Светка всхлипнула и промелькнула в свою комнату.
– Были б вы мужчиной помоложе… – мечтательно сказал Звягин.
– Ну ударь меня! – готовно закричала Жихарева. – Ударь!
На площадках открывались двери: там слушали и обсуждали.
– Два заявления от соседей – и вас увезут в сумасшедший дом, – предостерег Звягин. – Слуховые галлюцинации и навязчивая идея.
Жихарева осеклась, уставилась недоверчиво. Такой оборот событий она не предвидела.
– А еще врач, – без уверенности молвила она.
– Месяц лечения – и в дом хроников.
– И не стыдно? – заняла оборону Жихарева. – Старухе грозить…
Но меры она приняла: записалась на прием к невропатологу – мол, чувствую себя хорошо, но на всякий случай… Сочла, что запись в карточке послужит доказательством ее нормальности.
Ночью сон Звягиных разорвал треск телефона.
– Теперь ночей не сплю, – сообщила трубка. – Вам-то что!..
Звягин оделся, взял радедорм и спустился на четвертый этаж.
– Ты куда ночью ломишься, хулиган! – вознегодовала Жихарева, открывая. – Круглые сутки покоя от вас нет!
– Снотворное принес, – невозмутимо сказал Звягин.
Старуха взяла таблетки и запустила по лестнице.
– Сам травись, – пожелала она.
Положение стало невыносимым. Ефросинья Ивановна прибегла к анонимкам. Вряд ли она была знакома с историей европейской дипломатии, но тезис: «Клевещите, клевещите, – что-нибудь да останется», – был ей вполне близок. Техник-смотритель из жэка предъявила открытку с жалобой. Апофеозом явился визит участкового инспектора – он извинился, сказал про обязанности: проверить поступивший сигнал… Эту склочницу давно знает. Помирились бы, а…
– Но как?!
Жена сдалась: меняем квартиру. Звягин возражал: вид на Фонтанку, и вообще – что за ерунда. Семейный совет постановил попробовать мирные средства наведения контактов. Стали пробовать.
– Ефросинья Ивановна, вам в магазине ничего не надо? – обратилась Ирина, смиряя самолюбие и преодолевая дрожь в душе.
Ответ гласил, что многое надо, не ваше дело, некоторые не так богаты, однако в подачках хамов не нуждаются, грох дверьми!
Седьмого ноября Звягин с цветами двинулся поздравлять ее.
Ефросинья Ивановна растерялась. Цветы ей за последние сорок лет дарили один раз – когда провожали на пенсию.
– Спасибо, – тихо пробурчала она, глядя в сторону.
Звягин поцеловал ее в пахнущую мылом морщинистую щеку и пригласил в гости.
Жихарева вспотела. В ней происходила отчаянная борьба, которую моралист назвал бы борьбой добра и зла, а психолог – борьбой между самолюбием и потребностью в общении. Самолюбие победило.
– Нет, – сухо сказала она, с трудом превозмогая себя. – Я уж у себя посижу, посмотрю телевизор.
Но глаза у нее были на мокром месте, и прощалась она со Звягиным не без ласковой приязни.
Так и хочется закончить, что с этого момента наступил перелом, добро возобладало, и соседи превратились в лучших друзей. Такое тоже бывает. Но, видимо, не в столь запущенном случае…
Перемирие длилось неделю – а потом все началось сызнова: на больший срок, к сожалению, растроганности Ефросиньи Ивановны не хватило, и застарелая привычка, давно превратившаяся из второй натуры в натуру первую, взяла верх.
Нет ни необходимости, ни возможности перечислять все те ухищрения, с помощью которых можно вконец отравить существование ближним. Ефросинья Ивановна владела полным арсеналом с искусством профессионала. Неизбежный кризис назрел.
– Не судиться же, в самом деле, с несчастной старухой, – сказал Звягин. – Одинока она, вот и мучится.
– Но почему мы должны мучиться из-за нее? – справедливо возразила жена. Ее нервы сдали.
– А тебе ее совсем не жалко?
– А меня тебе не жалко?.. – не выдержала она.
Звягин подтянул галстук, накинул пиджак и пошел по соседям.
В этот вечер он многое услышал от Марии Аркадьевны и Сенькиной из десятой квартиры – двоих из тех, кто в цвете молодости, сожженной войной, пережил здесь блокаду – санитаркой, телефонисткой, зенитчицей, токарем, или в первое послевоенное время, полное тягот и надежд, приехал из разных краев работать и искать свою долю в прославленном и прекрасном городе, обедневшем людьми.
И он узнал в этот вечер, что родители Жихаревой умерли в блокаду, муж и брат погибли на фронте, а трехлетнего сына эвакуировали через ладожскую Дорогу жизни на Большую землю, но колонну бомбили, и их машина ушла под лед… Помнили время, когда молодая Фрося была веселой и заводной, не найти никого приветливее, – а после войны это был уже совершенно другой человек, замкнутый и скорый на злость. А как вышла на пенсию – тут просто спасу от нее не стало. Ее жалели – но для жалости требуется дистанция, потому что когда человек ежечасно отравляет тебе жизнь, жалость как-то иссякает и уступает место злости, в чем проявляется, видимо, инстинкт самосохранения.
Звягин вернулся в полночь задумчив, налил ледяного молока в высокий желтый стакан, кинул туда соломинку и застучал пальцами «Турецкий марш»: ловил смутную мысль, принимал решение.
– Ведь она нам просто-напросто смертельно завидует, что у нас все в порядке, – проговорил он. – Больно ей…
– А что делать? – безнадежно спросила жена.
– Чтоб не завидовала… – был неопределенный ответ.
– Ты предлагаешь мне овдоветь? – съязвила она.
Ночной разговор в спальне был долог. Подытожил его Звягин философской фразой:
– У нас есть только один способ стать счастливыми – сделать счастливым другого человека.
После чего выключил торшер и мгновенно заснул.
Сутки на «скорой» выдались удивительно спокойные, все больше гоняли чаи на подстанции. Посмеиваясь, Звягин обсуждал с Джахадзе, как искать пропавшего человека. «Обратиться в милицию». – «Милиция ответит, что такого нигде нет…»
Наутро после дежурства он входил в высокие створчатые двери Музея истории Ленинграда.
Завотделом истории блокады, огненноглазый бородач, пригласил его в крохотный кабинетик и уловил суть дела сразу: