Крылья Мастера/Ангел Маргариты - читать онлайн бесплатно, автор Михаил Юрьевич Белозеров, ЛитПортал
bannerbanner
Крылья Мастера/Ангел Маргариты
Добавить В библиотеку
Оценить:

Рейтинг: 3

Поделиться
Купить и скачать

Крылья Мастера/Ангел Маргариты

На страницу:
4 из 8
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

А она, дура, и поверила! Он так и сказал сам себе: «Дура!», с ударением на ноту «до». Но аборт сделал из чисто эгоистических соображений наркомана: кто будет бегать по аптекам и шприцы кипятить?

Нога за ногу поплёлся в ординаторскую и, осознавая, что делает очередную глупость, внепланово вколол себе морфий, полагая в очередной раз, что это в самый распоследний раз, а больше делать не будет ни за что на свете, ни за какие коврижки. Хотя чем я хуже капитана Слезкина, укорял он это пространство, которое, как всегда, отделалось молчанием и плюнуло на всяческие условности. После этого на него снизошло озарение (без щелчка в голове), которое, с одной стороны, осенило ему всю его дальнейшую жизнь, а с другой – безнадёжно её испортило до конца дней его: ему привиделось, что рано или поздно он найдёт вселенский код, который подскажет ему всё-всё обо всём, что он увидит и познает подлинную тайну всего сущего, и даже о том, о чём ещё не догадывается, а должен догадаться, обязательно догадается, ведь зачем-то они, то бишь лунные человеки, появились. Ведь кто-то же знает об этом и кто-то ими руководит! «Бог! – подумал он. – Нет, не Бог. Бог до такого не опустился бы. Кто-то, кто повыше Бога! А кто выше Бога?» И не нашёл ответа, не научили его этому пренебрежению.

***

– Ты бегаешь от самого себя… – укорила Тася, – от фронта, от войны, от пошлости жизни. А когда на голову свалились лунные человеки, ты стал ещё и колоться!

Как всякая молодая жена, она не понимала, что на Булгакова навалилось слишком много и слишком быстро, не понимала, что получилось скомкано: хватай мешки, вокзал пошёл, что это и есть предел. За его извечно твёрдым взглядом она не разглядела его слабостей, не видела, что он не успевает адаптироваться, что у него произошёл обычный, элементарный срыв сознания и что морфий – это всего лишь слепая реакция, первое, что подвернулось под руку. Подвернулись бы проститутки, ходил бы по проституткам, но проститутки здесь были страшные и доморощенные, получал бы наслаждение от твердого скальпеля в руках и конвульсий жертв, стал бы серийным убийцей и ждал бы петли, а морфий оказался доступней всего, главное – проще, с минимальными неудобствами, но с жуткими последствиями для организма.

Однажды ей приснился вещий сон, что он якобы выколупывает из раны пальцем свежий костный мозг и ест, ест, ест, смакуя каждый кусочек; тогда-то она и поняла, что её Булгаков колется.

От безысходности и потери ощущения гармонии самим с собой, он начал тихонько, с доли кубика; стоило только попробовать, как он моментально понял: это тот самый выход из положения, который безуспешно искал, и не надо ничего сочинять, напрягаться и мучиться над текстом и образами, которые безостановочно фонтанировали у него в голове.

Вначале так, чтобы Тася не заметила, – под кожу, совсем чуть-чуть, четверть кубика. Его моментально отпускало, в таком состоянии он даже мог адекватно делать операции, и вообще, стал на удивление собранней и крайне трезв в профессии, полагая, что теперь это его крест до конца дней, а о литературе можно забыть, как о несбывшейся мечте юности. Был неутомим и словно нарочно мог работать по двенадцать часов кряду. Но самое главное, что лунные человеки, как он называл двух типов из Киева, наконец-то поставили на нём крест. Может, их и не было, думал он, боязливо оглядываясь на тёмные, холодные углы комнаты, и мне всё померещилось?

