Уильямс, чрезвычайно взволнованный, поспешил к дивану, где сидел Нисбет, и, выхватив из его рук меццо-тинто, собственными глазами убедился, что собеседник прав.
Действительно, человеческая фигура исчезла, а окно было распахнуто. От изумления Уильямс на миг утратил дар речи, затем метнулся к письменному столу и начал что-то торопливо черкать на бумаге. После этого он подал Нисбету два листка и попросил подписать один из них (это было то самое описание гравюры, которое вы только что прочли) и ознакомиться с другим – им оказалось свидетельство самого Уильямса, составленное минувшей ночью.
– Что все это значит? – удивился Нисбет.
– Вот именно – что? – отозвался Уильямс. – Ну что ж, за мной одно дело… нет, если вдуматься, то целых три. Я должен разузнать у Гарвуда (так звали его вчерашнего гостя, уходившего последним), что именно он видел, потом сфотографировать гравюру, пока она вновь не преобразилась, и еще необходимо выяснить, что за место на ней изображено.
– Я могу сфотографировать ее, – вмешался Нисбет. – Но право же, очень похоже, что мы являемся свидетелями какой-то трагедии. Неизвестно только, наступила ли уже развязка, или она еще впереди. Вы должны непременно установить место действия. – Снова переведя взгляд на гравюру, он добавил: – Думаю, вы правы: кто-то забрался в дом. И, если не ошибаюсь, в одной из комнат наверху сейчас творятся чертовски скверные дела.
– Знаете что, – сказал Уильямс. – Отнесу-ка я это изображение в дом напротив, к старому Грину. – (Это был старший член Совета колледжа, который много лет исполнял обязанности казначея.) – Весьма вероятно, что он узнает этот дом. Университет владеет собственностью в Эссексе и Сассексе, и в свое время Грин провел там немало времени.
– Очень может быть, что узнает, – согласился Нисбет, – но прежде я сделаю фотографию. И вот еще что: я думаю, что Грина сейчас нет на месте. В столовой вечером он не появлялся, и помнится, я слышал от него, что он собирается отлучиться на воскресенье.
– А, ну да, – подхватил Уильямс. – Я слышал, что он собирался в Брайтон. Ладно, если вы сейчас займетесь снимком, я пойду к Гарвуду и запишу его свидетельство; а вы не спускайте с гравюры глаз, пока меня не будет. Я начинаю думать, что две гинеи – не такая уж непомерная цена за нее.
Вскоре он вернулся с мистером Гарвудом. Тот подтвердил, что, когда он смотрел на гравюру, человек на ней уже удалился от края, однако лужайку еще не пересек. Он помнил белый знак на спине, но не поручился бы, что это именно крест. Свидетельство было тотчас же задокументировано и скреплено подписью, и Нисбет занялся фотографией.
– А что вы думаете делать дальше? – спросил он. – Неужто собираетесь просидеть весь день напролет, неотрывно глядя на нее?
– Нет, пожалуй, – ответил Уильямс. – Мне представляется, что нам предстоит увидеть всю историю до конца. Понимаете, со вчерашнего вечера до сегодняшнего утра могло произойти очень многое, но это существо всего-навсего пробралось в дом. Конечно, оно могло уже справиться со своим делом и вернуться восвояси, однако открытое окно говорит о том, что посетитель все еще там, внутри. А посему я не боюсь пропустить что-либо интересное. И еще мне кажется, что в дневные часы гравюра меняется мало. Можно даже выйти погулять после полудня и вернуться к чаю или когда стемнеет. Пусть она лежит на столе, наружную дверь я прикрою. Кроме прислужника, никто другой сюда не войдет.
На том все трое и порешили, отметив попутно, что на глазах друг у друга они наверняка не проболтаются посторонним; ибо слух о подобном происшествии переполошил бы все Общество по изучению призраков, получи он известность.
Итак, дадим джентльменам отдых до пяти часов вечера.
