Оценить:
 Рейтинг: 0

Агония и возрождение романтизма

Год написания книги
2022
Теги
<< 1 ... 9 10 11 12 13 14 15 16 >>
На страницу:
13 из 16
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

Анастасия вся, и телом, и душою, была какая-то дивная. С малолетства ее Провидение наложило на нее печать чудесного. Когда она родилась, упала звезда над домом; на груди у нее было родимое пятнышко, похожее на крест в сердце. Десятилетней снились палаты и сады, видом не виданные на земле, и лица красоты неописанной, и голоса, которые пели, и гусли-самогуды, которые играли, будто над ее сердцем, так хорошо, так умильно, что и рассказать не можно. А когда она, во время этих сновидений, просыпалась, то чувствовала у ног своих легкое бремя, и казалось, что кто-то лежит у них, свернув белые крылья. И было ей сладко и страшно, и вмиг все исчезало. Часто задумывалась она, часто грустила, сама не зная о чем. Нередко, простершись перед иконою Божией Матери, плакала, но эти слезы старалась утаить от людей, как святыню, которую невидимо посылали ей свыше.

Благовещенская символика характерно осложняется тем, что обладатель белых крыльев близок к отождествлению с самим Иисусом: упоминание про «легкое бремя» – отчетливая реминисценция евангельского стиха «Бремя Мое легко» (Мф. 11: 30).

Беда набожной девушки в том, что юноша, которого она полюбила – врач Антон Эренштейн – немец, а значит «нехристь», «басурман». Поселили его у отца героини, на нижнем этаже, под самой ее светелкой. Вскоре потрясенная Анастасия узнает в нем крылатого райского гостя из своих отроческих видений:

Нередко прибегает она к Божией Матери, молит ее спасти от сетей лукавого. Минуты две-три спокойно, и опять образ пригожего иноземца, словно живой, перед нею, сидит с нею рядом, держит ее руку в своей. Сомкнула ли глаза? то же самое неземное существо, которое видела в сонных грезах детства, то самое, только с очами, с улыбкою немчина, лежит у ног ее, сложив белые крылья.

В эти девичьи страхи – наподобие тех, что традиция предписывала Марии, – вплетается уже знакомый нам образ лиры, тема творческого призвания, только перенесенного здесь с героини на ее возлюбленного:

Часто слышит она очаровательные звуки (Антон играл на лютне). Это самые те небесные голоса, те гусли-самогуды, которые в сладких видениях ее детства так сладко пели над сердцем ее.

Однако Антон и сам влюбляется в соседку, причем тоже по мистическому наитию – еще не видя ее в лицо. Посредническая миссия возлагается на «малютку», обрусевшего итальянского мальчика Андрюшу, крестника Анастасии, которого она любит и ласкает, как родная мать; но так же нежно опекает его Антон. В итоге между всеми героями складывается «магический тройственный союз» (поддержанный, добавим, и аллитерационной магией имен). Андрюша словно предстает общим сыном Анастасии и Антона. Разделенные обстоятельствами влюбленные до поры не встречаются, но узнают друг о друге из восторженных рассказов «малютки», который, в свою очередь, обожает обоих. Каждый из них транслирует через него свое чувство, осыпая «малютку» лобзаниями, адресованными, по сути, соседу (педофильский аспект этих нежностей остается вне нашей темы): «Анастасия дарит на прощание своего крестника сладким поцелуем и невольно атласною ручкою осеняет его крестом. Не хотела ли передать то и другое иноземцу?» В другой раз герой сетует, «почему нет с ним Андрюши, чтобы поговорить с ним о прекрасной Анастасии, перенять от него поцелуи ее, благословения и вновь скрепить этот тройственный союз».

И он действительно тут же скрепляется, а «крест» Анастасии действительно будет передан иноземцу. «Магический тройственный союз» станет романтической версией Троицы:

Андрюша на помине легок. Нынче его предупреждает разнородное щебетание и чирикание птиц <…> В руках держит он торжественный трофей нынешнего дня – огромную клетку со множеством пернатых <…>

– Окно, отвори окно! – кричит в восхищении малютка. – Разве не знаешь? ныне Благовещение. <…> Слышишь, как они празднуют свободу свою, как они благовестят?.. Нынче выпускают на волю крылатых узников, ныне выпускают из тюрьмы и людей, которые содержатся там за долги. <…> Ступайте и вы благовестить, – промолвил он. <…> Только на дне клетки, за особенною перегородкою, осталась одна птичка. <…>

Антон… посмотрел ему в глаза, как бы упрашивая за бедного пленника. Малютка, с быстротою молнии, понял его.

– Правда, – промолвил он, – певец веселил меня так долго, тем скорее и выпустить его надо. Но этому пускай даст свободу моя крестная мать: он так пригож. <…>

Через несколько минут Антон услышал, что вверху, в светлице над ним, отворяют окно. <…> Сперва мелькнула белая ручка, из которой выпорхнула пташка, а потом обрисовалось лицо женщины (он в жизнь свою ничего прекраснее не видывал), и потом пал на все его существо тяжкий, волшебный взор карих очей. И мигом исчезло прекрасное видение.

Облик героини совершенно открыто стилизован под Мадонну как архетип женского романтического образа:

Что видел он? Земное ли существо или жителя неба? <…> В нем соединена и красота земная, и красота небесная, доброта, ум, чистота, сила души. Им славословит он природу, человечество, Бога; оно союз его с Русью, ковчег жизни его и его смерти.

Подобно Мадонне, это и новая Ева, которая возвращает Адаму его невинность, предшествовавшую грехопадению. Понятно, почему нижеследующие строки возмутили цензора, препятствовавшего их публикации:

Любовь его чиста, как первый день первого человека. <…> Ничего не желает он, кроме того чтобы видеть Анастасию, только смотреть на нее, как ангелы смотрят целые веки, погруженные в море блаженства.

Итак, спиритуально-орнитологическая символика Благовещения распределена тут между всеми членами «тройственного союза». «Малютка» в функции Святого Духа и вестника знаменательно соотнесен с «пташкой», которую по его почину выпускает на волю Анастасия. В другом эпизоде из этого странного варианта filioque Анастасия вместо голубя посылает прекрасному иноземцу перо попугая – дар более экзотический и тоже иноземный (вероятно, кому-то из наших читателей припомнится «Простая душа» Флобера), а лилию заменяет предпасхальной веткой:

Антон, возвращаясь к себе, находит на крыльце брошенную сверху ветку, перо попугая. <…> Он понимает, откуда дары, он понимает эту немую беседу и, счастливый, дорожит ею выше всех милостей Ивана Васильевича.

И наконец, мечтая утвердить его брачный «союз с Русью», то есть обратить героя в православие, Анастасия передает возлюбленному (опять-таки через Андрюшу) свой крест – главное свое достояние:

Что дороже тельника (креста, носимого на теле, на груди) могло быть для нее? <…> Этот святой талисман, залог чистоты ее мыслей и ее чувств, обручал ее с распятым Господом[175 - Лажечников И. И. Сочинения: В 2 т. Т. 2. М.: Худож. лит., 1963. С. 381–382, 458, 460–462, 501.].

Так свершается иное – духовное и телесное – обручение, в котором Антон напрямую замещает жениха-Иисуса.

Однако, сообразно и внешним обстоятельствам мрачного Средневековья, и внутренней предрасположенности русского романтизма к уныло эскапистским финалам, до свадьбы дело так и не доходит: Антон погибает, а его Анастасия кончает с собой, уповая на загробный брак с милым.

Зато героиня дебютной повести Елены Ган «Идеал» (1837), трагически разочаровавшись в земной любви к поэту, напротив, заменила его небесным женихом – Иисусом. В нем, наконец, «она нашла цель жизни», «разгадала тайну жизни» – но цель эта вынесена за ее пределы, а вся «тайна жизни» состоит в ее бездушной пустоте.