Потом ударялся в другую крайность – умиление. Ах, Тася! Тася! – думал с трепетом, мой ангел хранитель! И мысленно благодарил её за то, что она всё-всё понимает, но молчит, не тревожит его, надеясь на лучший исход. А главное – не бросает! Я бы бросил, думал он, ей-богу, бросил!

***

В январе Булгаков, сидя в компании выздоравливающих офицеров, закусывал тифлисский коньяк смоленским салом и слушал разговоры о фронте. Иногда он «проваливался» и выглядел отрешённым, а когда «возвращался», то опять слышал их мрачно-возбуждённые голоса, похожие на шушуканье старух в темноте.

Особенно радовал капитан артиллерии Слезков, которому Булгаков самолично ввиду раздробленной ступни и прогрессирующей газовой гангрены отрезал левую ногу чуть ниже колена.

– Женюсь! Обязательно! Сейчас такие протезы делают… – говорил Слезкова, для наглядности болтая обрубком ноги, – никто не заметит!

Булгаков вспомнил его на операционном столе, при смерти, трясущегося, с липким, холодным потом на лице. Слава богу всё обошлось, человеку сохранили жизнь. Только зачем? А чтобы, мучился дальше, думал Булгаков, и волна жалости к самому себе, мудрому и дальновидному, поднималась в нём такой тоской, что впору было бежать вешаться в холодной нужнике, где накануне повесился капитан Глиняный из Ростова-на-Дону, у которого нашли рак лёгких в последней стадии.

Всем остальным предстояло вернуться на фронт и они завидовали счастливчику, который поедет домой, в свой любимый Красноярск, и будет наслаждаться обычной, повседневной жизнью, в которой нет ужасов войны, а есть красивые, мягкие женщины, холодная водочка и сибирские пельмени с медвежатиной. Лихорадка его отпустила, и он был заметно оживленней других.

Аполлон Кочнев, пехотный штабс-капитан, выздоравливающий после сквозного штыкового ранения плевральной полости, был особенно уныл и печален тем, что быстро шёл на поправку. В тот момент, когда он сказал, разливая коньяк:

– А наша доля, господа, умереть за отечество!

Булгаков снова «провалился» и даже, кажется, увидел короткий сон. Будто Тася готовит его любимые творожные шарики и бросает их ещё горячими через стол лунному лакею, который в свою очередь ловит их с ловкостью собаки и глотает, не жуя. И так у них ловко и дружно получалось, словно они знакомы были друг с другом всю жизнь. «Вернулся» он с сильным чувством ревности и ясно, и чётко уловил, что Аполлону Кочневу ответили:

– Ну и поделом…

И все нехорошо рассмеялись.

Если бы Булгаков знал, что увидел сон в руку, то благодушие его моментально испарилось и он бы пошёл разбираться с любимой женой Тасей, лежащей в соседней палате, но он ничегошеньки не понял, а в голове ничегошеньки не щёлкнуло, хотя чувство ревности в нём осталось и сочилось по капле, как яд кураре.

– А вы почему не пьете, доктор? – спросил поручик Семён Маловажный, раненый в голову шрапнелью под Белостоком и получивший безобразный шрам и пожизненный тик левой щеки.

– Я? – очнулся Булгаков и только тогда понял, что прижёг себе большой палец левой руки папиросой, но не почувствовал боли. – Наливайте! Наливайте, господа! – Вздрогнул он, как лось на водопое.

Перед ним всё чаще и чаще вставали вопросы мироздания, и порой ему казалось, что кто-то копается у него в голове, как могильный червь.

Коньяк был настоящим грузинским, пился легко, как сладкое вино. Как моя жизнь, подумал Булгаков, вспомнил, что его жизнь отныне ему не принадлежит, а что ею управляют каких-то два странных типа, лунные человеки, которые ему так и не представились, но своё готовы урвать любым способом. Слава богу, я от них избавился. Он суеверно смотрел в тёмное окно, за которым брезжил рассвет, лунные человеков там не было.