Примерно в это время все трое поднялись на площадку, куда выходила дверь Уильямса. Увидев, что та приоткрыта, они было встревожились, но тут же вспомнили, что университетские служители по воскресеньям приходят за распоряжениями на час раньше, чем в будние дни. Однако самое удивительное ждало их впереди. Когда они вошли в комнату, первым делом им бросилась в глаза гравюра, прислоненная к груде книг на столе, где они утром ее оставили, а затем слуга Уильямса, который, сидя в кресле напротив меццо-тинто, смотрел на него с нескрываемым ужасом. Что бы это значило? Мистер Жуллер (фамилию я не придумал) имел репутацию образцового слуги и являл собой пример для подражания как в собственном колледже, так и в соседних, и обнаружить его сидящим в хозяйском кресле и изучающим хозяйскую мебель или картины было верхом неожиданности. Он и сам, по-видимому, чувствовал несообразность своего поведения. Когда джентльмены вошли, он встрепенулся, с видимым усилием выпрямился и произнес:
– Извините, сэр, что я позволил себе тут присесть.
– Ничего-ничего, Роберт, – поспешил успокоить его мистер Уильямс. – Я как раз собирался спросить, что вы думаете об этом изображении.
– Ну, сэр, я, конечно, не смею оспаривать ваше мнение, но я этакую картину ни за что не повесил бы там, где ее может увидеть моя маленькая дочурка.
– В самом деле, Роберт? А почему?
– А как же, сэр. Помню, как-то попалась бедняжке на глаза Библия Доре – а ведь там картинки, которым до этой далеко, – так хотите верьте, хотите нет, а три или четыре ночи мы не могли оставить ее одну. А покажи мы ей этого скилета – или что он там такое, – как он уносит несчастного ребеночка, с бедняжкой точно родимчик бы случился. Сами знаете, как это у детей бывает, как они нервозят по пустякам. Но вот что я скажу вам, сэр: это неправильно, что такая картина лежит у всех на виду, ведь кто-нибудь и перепугаться может. Вам сегодня вечером что-нибудь потребуется, сэр? Спасибо, сэр.
С этими словами безупречный слуга вышел и продолжил обход других своих хозяев; а покинутые им джентльмены, можете в том не сомневаться, незамедлительно собрались вокруг гравюры. Над домом, как и прежде, светила ущербная луна и плыли облака. Окно, до этого распахнутое, теперь было закрыто, а человек снова перебрался на лужайку, но уже не крался на четвереньках, а, выпрямившись во весь рост, быстрым широким шагом приближался к нижнему краю гравюры. Луна светила ему в спину, и лицо, затененное черной тканью, скорее угадывалось, чем виднелось; тем не менее зрители готовы были возблагодарить судьбу за то, что различают только бледный покатый лоб и несколько выбившихся прядей волос. Голова неизвестного была опущена, а руки крепко сжимали нечто похожее на ребенка, но живого или мертвого, оставалось неясным. Отчетливо видны были только ноги призрака, поражавшие своей жуткой худобой.
С пяти до семи приятели сидели, поочередно следя за гравюрой. Однако она не менялась. В конце концов они решили, что не будет большой беды, если они посетят столовую, а уж после вернутся и посмотрят, что сталось с изображением.
Они спешили как могли и по возвращении застали гравюру на прежнем месте, однако фигура человека исчезла: виднелся только дом, мирно освещенный луной. Им не оставалось ничего иного, как засесть за справочники и путеводители. В итоге повезло Уильямсу, который, вероятно, этого и заслуживал. В половине двенадцатого вечера он зачитал следующие строки из «Путеводителя по Эссексу» Меррея:
«Шестнадцать с половиной миль, Эннингли. Церковь представляла собой примечательный памятник архитектуры времен нормандского завоевания, однако в прошлом столетии подверглась значительной перестройке в классическом стиле. Внутри находятся захоронения семейства Фрэнсис; усадебный дом Фрэнсисов, Эннингли-холл, внушительное строение времен королевы Анны, расположен сразу за кладбищем; его окружает парк площадью около 80 акров. Род Фрэнсисов в настоящее время пресекся, последний его наследник пропал при таинственных обстоятельствах еще в младенчестве, в 1802 году. Его отец, мистер Артур Фрэнсис, был известен в округе как талантливый гравер-любитель, мастер меццо-тинто. После исчезновения сына он жил в полном уединении в собственном доме. В день третьей годовщины печального события его нашли мертвым в кабинете; перед смертью он как раз закончил гравюру с изображением дома, оттиски которой представляют большую редкость».
Похоже, это было то, что они искали; и мистер Грин по возвращении тотчас признал, что на гравюре изображен именно Эннингли-холл.