Метафизической ностальгией такого рода пропитано вообще все творчество Ган. В ее предсмертной, незаконченной и бесконечно печальной повести «Напрасный дар» (1842) выведена юная мечтательница Анюта, затерянная в степной глуши, изнывающая от нищеты, непосильного труда и затравленная косной, нелепой средой. По счастью, у нее появляется пожилой наставник и преданный друг – ученый немец с символическим именем Гейльфрейнд. Он обучает Анюту всем премудростям естествознания, но, оберегая ее душевный покой, всячески скрывает от нее мир искусства. Анюта не имеет никакого представления о поэзии, ибо книги поэтов хранятся в тех шкафах, которые Гейльфрейнд запретил ей открывать. Однако шестнадцатилетняя девушка, пресытившись мертвой рассудочностью науки, ищет пищи для души. Ее охватывает странное томление, непонятное ей самой, но внятное для романтического читателя:

То были не призраки, не идеи, не звуки, – легче веяния весеннего, прозрачнее эфира <…> Однако ж они виделись, слышались, чувствовались ей, были с нею, в ней, вокруг нее…

Тотчас преподносится обычный для благовещенской гаммы триединый набор образов, сочетающих в себе небесного жениха с сыном, а того – с ангелом (который, однако, по-отцовски опекает самое героиню уже как «младенца»):

но виделись, как видится страстно любящей душе приближение любимого <…> слышались, как слышится порой тоскующей матери последний вздох сына (мотив Mater Dolorosa. – М. В.) <…> чувствовались, как чувствуется младенцу присутствие его ангела-хранителя.

И все же этот комплексный призрак ни в одной из своих частей не получает у Ган персонификации, а возлюбленного ее героине заменит поэзия, хотя и заряженная эротическими импульсами. Последующая сцена ориентирована не на само Благовещение, а, как легко заметить, на его негативный прообраз – драму грехопадения из Быт. 3, только переосмысленную в благовещенском – или, скорее, псевдохристианском – ключе. Соответственно, воплощением эстетического эроса, измаявшего девушку, предстает не «ангел», а искуситель – коварный антипод и предшественник Гавриила, принесший смерть человечеству. Ночью в библиотеке Анюта предается тревожным и тоскливым раздумьям:

Кто скажет мне хоть название змия, который, впившись в грудь, сосет кровь, сосет мои жизненные соки, и вместо их вливает в жилы яд непонятных стремлений, желаний, порывов?

Запретный плод в книгохранилище окружают демоноподобные заместители ветхозаветного змия – лепные изображения фавнов; как и тождественные им сатиры, в ренессансной и барочной аллегорике они обозначали именно вожделение (кстати, змея была одним из атрибутов сатира). Героиня не в силах побороть соблазна, манящего ее за порог земной жизни:

– Нет, видно не на земле найти мне спокойствие, – говорит она в унынии. – <…> Сатиры, скалясь по-прежнему, с отвратительною улыбкою смотрят на нее, а черные шкафы, неподвижные и таинственные, стоят рядами вокруг… Анюта невольно останавливает на них свое внимание. «Что-то скрывается в них?» – шепнула ей искусительная мысль. Какой пагубой грозил ей Гейльфрейнд, если она откроет хоть одну книгу, погребенную на этих полках? <…> И ключ повернулся в замке одного из запрещенных шкафов; заржавленные петли скрипнули, Анюта, встрепенувшись, отступила назад… Но ее взоры уже с жадностью прильнули к заглавиям книг.

Вместе с тем эти серпентические символы явственно отдают здесь учением офитов, ибо причащают ее надмирному гнозису. Прочитанные впервые стихи ошеломляют девушку, преображая всю ее личность; она познает тайну иного, духовного бытия: «Где ж она была? Что видела? Кто говорил с нею? <…> Так вот оно, вот небо, о котором грезила, тоскуя, душа ее». И постигая в поэзии это царство небесное, героиня в упоении возглашает:

Жизнь, я не боюсь твоей пустоты! Судьба, мне не страшны твои гонения, – у меня есть приют, есть рай, есть еще и для меня счастье на земле…

Это, конечно, парафраз ап. Павла:

Смерть, где твое жало? ад! где твоя победа? (1 Кор. 15:55), —

но кардинальное различие заключается в том, что героиня торжествует победу не над смертью, а над жизнью. Торжество, впрочем, окажется преждевременным.