– Ах, извините! – подскочил он, услышав, как его окликнули: то ли наяву, то ли во сне, и выбежал, ставя ноги, как ходули, его мотало, пока он нёсся до палаты, в которой лежала Тася.

После аборта, который он сделал ей накануне, у неё начались осложнения, и теперь он успешно боролся с её циститом: после двухразового промывания новомодного сульфаниламидом и перорального приёма, Тася быстро пошла на поправку. И ему казалось, что опасность миновала.

Однако в палате её не оказалось, и он нашёл её напротив, в туалете, стоящую согнувшись и держащуюся одной рукой за подоконник, второй – за низ живота.

Он сразу всё сообразил. Подхватил её, лёгкую и желанную, и понёс в операционную, кляня себя на чём свет стоит.

– Я пошла в туалет… – доверительно шептала она, глядя ему прямо в глаз… – что-то плюхнуло, и я закричала от страха. – А ты всё не приходил и не приходил… – Голос её становился всё слабее и слабее.

Вот этот крик он и услышал.

– Эй! – крикнул Булгаков. – Кто-нибудь! Эй!..

Он совсем забыл о Филиппе Филипповиче.

– Всё будет нормально! – твердил он убеждённо. – Всё будет нормально!

На самом деле, он не знал, что предпринять, надо было срочно посмотреть в пособие по хирургической гинекологии. Впрочем, этот вопрос мучил его совсем недолго. Бог весть откуда выскочивший Филипп Филиппович со словами: «Ты уже своё дело сделал!», вытолкал его взашей: «Иди делай обход!», и кликнул операционную медсестру Надежду Любимовну.

Филипп Филиппович уже старый для того, чтобы что-то понимать, подумал Булгаков, и эгоизм молодости взял в нём верх.

Шёл восьмой час утра. Булгаков поплёлся к себе, укололся и, как сомнамбул, подался по палатам. В голове была пустота, словно у колокола с перепою.

В десятом часу Филипп Филиппович вышел, мокрый, как мышь, с удовольствием повёл бабскими плечами:

– Слава богу, ты вовремя среагировал. Дай закурить!

– А что было? – спросил Булгаков глуповато, хотя, конечно, всё понимал, как собака Тузик у Африканыча из дворницкой.

– Попис мопис… – ответил Филипп Филиппович, нетактично воротя морду в сторону.

– Что за «попис мопис»? – удивился Булгаков, изображая наивность.

– Обильное кровотечение! – прямо ему в лицо буркнул Филипп Филиппович.

– Откуда?! – вырвалось у Булгакова.

Ведь я всё делал правильно, по инструкции, с ужасом подумал он, испытывая слабость в коленках.

Филипп Филиппович странно посмотрел на него:

– Ты понимаешь, что такое «там» найти артерию, которая порвалась?

– Понимаю… – обречённо промямлил Булгаков.

– Ничего ты не понимаешь! – попенял Филипп Филиппович с превосходством практикующего хирурга. – Больше так не делайте, любезный, больше абортов она не переживёт!

– Больше не будет, – зарёкся Булгаков и почувствовал, как мышцы на его лице деревенеют.

Это был её второй аборт. Первый она сделала ещё до их семейной жизни, в далеком тринадцатом. Он старался об этом забыть, но гадская память раз за разом выталкивала его, как баул с грязным бельём, и трясла прилюдно перед совестью, отчего на душе становилось мерзко и пакостно. Если бы он предал самого себя, это ещё можно было простить, но он предал Тасю.

– Ну это вам виднее, – снисходительно сказал Филипп Филиппович. – Иди домой. Она будет спать до вечера. Я пригляжу.

– Я в ординаторской лягу… – промямлил Булгаков, тушуясь до невозможности.

– Как хочешь, – пожал бабскими плечами Филипп Филиппович. – И перестань трескать морфий!

– А я и не трескаю, – похолодел Булгаков и ссутулился.

