли вы, что до сих пор в моих ушах звучат порой те напевы, которые вы когда-то вызывали в моем воображении, рассказывая фонвальскими вечерами о трубе Роланда или о роге Оберона?»
* * *
Мои размышления были прерваны тем неприятным обстоятельством, что фары, несколько раз тревожно мигнув, потухли. Я не смог сдержать досадливого жеста. На миг наступила абсолютная темнота; кругом воцарилась столь глубокая тишина, что мне показалось, будто я вдруг ослеп и оглох.
Потом мои глаза мало-помалу прозрели, а вскоре появился лунный серп, распространяя холодный молочный свет вокруг себя. Лес побелел, и стало как будто холоднее. Я задрожал. При тете это случилось бы от страха: испарения, клубившиеся белым туманом в лесу, я принял бы за драконов и змей; пролетела сова – а мое воображение нарисовало бы покрытый перьями шлем заколдованного рыцаря; прямая береза, белый ствол которой блестел, как копье, стала бы дочерью волшебного дерева; дрогнувший от ветерка дуб сделался бы супругом принцессы Лелины.
Понятно, что ночной пейзаж давал простор воображению и мог довести до галлюцинаций. От нечего делать я задумался о прошлом. Конечно, я тогда не понимал причин этого явления так хорошо, как теперь, но я и тогда находился во власти чар леса и с наступлением сумерек неохотно выходил из замка. Да и сам Фонваль, несмотря на бесчисленное множество цветов и прекрасные извилистые аллеи, был довольно зловещим местом. Замок был перестроен из аббатства: стрельчатые окна, вековые деревья, окружавшие его, расставленные по парку статуи, неподвижная вода пруда, окружавшие ущелье утесы, въезд в него, точно ворота в ад, – все это придавало ему странный, мрачный вид даже и в светлое время суток, так что, право, ничего не было бы удивительного, если бы там все происходило на сказочный лад. Там и надо было бы вести себя как в сказках.
Я по крайней мере во время каникул всегда так и поступал. Для меня каникулы были длинным сказочным представлением, действующие лица которого проводили куда больше времени на деревьях, в воде или под землей, чем на земле. Когда я босиком галопом мчался по лугу, всякому было понятно, что вслед за мной скачет эскадрон кавалерии. А старая рассохшаяся барка! С тремя метлами, изображавшими мачты, и такими же причудливыми парусами, она была моим адмиральским кораблем и олицетворяла флот крестоносцев на Средиземном море, роль которого с успехом исполнял пруд. Я мечтательно смотрел на кувшинки, и они казались мне островами; я громко называл их по имени: вот Корсика и Сардиния… Мы проходим мимо Италии… Мы огибаем Мальту… Через несколько минут я кричал: «Земля! Земля!» Высаживался в Палестине: «Монжуа и Сен-Дени!» На ней я перенес все ужасы морской болезни и пережил тоску по родине; я боролся за Гроб Господень; я узнал вдохновение и географию…
Часто случалось, что остальные роли исполняли предметы. Мне казалось, что так больше похоже на правду. Я вспоминаю – ведь в душе каждого ребенка таится Дон Кихот, – я вспоминаю о великане Бриарее, которого изображал небольшой павильон, и о бочке, которая была драконом Андромеды. Ах, боже мой, эта бочка! Я приделал к ней голову из тыквы и крылья вампира из двух зонтиков. Это страшилище было спрятано за поворотом аллеи позади терракотовой нимфы, и я отправился на поиски дракона, чувствуя себя храбрее самого Персея, вооруженный прутом, верхом на воображаемом фантастическом крылатом коне. Но когда я его нашел, тыква посмотрела на меня таким странным взглядом, что Персей чуть не ударился в бегство и от волнения искромсал зонтики и тыкву вдребезги.
Созданные мною чучела действовали на меня, точно они на самом деле были теми существами, которых они изображали. Так как я всегда оставлял себе главную роль – героя, победителя, то без труда преодолевал свою робость днем, но ночью богатырь становился Николя Вермоном, мальчишкой, а бочка оставалась драконом. Свернувшись калачиком под одеялом, взволнованный только что рассказанной тетушкой сказкой, я чувствовал, знал наверное, что сад полон фантастических существ, что Бриарей там стоит на страже и ужасный воскресший дракон, сжимая когти, внимательно следит за моим окошком.