Поэзия духовно оплодотворяет Анюту, «пробуждая зародыш песнопения в собственной душе ее», – зародыш, которому скоро предстоит вырасти в «дитя» творческих порывов. Гейльфрейнд, восхищенный ее «чудесным даром», усердно пытается помочь начинающей поэтессе, переслав ее стихи в Петербург. Кое-какие столичные знатоки и впрямь готовы признать ее «гением», «второю Елизаветою Кульман». Однако все усилия тщетны, издать книгу не на что, признание не приходит. С горя и отчаяния старик умирает – а перед кончиной убеждает Анюту благоразумно «побороть эту силу мечтательную», отвергая тем самым ее веру в то, будто в поэзии она сможет найти приют на земле: «Небесного не осуществить на земле, – говорит он, – ни истинному счастью, ни истинно прекрасному нет на ней приюта!.. Не зови же, не жди неземного совершенства. Ты найдешь его – там!..»

«Туда» и устремлены отныне все взоры измученной и уже смертельно больной героини. Однажды, в весенний «большой праздник», на всенощной в храме она возносит Творцу жаркую мольбу: «Призови к себе… скорее… Пора, пора» – «и в эту самую минуту, как бы оканчивая ее молитву, в церкви раздалось пение: „изведи из темницы душу мою“». Вскоре Анюте суждено будет умереть, а о том, что ее стихи наконец напечатаны и вызвали в столице восторженный отклик, она узнает лишь на смертном одре.

Ее «чудесный дар» и впрямь оказался «даром напрасным», как и гласило название повести. Но это заглавие – еще и прямая цитата из пушкинского «Дар напрасный, дар случайный, / Жизнь, зачем ты мне дана?».

Ветхозаветная Ева была «матерью всех живущих» и олицетворением самой жизни. Новая – романтическая – Ева мечтает лишь о ее прекращении. Благой вестью для нее стала весть о смерти.

* * *

Через несколько лет у последней повести Ган нашлись примечательные, в том числе полемические, отголоски. Уже в 1846 году ее офитский мотив Аполлон Григорьев переосмыслил в радикально негативном ключе. В стихотворении «Всеведенье поэта» ветхозаветному Змею-Искусителю он приписал и злосчастную волю к бытию, и сексуальное пробуждение девочки, увлажняющее ее взор. Поэт видит,

<…> как глядится в влаге той
Творящий душу дух иной…
И как он взглядом будит в ней
И призывает к бытию
На дне сокрытую змею,
Змею страданий и страстей —
Змею страдания и зла…[176 - См.: Вайскопф М. Влюбленный демиург: Метафизика и эротика русского романтизма. М.: Новое литературное обозрение, 2012. С. 75–76.]

С другой стороны, Тургенев в рассказе 1856 года «Фауст» как раз подхватил основную коллизию «Напрасного дара»: запрет на чтение поэтических сочинений и трагические последствия нарушения этого запрета для героини.

История Анюты вобрала в себя, как известно, и многое из безрадостной судьбы самой Елены Ган – ее лучшие годы тоже прошли в провинциальной глуши, а первые литературные опыты встречали презрение и насмешку (да и умерла она всего в 29 лет). Но помимо индивидуально-биографических схождений, имелись и другие – более широкого, социального свойства. Бедствия героини, ненужность ее дара в значительной мере предопределялись общей невостребованностью женского творчества в тогдашней России, о чем с горечью говорит Анюте ее учитель. По словам Гейльфрейнда, одаренная женщина здесь обречена

прозябать в пустыне, в неизвестности, далеко от света, от всех великих образцов, от всех средств к учению, которого так жаждет душа ее, оттого только, что она женщина!.. И напрасен дар ее, напрасны все порывы… заброшенная судьбою в глушь, она, как преступник, отверженный обществом, не вырвется более ни к свету, ни к жизни; без общества, без впечатлений, без сочувствия, не видя и не слыша ничего достойного себя, она истлеет в мраке, истомится сердцем, притупится умом, увянет, заглохнет, зачерствеет <…> в особенности здесь, в стороне почти дикой и непросвещенной, где женщина-поэт, женщина-писатель покажется всем чудным и даже страшным зверем.
<< 1 ... 9 10 11 12 13 14 15 16 >>
На страницу:
13 из 16

Другие электронные книги автора Михаил Вайскопф