Соломбин ничего не возразил, только спросил:
– Где?
Люсли дал ему подробный адрес.
2. Желтый
– Однако, – сказал Соломбин, – все мы, насколько мне известно, должны собираться не иначе как под председательством того, кто объединяет нас всех, то есть все семь цветов в одно – то есть Белого, – пояснил он Люсли.
– Ну да, Белого. – Утвердительно кивнул головой Люсли и промолвил:
– В четверг у нас будет председательствовать новый Белый, присланный нам из Парижа.
Соломбин встрепенулся.
– Новый Белый? – переспросил он.
– Ну, да.
– Присланный из Парижа?
– Да.
– Значит, иностранец?
– Не знаю.
– Наверное, иностранец. Во всяком случае, если он прислан нам из Парижа, то уже не может быть из тех, которые действовали здесь прежде. Я не знаю, насколько это хорошо для нашего дела! По-моему, надо выбирать в качестве руководителя известное в стране лицо, обжившееся там и знакомое с бытом и нравами, что может тут сделать присланный из Парижа, не только не знакомый, может быть, с Петербургом, но и о России-то ничего не знающий и воображающий, что у нас по улицам ходят белые медведи?.. Я об этом посылал в Париж две мемории… Вы были в Париже?
– Я только что оттуда.
– Не слыхали ничего, как там смотрят на меня?
– Нет, не слыхал, да и вообще не считаю себя вправе вступать в какие-нибудь обсуждения, – коротко и сухо проговорил Люсли. – Мне поручено передать вам, чтобы вы сообщили о собрании Синему, Голубому, Оранжевому и Зеленому и сами приехали. А если хотите что-нибудь сообщить об общем деле – сделайте это на собрании…
И с этими словами Иван Михайлович Люсли встал, поклонился и направился к двери.
Соломбин не настаивал на продолжении разговора и проводил гостя до самой прихожей.
Люсли сел в карету, посмотрел на часы и велел везти себя на Гороховую.
С Черной речки на Гороховую путь был неблизкий, но отличные лошади бежали быстро, и Люсли, сидя в карете, не выказывал признаков нетерпения.
Напротив, покачиваясь на мягких рессорах дорогого экипажа, он смотрел в окно по сторонам с нескрываемой, почему-то торжествующей улыбкой и ехал по Петербургу с видом победителя.
Петербург того времени, то есть самого начала прошлого, девятнадцатого, столетия, не представлял собой той громады камня и железа, каким он является теперь, а потому не был летом так душен и тяжел, как теперь.
Деревья садов, давно уже вырубленных теперь и застроенных, освежали воздух своею зеленью, воды Мойки, Фонтанки и каналов не были загрязнены и казались прозрачными; вдоль всего Невского проспекта тянулись два ряда деревьев, зеленевших и превращавших тротуары в бульвары…
На Гороховой дома тоже перемежались с заборами, из-за которых свешивались ветви, но все-таки улица была пыльная и грязная.
Карета Люсли остановилась у двухэтажного дома, низ которого был занят двумя магазинами, а в верхний этаж вела довольно неказистая каменная лестница, заканчивавшаяся площадкой, с дверьми, обитыми окрашенным в зеленую краску холстом.
У этих дверей на цепочке висела кисть звонка, что было большим новшеством, едва еще перешедшим в Россию из-за границы…
Люсли, поднявшись по лестнице, дернул за звонок, подождал и, так как ему не отпирали, позвонил еще и еще раз.
За дверью послышались шаги, стукнул засов, и перед Люсли появилась заспанная фигурка лохматого подростка-казачка, испуганно смотревшего на посетителя.
– Поди доложи Ивану Александровичу, что их желают видеть, – приказал Люсли так грозно, что казачок, видимо, оробел и попятился.
Люсли вошел в прихожую.
– Кому? – переспросил казачок.
– Ивану Александровичу Борянскому, барину твоему, – повторил Люсли.
– Барину! – протянул казачок и стал чесать затылок. Он был в полном недоумении, как ему поступить.
Ему приказано говорить, если спросят, дома ли, что «дома нет», так он и говорил до сих пор, но тогда ему не приходилось еще иметь дела с прямым приказанием посетителя «идти и доложить».
– Барина дома нет, – наконец, выговорил он.
– Да, верно, он спит!
Барин действительно спал, и потому казачок уже решительно не знал, как ему быть теперь.
Между тем Люсли из прихожей уже вошел в первую большую комнату, нечто вроде зала.
Трудно было вообразить, в каком виде был этот зал: посредине его стояли три сдвинутых вместе ломберных стола, закапанных воском и исписанных мелом. Груда карт лежала в беспорядке. Восковые свечи, догоревшие до подсвечников, казалось, еще чадили. Карты валялись повсюду – и на полу, и на столе. Тут были согнутые, разорваные на клочки, оборваные и целые.
Особенно неприглядный вид производили растоптанные куски мела…
Стулья были разбросаны по всей комнате в полном беспорядке. В подсвечниках высились кучки золы, выбитой из трубок. Несколько чубуков с трубками были кинуты как попало.
Вдоль стены тянулся узкий стол, покрытый залитой вином скатертью и уставленный опустевшими бутылками и стаканами.
Зал носил на себе явные следы продолжавшейся всю ночь картежной игры, закончившейся настолько недавно, что дорвавшаяся наконец до сна прислуга не успела убрать его.
Люсли сел на первый попавшийся стул и, достав визитную карточку, передал ее казачку и приказал:
– Поди, разбуди барина и отдай ему это!
Казачок нехотя ушел.
Некоторое время все было тихо. Затем послышалось громкое ворчание, окрик и звонкая пощечина. Казачок стремительно вылетел и, держась за щеку, с воем перебежал зал.
Люсли не двинулся со своего места.