Я тогда потерял надежду на то, что стану когда-нибудь похожим на других и сумею, даже когда вырасту, пренебрежительно относиться к сумеркам. А между тем с годами все мои страхи испарились; хотя я и теперь очень впечатлителен, но далеко не робкого десятка; и сейчас я нисколько не беспокоился из-за того, что заблудился в пустынном лесу – к сожалению, слишком пустынном, покинутом феями и волшебниками.
* * *
Меня вернул к действительности какой-то неопределенный шум, донесшийся со стороны Фонваля, – то ли рев быка, то ли протяжный, скулящий вой собаки. Затем эти звуки стихли, и снова воцарилась тишина.
Прошло несколько минут, и я услышал, как в пространстве между мной и замком взлетела сова, потом поднялась другая – поближе ко мне, потом взлетали другие, все ближе и ближе. Было похоже на то, что их вспугивает какое-то существо, пробираясь мимо них.
И действительно, послышался шум легких шагов – дробный топот какого-то четвероногого животного, которое приближалось, звонко стуча копытами по сухой дороге. Я услышал, как оно ходит туда-сюда по лабиринту, вероятно тоже сбившись с пути, – и вдруг совершенно неожиданно возникло передо мной.
По развесистым рогам, гордой посадке головы, тонким ушам можно было сразу узнать старого оленя. Но не успел я даже подумать об этом, как он меня увидел и, быстро повернувшись, скрылся с глаз. Мне показалось – может быть, он просто пригнулся, чтобы сделать большой прыжок, – что он странно низкого роста, болезненно мал и, что еще удивительнее, совершенно белого цвета. Впрочем, может быть, последнее обстоятельство объяснялось освещением? Животное исчезло в мгновение ока, и скоро даже топот копыт постепенно затих.
Принял ли я сначала козу за оленя или же потом оленя за козу? Следует признаться, меня это сильно заинтриговало – до такой степени, что я спросил себя, не вернусь ли я в Фонвале к грезам своего детства? Но, немного поразмыслив, я понял, что голод, усталость и бессонница, да еще и при свете луны, могут вызвать и не такой обман зрения и что луч, падающий на предмет и преображающий его, не является чем-то необычным.
Впрочем, мне было жаль, что это не так: страх перед чудесным прошел, но любовь к нему осталась.
Оно всегда меня увлекало. Ребенком я видел его повсюду; возмужав, находил удовольствие предполагать чудесное во всем, не поддающемся объяснению, охотно считая сверхъестественным любое странное следствие непонятной причины. Подхватывая мысль философа, «когда вода тростник сгибает вдруг», мне неприятно, что «в своем уме его я выпрямляю разом»[5 - Имеется в виду философ из басни Жана де Лафонтена «Зверь на Луне» (фр. Un Animal dans la lune).], и уж лучше бы я не знал, что без разложения солнечного света Феб не смог бы натянуть тетиву своего восхитительного и грозного лука.
И все же среди всего того, что направлено на уничтожение иллюзии чуда, на первый план нужно поставить привлекательность для нас этого самого чуда, наше желание верить в чудесное. Мы говорим себе: «Может, это и есть чудо, но ведь это всего лишь предположение; для того чтобы насладиться им в полной мере, хотелось бы рассмотреть его поближе, чтобы знать уже наверняка». Приближаемся – истина проясняется, и чудо исчезает. В этом отношении я такой же, как все: столкнувшись с тайной, самым прельстительным в которой является окутывающий ее покров, я, рискуя испытать горчайшее разочарование, желаю лишь одного – этот покров сорвать.
Словом, это было чрезвычайно необычное животное, оно казалось мне непостижимой загадкой и этим пробудило во мне любопытство.
Но в силу крайней усталости вскоре я уснул, перебирая в уме разнообразные уловки из числа тех, которыми пользуются сыщики-детективы, и искусные методы логического расследования.
* * *
Проснулся я на заре и сразу же увидел, что моему плену пришел конец. Невдалеке от меня, в лесной чаще, разговаривая друг с другом, шли люди. Они проходили туда и обратно, как тот олень, разбираясь, по-видимому, в запутанных дорожках лабиринта. Был момент, когда они, скрытые кустарником, прошли на расстоянии нескольких метров от автомобиля, но я не понял ни слова из их беседы. Мне показалось, что они говорят по-немецки.
Наконец они дошли до того места, на котором вчера появилось животное; я увидел трех человек, внимательно исследовавших почву, точно они искали чей-то след. Там, где олень повернул обратно, один из них издал какое-то восклицание и жестом показал спутникам, что надо идти назад. Но тут они меня увидели, и я подошел к ним.