Уильямс, разумеется, не удержался от вопроса:
– А известно ли вам, Грин, что за человек здесь изображен?
– Право, не знаю, Уильямс. Когда я впервые там побывал, еще до приезда сюда, тамошние жители поговаривали, что старый Фрэнсис не терпел браконьеров: кого в этом заподозрит, тех при первом удобном случае изгонял за пределы своих владений – и таким образом постепенно избавился от всех, кроме одного. В те времена землевладельцы творили такое, о чем теперь и помыслить не смеют. Уцелевший браконьер был – а в наших краях подобное случалось нередко – последним обломком старинного знатного рода. Вроде бы это семейство даже владело в свое время усадьбой Эннингли. Подобный случай, помнится, был и у меня в приходе.
– Что? Совсем как персонаж «Тэсс из рода д’Эрбервиллей»? – вставил реплику Уильямс.
– Смею сказать, да; впрочем, я эту книгу так и не осилил. Так или иначе, этот молодец мог похвастаться длинным рядом надгробий своих предков в местной церкви; неудивительно, что он был малость недоволен жизнью. Говорили, будто Фрэнсис никак не может до него добраться: парень ходил по грани закона, но не преступал ее – пока однажды ночью егеря не застигли его в лесу, на самой окраине имения. Могу даже показать вам, где это было: на границе с землей, которая когда-то принадлежала моему дядюшке. Понятно, миром дело не кончилось, и этот человек, Годи – да-да, его звали именно так: Годи – я знал, что вспомню – Годи! – так вот, он, бедняга, имел несчастье застрелить одного из егерей. Фрэнсису только того и было нужно. Состоялся суд присяжных – вы только представьте, что это был за суд в те времена, – и бедного Годи немедля вздернули; мне показали, где он похоронен – к северу от церкви. Вы же знаете обычаи тех мест: всех, кто был повешен или сам наложил на себя руки, хоронят именно таким образом. В округе предполагали, что какой-то приятель Годи (не родственник – у него, у бедолаги, последнего в роду, spes ultima gentis[8 - Последняя надежда рода (лат.).], таковых не было) – так вот, кто-то из дружков Годи замыслил похитить сына Фрэнсиса и тем самым положить конец и его роду. Не знаю, по уму ли такое эссекскому браконьеру… Но сейчас мне сдается, что, скорее всего, это было делом рук самого Годи. Ух! Даже думать об этом боюсь! Давай-ка, Уильямс, выпьем виски – еще по стаканчику!
Эту историю Уильямс изложил Деннистону, а тот – смешанной компании, в которую входил и я, а также известный саддукей, профессор офиологии. К сожалению, когда спросили, что он об этом думает, ответом было: «О, эти бриджфордцы чего вам только не порасскажут», – суждение, сразу получившее оценку, каковой оно и заслуживало.
Остается только добавить, что гравюра находится ныне в Эшлианском музее; что ее – совершенно безрезультатно – подвергли анализу, дабы установить наличие симпатических чернил; что мистер Бритнелл не знал о ней ничего, кроме того что это – диковинка; и наконец, что, хотя за меццо-тинто велось пристальное наблюдение, никаких изменений в нем более не обнаружили.
Ясень
Тому, кто ездил по дорогам Восточной Англии, наверняка запомнились небольшие усадьбы, которыми усеяна сельская местность, – непритязательные и довольно промозглые дома, как правило в итальянском стиле, окруженные парком площадью от восьмидесяти до ста акров. Я всегда находил в них своеобразное очарование: серые изгороди из дубового тёса, высокие раскидистые деревья, озера с плавнями, полоса леса вдалеке… Признаюсь, мне многое нравится в этих усадьбах – и милый портик, зачастую пристроенный к краснокирпичному дому времен королевы Анны (позже кирпич, скорее всего, оштукатурили в угоду «греческому» вкусу конца восемнадцатого столетия); и просторный холл с потолком под крышу, где, по логике вещей, непременно должна быть галерея наподобие церковных хоров с маленьким органом. Нравится и библиотека, где можно неожиданно наткнуться на псалтирь тринадцатого века или кварто Шекспира. Нравятся картины на стенах; впрочем, это само собой разумеется. Но особенно мне нравится воображать жизнь в таком доме – и в стародавние времена, когда он только-только был построен, и в самые тучные для землевладельцев годы, и даже нынче, когда деньги уже не текут рекой, зато наблюдается отрадное разнообразие вкусов, лишний раз убеждающее нас в том, что жить в наши дни ничуть не менее интересно. Я не отказался бы иметь собственный дом в этих краях, а заодно и средства, чтобы содержать его и устраивать скромные приемы для близких друзей.