– Я в три раза старше тебя и всё вижу, под коленкой у тебя дорожка. Высохнешь, как мумия, и подохнешь года через три.

– А откуда вы знаете?.. – через силу спросил он, не смея поднять взгляда.

– У меня вот так же дочь ушла… – с осуждением посмотрел на него Филипп Филиппович. – Уж как мы с женой ни бились, а ничего сделать не смогли. А тебе повезёт, – предрёк Филипп Филиппович, – ты взрослый, дай бог, конечно, жена поправится, и уезжайте. Откуда ты?

– Из Киева… – буркнул Булгаков, надувшись как мышь на крупу.

– Ну вот. В свой родной Киев. А такая жизнь… – Филипп Филиппович стоически мотнул глазами по стенам больницы, – не для тебя, природа у тебя другая. Не знаю, какая, но другая. Не станешь ты настоящим врачом, не дано тебе. Здесь нужно зачерстветь, а ты не черствеешь, вот тебя и корёжит. Беги! Чем раньше, тем лучше!

– Это всё от её… – неожиданно для себя расчувствовался Булгаков, благодарный за то, что Филипп Филиппович единственный дал ему в жизни дельный совет.

– От кого?.. – Филипп Филиппович брезгливо посмотрел вначале на него, потом – на дверь операционной, полагая, что речь идёт о жене Булгакова и сейчас он услышит очередную мерзкую душевную исповедь.

Но Булгаков его удивил:

– От литературы… – сказал он.

– От чего?.. – обомлел Филипп Филиппович.

– От литературы… – повторил Булгаков без выражения, как на исповеди.

– А… – крайне тактично сообразил Филипп Филиппович. – Из нашего брата всегда Чехов лезет. Извини, я не знал, что ты пишешь.

– Да так… – Булгаков вспомнил все потуги по этой части, и ему стало стыдно за свою самонадеянность.

Что я делаю здесь, в этой пустыне? – задал он себе вопрос, имея в виду, что рогоносец Чехов хоть прозябал в прекрасном месте, правда, одиноко и наплевательски к своей судьбе, но зато стал знаменитым. Булгаков давно испугался этого разрыва: мимолетности жизни и монументальности литературы. Слишком разные весовые категории, соотношение не в мою пользу, подумал он, я ведь ещё молод.

– Тогда тем более, – посоветовал Филипп Филиппович, – тогда не изменяй себе! – Это плохо кончается.

Очевидно, он вспомнил свою дочь, и глаза у него помертвели, как у леща на кукане.

– Я уже всё понял, – сконфуженно пробормотал Булгаков и поплёлся в ординаторскую, упал на кушетку, успев подумать, что юность окончательно и безвозвратно прошла и что он моментально сделался стариком и теперь вечно будет таким, как Филипп Филиппович с бесформенными, бабскими плечами, умными и никчёмными разговорами о спирте и медицине. Разве это жизнь? – подумал он и с этой мыслью провалился в тяжёлый, мертвенный сон.

А если бы сразу же сказала, продолжал думать он во сне, и не тянула бы резину, то ничего этого не было бы, всё обошлось бы малой кровью. Он посмотрел во сне на свои руки, которые совсем недавно были в густой кашеобразной массе того, что осталось от его ребёнка, и испытал тяжёлое чувство вины с той страшной, ясной логикой, которая может быть только во сне: вначале ты отрываешь ему ножку, например правую, и вытягиваешь её, а она маленькая, как у куклы, потом точно так же – левую, потом – тельце, пупок тянется, режешь, на две, три части, потом – руки, тоже, как у куколки, и последнее – давишь голову, чтобы она прошла без проблем. Самое главное, послед зачистить так, чтобы кровотечения не было.

