– Приходилось!.. – почти крикнул Григорий и скомкал и кинул под ноги рубаху. Потом долго мял пальцами горло, словно пропихивал застрявшее слово, смотрел в сторону.
– Говори, – приказал Петро, избегая и боясь встретиться с братом глазами.
– Меня совесть убивает. Я под Лешнювом заколол одного пикой. Сгоряча… Иначе нельзя было… А зачем я энтого срубил?
– Ну?
– Вот и ну, срубил зря человека и хвораю через него, гада, душой. По ночам снится, сволочь. Аль я виноват?
– Ты не обмялся ишо. Погоди, оно придет в чоку.
– Ваша сотня – маршевая? – спросил Григорий.
– Зачем? Нет, мы в Двадцать седьмом полку.
– А я думал – нам подмога.
– Нашу сотню к какой-то пехотной дивизии пристегивают, это мы ее догоняем, а с нами маршевая шла, молодых к вам пригнали.
– Так. Ну, давай искупаемся.
Григорий, торопясь, снял шаровары, отошел на гребень плотины, коричневый, сутуло-стройный, на взгляд Петра постаревший за время разлуки. Вытягивая руки, он головой вниз кинулся в воду; тяжелая зелень волны сомкнулась над ним и разошлась плесом. Он плыл к группе гоготавших посередине казаков, ласково шлепая ладонями по воде, лениво двигая плечами.
Петро долго снимал нательный крест и молитву, зашитую в материнское благословенье. Гайтан сунул под рубаху, вошел в воду с опасливой брезгливостью, помочил грудь, плечи, охнув, нырнул и поплыл, догоняя Григория; отделившись, они плыли вместе к тому берегу, песчаному, заросшему кустарником.
Движение холодило, успокаивало, и Григорий, кидая взмахи, говорил сдержанно, без недавней страсти:
– Вша меня заела. С тоски. Я бы дома теперя побывал: так и полетел бы, кабы крылья были. Хучь одним глазком глянул бы. Ну как там?
– Наталья у нас.
– А?
– Живет.
– Отец-мать как?
– Ничего. А Наталья все тебя ждет. Она думку держит, что ты к ней возвернешься.
Григорий фыркал и молча сплевывал попавшую в рот воду. Поворачивая голову, Петро норовил глянуть ему в глаза.
– Ты в письмах хучь поклоны ей посылай. Тобой баба и дышит.
– Что ж она… разорванное хочет связать?
– Да ить как сказать… Человек своей надеждой живет. Славная бабочка. Строгая. Себя дюже блюдет. Чтоб баловство какое аль ишо чего – нету за ней этого.
– Замуж бы выходила.
– Чудное ты гутаришь!
– Ничего не чудное. Так оно должно быть.
– Дело ваше. Я в него не вступаюсь.
– А Дуняшка?
– Невеста, брат! Там за этот год так вымахала, что не спознаешь.
– Ну? – повеселев, удивился Григорий.
– Истинный бог. Выдадут замуж, а нам и усы в водку омакнуть не придется. Убьют ишо, сволочи!
– Чего хитрого!
Они вылезли на песок и легли рядом, облокотившись, греясь под суровеющим солнцем. Мимо плыл, до половины высовываясь из воды, Мишка Кошевой.
– Лезь, Гришка, в воду!
– Полежу, погоди.
Зарывая в сыпкий песок жучка, Григорий спросил:
– Про Аксинью что слыхать?
– Перед тем как объявили войну, видал ее в хуторе.
– Чего она туда забилась?
– Приезжала к мужу имение забирать.
Григорий кашлянул и похоронил жучка, надвинув ребром ладони ворох песку.
– Не гутарил с ней?
– Поздравствовался только. Она гладкая из себя, веселая. Видать, легко живется на панских харчах.
– Что ж Степан?
– Отдал ее огарки. Ничего обошелся. Но ты его берегись. Остерегайся. Мне переказывали казаки, дескать, пьяный Степан грозился: как первый бой – даст тебе пулю.
– Ага.
– Он тебе не простит.
– Знаю.
– Коня себе справил, – перевел Петро разговор.