Но я отвлекся. Мне нужно рассказать вам о череде удивительных событий, произошедших в одной из усадеб, которые я попытался здесь описать, а именно в Кастрингем-холле в графстве Саффолк. Полагаю, дом претерпел немало изменений с тех пор, как стал свидетелем упомянутых событий, но обрисованные мной основные приметы сохранились – итальянский портик, простой белый куб дома, поновленного снаружи и не тронутого внутри, парк, переходящий в лес, и озеро. Хотя главного, что выделяло этот дом из общего ряда, больше нет. Прежде справа от здания, если смотреть со стороны парка, всего ярдах в пяти от стены, почти или даже непосредственно касаясь ее ветвями, рос большой старый ясень. Думаю, он ровесник тех давних времен, когда Кастрингем перестал быть крепостью – когда древний ров засыпали и на месте замка построили жилой дом в елизаветинском стиле. Во всяком случае, к 1690 году дерево и в высоту, и в ширину практически достигло своих естественных пределов роста.
В тот год местность, где находится Кастрингем, стала ареной ведовских процессов. Боюсь, мы не скоро сумеем сказать, насколько обоснованными – если предполагать наличие разумных оснований – были опасения многих людей, в итоге обернувшиеся эпидемией страха перед ведьмами. Действительно ли те, кого обвиняли в колдовстве, сами верили, будто наделены какой-то сверхъестественной силой; а если нет, то было ли у них пусть не средство, но хотя бы намерение причинить вред ближнему; или же все признательные показания, которым несть числа, вырваны у несчастных под пытками – вот вопросы, не разрешенные, сдается мне, и поныне. История кастрингемских сквайров отнюдь не рассеивает моих сомнений: я не могу, положа руку на сердце, объявить ее чистым вымыслом. Предоставляю читателю вынести собственное суждение.
На алтарь борьбы с колдовством Кастрингем принес свою жертву в лице миссис Мазерсоул. Из общего ряда деревенских ворожей она выделялась лишь тем, что не бедствовала и пользовалась известным влиянием в округе. Несколько почтенных фермеров предприняли попытку спасти ее, свидетельствуя в суде об исключительной добропорядочности обвиняемой, и с нескрываемой тревогой ждали вердикта присяжных.
Роковую роль в судьбе миссис Мазерсоул, судя по всему, сыграли показания тогдашнего владельца Кастрингем-холла – сэра Мэтью Фелла. Он утверждал, что трижды – всякий раз при полной луне – видел из своего окна, как обвиняемая собирает побеги с ясеня возле самого его дома. Сидя на ветвях в одном исподнем, она диковинным кривым ножом срезала нежные веточки и что-то приговаривала. В каждом случае сэр Мэтью честно старался изловить шельму, но приблизиться к ней в темноте и не вспугнуть ее у него не получалось: когда он спускался в сад, там никого уже не было – только заяц задавал стрекача через парк в направлении деревни.
На третий раз сэр Мэтью бросился вдогонку за зайцем, и тот привел его прямиком к дому миссис Мазерсоул. Добрую четверть часа сэр Мэтью колотил в дверь, пока хозяйка наконец не вышла к нему, очень сердитая и заспанная, как будто только что встала с постели, а сквайр даже не сумел вразумительно объяснить, зачем пожаловал.
Опираясь главным образом на это свидетельство – хотя других, не столь поражающих воображение, тоже набралось изрядно, – миссис Мазерсоул была признана виновной и приговорена к смертной казни. Спустя неделю ее вместе с еще пятью или шестью беднягами повесили в Бери-Сент-Эдмундсе.