Родился бы идиот, снилось ему дальше, хотя он страшно лукавил: во-первых, не такой уж я морфинист, стал оправдываться он, а только начал, а во-вторых, я просто не хочу иметь детей, всю жизнь мешать будут. Почему – он не знал и неподдельно ужаснулся: в свете второго аборта моей любимой жене не стоит доверять мне, сделал он вывод. Не будет мне прощения, покаялся он, впадая в противоположную крайность, не будет! И заплакал навзрыд, безутешно и чисто, как не родившийся ребёнок.

***

Через неделю в момент ночного бдения над листом бумаги, он сообразил наконец, разбудил Тасю и сказал прочувствованно без щелчка в голове:

– Ты прости меня… идиота…

– Да простила, простила… – в сердцах бросила она, загораживаясь от света. – Давно простила… – и повернулась на другой бок.

– Я не об этом… – потянул он её за плечо.

Она снова, морщась, посмотрела на него, что он ещё выкинет в три часа ночи?

– Я стану знаменитым, очень знаменитым… – произнёс он мечтательно, глядя сквозь неё куда-то в пустоту.

Мысль о том, что ему обязательно помогут, будоражила его.

– Дай-то бог, – согласилась она, по-матерински терпеливо глядя на него и полагая, что этим всё и кончится и можно будет спать дальше.

Круги у неё под глазами всё ещё не прошли, и выглядела она уставшей.

– Надо придумать что-то такое, что оправдало бы меня в глазах моих читателей, – сказал он, как сумасшедший, намекая на лунных человеков.

Его белые, как лист бумаги, глаза не предвещали ничего хорошего, однако, с этой стороны не должно было произойти ничего страшного, потому что укол на ночь она ему сделала с чистым морфием, чтобы он спал, а зряшно не корпел. Не то чтобы она была против, но в душе не одобряла, считая, что и литература, в том числе, губит его.

– Придумай, – посмотрела она на него с терпением бывалой жены.

И он придумал:

– С девочкой, дифтерией и собственной неловкостью, когда отсасываешь мокроту!

– Не очень-то правдоподобно, – подумала она вслух, закатывая глаза.

– И так сойдёт, – махнул Булгаков.

– Догадаются… – сонно вздохнула Тася.

– Никто не должен знать, что я наркоман! – потребовал он и подумал, что лунные человеки должны помочь, не зря же они появились в его жизни.

– Ладно, ладно, никто! – постаралась она придать голосу серьезный тон и взяла своё. – Но это же не может длиться вечно!

Он недовольно заёрзал на стуле и, как всегда, мучаясь неразрешимостью ситуации.

– Если ты хочешь стать знаменитым, – сказала она ему так, как говорят недорослю, – тебе надо продержаться как можно дольше.

– Как это? – удивился он и перестал пялиться в стену. – Как?..

– Нужна система, нельзя часто колоться, положим, два раза в день. Всё остальное время терпи.

– Терпеть?.. – переспросил он, словно очнувшись. – Попробуй, а я посмотрю!

Он выпялился на неё своими белыми, как снежки, глазами.

– Иначе не дождешься своих поклонников, – твёрдо сказала она и со значением посмотрела на него, мол, сам должен соображать, я всего лишь твоя жена, а не бог.

И ему сделалось плохо от одной мысли, что надо дожить ещё до утра. Теперь он мерил жизнь маленькими отрезками времени: от сих до сих, укол, потом снова от сих до сих, и только потом долгожданный укол.

– Ты думаешь, у меня получится? – спросил он с глупой ненавистью, имея в виду литературу, а всё остальное не имеет никакого значения, всё остальное казалось ему преходящим, даже его прекрасная Тася, которую он обожал, как матрос швабру «машку».

Она поняла его, как понимала всегда, но не подала вида, полагая, что семейная жизнь и должна быть такой приторной, как пастила в шоколаде.

– Я даже не сомневаюсь, – сказала она так, чтобы он не вспылил.

Что она имела в виду, он так и не понял.

– У меня ничего не получится! – посетовал он, с ненавистью глядя на чистый лист бумаги.

Он не мог написать ни строчки, но всё равно интерпретировал метафизику происходящего в классические формы мифологии и религии, потому что по-другому не умел. Эмоции истощались, как колодец в пустыне. Душа пребывала в диапазоне от ярости до уныния, но это совершенно не помогало, напротив, иссушало ещё больше.

Тася хмуро посмотрела на него и решилась, понимая, что ходит по лезвию бритвы:

– Надо найти своих благодетелей!

– Ё-моё! – вспыхнул он и посмотрев на неё с ненавистью. – Зачем?!

Он-то по наивности вообразил, что лунные человеки принадлежат только ему, что он волен делать с ними всё, что заблагорассудится, например, растерзать реально или в романе, он ещё не знал, в каком, но всё равно растерзать, а оказывается, он ревновал их даже к памяти «СамоварЪ» и всему тому, что наговорил ему лакей со стеклянным глазом, единственно уповавший на его талант. И никто не имел права прикасаться к этому! Никто! Даже Тася!

– Они всё могут! – объяснила она доходчиво, намеренно не замечая его состояния. – Я не понимаю, чего ты боишься?..

Казалось, она приоткрыла тайну и этим неимоверно разозлила его.

– Я ничего не боюсь! – заорал он, зная, что это подло, мерзко и не даёт ей шанса. – Ничего!

– Тогда тебе и карты в руки! – не сдалась Тася.

– Сука! – закричал он в бешенстве. – Горгия! Убью!

И она поняла, и уступила, и заплакала в темноте; тогда он швырнул в неё семилинейную керосиновую лампу.

К счастью, керосина в лампе было на самом донышке, и они быстро потушили вспыхнувшее одеяло. Спать им, однако, пришлось, укрывшись одеждой, потому что постель была залита керосином.

***

Наконец Филипп Филиппович нашёл ему замену и перевёл из главного и единственного – в рядовые ординаторы на полторы ставки, потому что и здесь тоже была глухомань и никаких врачей не предвиделось вплоть до окончания войны.

Она везла его, безвольного, на север, в Вязьму, строго следя за тем, чтобы он не превышал дозу: иногда он пытался тайком пить снадобье прямо из бутылочки; и Тася, не стесняясь возничего, устраивала ему взбучку. Он обиженно падал лицом ниц и лежал в телеге, как бревно. Ей стоило большого труда, долгих разговоров убедить его попытаться ещё раз, самый последний раз всё начать сначала, однако всякий раз она нарывалась на его боль:

– Поклянись, что ты меня не бросишь посреди дороги!

– Не брошу… – устало обещала Тася, пряча мокрый платок в рукав.

У неё ещё были сил даже на слёзы. А ещё их спасло рекомендательное письмо Филиппа Филипповича. Главврач Артур Борисович Малахитов странно посмотрел на Булгакова и сказал, что к работе можно приступать хоть завтра. «А для вас, мадам, увы, места нет, – сказал он Тасе, – даже санитаркой».

И Тася поняла, что Малахитов всё понял и нарочно усложнил им жизнь, чтобы они не задерживались в этих краях и убрались подобру-поздорову.

К её ужасу, и здесь Булгаков занимался тем же, что и в предыдущей больничке: пилил кости и натягивал кожу на культи. Где уже здесь было не колоться?

Трижды его тайком приносили санитары и клали на лавку в сенях, трижды она его отхаживала, и он с надеждой глядел на неё больными глазами собаки и ждал, когда она сделает своё дело. Она колола его дважды в сутки: в двенадцать ночи, перед сном, и во второй половине дня, когда у него кончалась смена, всё остальное время он жил на крепости духа, доведённого до автоматизма: например, он знал, что когда возникает покалывание в пальцах и не хватало воздуха, надо сделать три глубоких вдоха и понюхать что-то ароматическое, поэтому он всегда носил с собой пузырек с маслом можжевельника, а ещё, когда уже совсем было в невмоготу, он колол себе палец иглой или бил себе под дых и отжимался. Это помогало на короткие полчаса, потом всё начиналось сызнова. И он очень быстро понял, чтобы так жить, надо иметь лошадиное здоровье и железные нервы.