Сэр Мэтью Фелл, в ту пору помощник шерифа, присутствовал при казни. Стояло ненастное мартовское утро, уныло моросил дождь. Телега с приговоренными, неторопливо взобравшись по травянистому склону холма, остановилась снаружи Северных ворот, где заранее приготовили виселицы. Жертвы были либо безучастны, либо убиты горем – все, за исключением миссис Мазерсоул, которая не сдавалась ни в жизни, ни в смерти. Ее «ядовитая злоба», по выражению оставившего запись современника, так подействовала на присутствующих – даже на палача! – что позже все, кто видел ее тогда, в один голос уверяли, будто бы она являла собой «живое воплощение обезумевшего диавола». Тем не менее миссис Мазерсоул не оказала сопротивления судебным исполнителям, «только бросила на тех, которые взяли ее за плечи, такой жуткий, испепеляющий взор, что – как сказывал потом один из них – от одного воспоминания его еще полгода бросало в дрожь».
По свидетельству очевидца, единственные произнесенные ею слова были темны и как будто бессмысленны: «Ждите гостей в господском доме». Слова эти она вполголоса повторила несколько раз.
Ее необычайная выдержка произвела впечатление на сэра Мэтью. По завершении сессии ассизного суда, возвращаясь домой вместе с приходским викарием, он пожелал коснуться этой темы. Обвинительные показания на процессе стоили ему некоторых усилий над собой; он вовсе не одержим манией охоты на ведьм; но у него не было и нет иного объяснения происшедшему, кроме того, которое он чистосердечно изложил суду; и поскольку он видел все своими глазами, то ошибки быть не могло. Весь этот процесс ему глубоко отвратителен, ибо он всегда стремится к ровным и приятным отношениям с окружающими, однако есть такое понятие, как долг, и в этом деле он исполнил свой долг. Вот краткое изложение его мыслей и чувств, кои викарий горячо одобрил, как одобрил бы на его месте всякий благоразумный человек.
Через несколько недель, в пору майского полнолуния, сквайр вновь повстречался с викарием, на сей раз в усадебном парке, откуда они вместе проследовали в дом. Леди Фелл уехала к матери, которую сразил опасный недуг, и сэр Мэтью пребывал в одиночестве. Викарий – он же мистер Кром – с легкостью позволил уговорить себя разделить с хозяином поздний ужин.
В тот вечер сэр Мэтью был не лучшим собеседником – разговор вращался все больше вокруг дел семейных и приходских. Потом сэр Мэтью взял перо и ни с того ни с сего принялся составлять меморандум с перечнем своих пожеланий и намерений касательно принадлежавшего ему имущества (в дальнейшем его меморандум оказался чрезвычайно полезен).
Около половины десятого мистер Кром засобирался домой, и сэр Мэтью пошел проводить его. Они обогнули угол дома и по гравийной дорожке, проложенной вдоль заднего фасада, направились к аллее. Прямо перед ними высился ясень, ветви которого, как я уже говорил, почти соприкасались с окнами. Единственное, что врезалось в память мистеру Крому, было связано с неожиданно возникшей заминкой, ибо сэр Мэтью вдруг резко остановился и сказал:
– Что там шныряет вверх-вниз по стволу? Ужели белка? В этот час им всем пора сидеть по гнездам.
Викарий посмотрел на дерево и увидел какое-то движущееся существо. В лунном свете нельзя было разобрать, какого оно цвета, однако в сознании викария отпечатался мелькнувший на миг четкий контур, и он готов был поклясться, что ног у «белки», как ни глупо это звучит, поболее четырех!
Выбросив из головы мимолетное ночное видение – мало ли что померещится в потемках! – друзья распрощались. Возможно, потом они встретились вновь – годков через двадцать.
На следующее утро сэр Мэтью Фелл не спустился, по своему обыкновению, в шесть. Не спустился он и в семь, и в восемь. Слуги пошли наверх и постучались в спальню… Мне незачем утомлять вас подробным рассказом о том, сколько раз они с тревогой прислушивались и вновь принимались стучать. В конце концов дверь вскрыли. Хозяин лежал мертвый и весь черный. Прозорливый читатель, конечно, предвидел подобный исход. Никаких следов насилия никто не заметил, но все обратили внимание на открытое окно.
Слуга отправился за приходским священником и получил от него указание известить коронера. Викарий, как только услышал новость, стремглав помчался в усадьбу и немедленно был препровожден в комнату покойного. Со временем в архиве мистера Крома обнаружили записи, не оставляющие сомнений в том, что автор искренне чтил и оплакивал сэра Мэтью. Привожу здесь переписанный мною пассаж, который поможет пролить свет на интересующие нас события и на состояние умов в то далекое время.