Через три месяца они не выдержали, и Малахитов отпустил их с облегчением, выдав в Главное медицинское управление сопроводительное письмо следующего содержания: «Доктору Булгакову М.А. рекомендуется длительный отдых в санаторных условиях ввиду потери трудоспособности на фоне крайнего нервного истощения».

***

Тася строила тайные планы с прагматичностью человека, который повидал на своём веку. Заложила в ломбард оставшиеся драгоценности, купила на неделю морфия, вернулась и заявила:

– Открывай венерологический кабинет и зарабатывай себе на жизнь, иначе сдохнешь!

В открытое окно падал тихий солнечный свет, и в нём беспечно плавали пылинки, которым было начхать на все проблемы человечества и на его страдания – тоже.

– Я не могу… – пожаловался Булгаков, глядя на неё, как старик на погосте, – у меня кризис! – Вытянул цыплячью шею, чтобы продемонстрировать провалы за ключицами.

– Какой! – упёрла она руки в боки, понимая, что делает ему больно, но по-другому теперь уже не получалось.

– Литературный… – промямлил он, понимая тщедушность аргумента, но надеялся на снисхождение за долгие лета совместной жизни.

Его тапочки у койки напоминали старые изношенные шаланды, которые давно уже не ловили рыбу.

– Дорогой… – объяснила она с ядовитостью Горгоны, о которой он любил напоминать, – кризис у тебя последние два года!

– И что?! – спросил он на остатках гордости, отрываясь от подушки, на которой возлежал все эти дни покорно, как больной раком.

– Иначе возвращайся к родителям! – сказала Тася так, когда любое продолжение разговора приводит к разрыву.

Но в тот раз они даже не поругались, понимая, что один из них просто обязан уступить: надо было жить и что-то делать, например, от тоски писать новый роман, хотя и старый не то чтобы не закончен, но даже и не был начат, правда, вертелся в голове, как спасательный круг, и там в этом старом-новом романе был Боря Богданов, он единственный вызывал сердечную боль и тоску по ушедшему времени.

С тех давних про у него выработался комплекс неполноценности: он чуть что вспоминал, что является причина того, что Богданов свёл счёты с жизнью через лунных человеков.

– Вот тебе бог, – неожиданно для самой себя сказала Тася, – а вот порог!

– Ладно… – на удивление тотчас сдался он и по-стариковски обречённо сунул ноги в тапочки, поцеловал её в родные глаза, словно наступил себе на горло, и пообещал. – Всё будет хорошо!

Она и поверила, и сдалась в память о Боре Богданове и их горемычной юности.

Как ни странно, он с энтузиазмом взялся за дело. Разместил в городских газетах объявления: «Доктор Булгаков М.А., венеролог со стажем и по призванию, вылечит все ваши интимные болезни». Даже телефон себе провёл и составил расписание приёма.

Все эти дни его сопровождала лёгкая умственная усталость, которую он фиксировал, как возничий – скрип левого заднего колеса кладбищенской телеги.

Тася не могла нарадоваться, но дозу не увеличила, а, наоборот, разбавляла водой, надеясь, что за хлопотами и делами он не заметит.

Хорошо, что на Рейтарской у них было целых четыре комнаты. В двух первых Булгаков сделал себе приёмную и рабочий кабинет с уголком из дерматина и ширмы. Главное, что теперь не надо было резать, пилить и строгать чужую плоть. Максимум, чем всё это грозило, уколом по-немецки через марлечку, и дезинфекцией рук спиртом, а в перерывах между больными – можно было бездумно глазеть на соседских кур, которые копались в огороде.

На страницу:
4 из 8

Другие электронные книги автора Михаил Юрьевич Белозеров

Другие аудиокниги автора Михаил Юрьевич Белозеров