Из поездки он вернулся 4 марта, а за день до его возвращения случилось следующее: Макар Нагульнов, прикрепленный ко второй бригаде, с утра обошел вместе с Любишкиным около тридцати дворов, а вечером, когда из сельсовета ушли Размётнов и секретарь, стал вызывать туда тех домохозяев, дворы которых не успел обойти днем. Человек четырех отпустил, так и не добившись положительных результатов. «Нет хлеба на семена. Пущай государство дает». Нагульнов уговаривал вначале спокойно, потом стал постукивать кулаком.
– Как же вы говорите, что хлеба нету? Вот ты, к примеру, Константин Гаврилович, ить пудов триста намолотил осенью!
– А хлеб ты сдавал за меня государству?
– Сколько ты сдал?
– Ну, сто тридцать.
– Остатний где?
– Не знаешь где? Съел!
– Брешешь! Разорвет тебя – столько хлеба слопать! Семьи – шесть душ, да чтобы столько хлеба съисть? Вези без разговору, а то из колхоза вышибем в два счета!
– Увольняйте из колхозу, что хотите делайте, а хлеба, истинный Христос, нету! Пущай власть хучь под процент отпустит…
– Ты повадился Советскую власть подсасывать. Деньги-то, какие брал в кредит на покупку садилки и травокоски, возвернул кредитному товариществу? То-то и есть! Энти денежки зажилил да ишо хлебом норовишь поджиться?
– Все одно теперича и травокоска и садилка – колхозные, самому не довелось попользоваться, нечего и попрекать!
– Ты вези хлеб, а то плохо тебе будет! Закоснел в брехне! Совестно!
– Да я бы с великой душой, кабы он был…
Как ни бился Нагульнов, как ни уговаривал, чем ни грозил, а все же пришлось отпустить не желавших засыпать семена.
Они вышли, минуты две переговаривались в сенях, потом заскрипели сходцы. Немного погодя вошел единоличник Григорий Банник. Он, вероятно, уже знал о том, чем кончился разговор с только что вышедшими из сельсовета колхозниками, в углах губ его подрагивала самоуверенная, вызывающая улыбочка. Нагульнов дрожащими руками расправил на столе список, глухо сказал:
– Садись, Григорий Матвеич.
– Спасибо на приглашении.
Банник сел, широко расставив ноги.
– Что же это ты, Григорий Матвеич, семена не везешь?
– А мне зачем их везть?
– Так было же постановление общего собрания – и колхозникам и единоличникам – семенной хлеб свезть. У тебя-то он есть?
– А то как же, конешно есть.
Нагульнов заглянул в список: против фамилии Банника в графе «предполагаемая площадь ярового посева в 1930 году» стояла цифра «6».
– Ты собирался в нонешнем году шесть га пшеницы сеять?
– Так точно.
– Значит, сорок два пуда семян имеешь?
– Все полностью имею, подсеянный и очищенный хлебец, как золотцо!
– Ну, это ты – герой! – облегченно вздохнув, похвалил Нагульнов. – Вези его завтра в общественный амбар. Могешь в своих мешках оставить. Мы от единоличников даже в ихних мешках примаем, ежели не захочет зерно мешать. Привезешь, сдашь по весу заведующему, он наложит на мешки сюргучевые печати, выдаст тебе расписку, а весною получишь свой хлеб целеньким. А то многие жалуются, что не соблюли, поели. А в амбаре-то он надежней сохранится.
– Ну, это ты, товарищ Нагульнов, оставь! – Банник развязно улыбнулся, пригладил белесые усы. – Этот твой номер не пляшет! Хлеба я вам не дам.
– Это почему же, дозволь спросить?
– Потому, что у меня он сохранней будет. А вам отдай его, а к весне и порожних мешков не получишь. Мы зараз тоже ученые стали, на кривой не объедешь!
Нагульнов сдвинул разлатые брови, чуть побледнел.
– Как же ты могешь сомневаться в Советской власти? Не веришь, значит?!
– Ну да, не верю! Наслухались мы брехнев от вашего брата!
– Это кто же брехал? И в чем? – Нагульнов побледнел заметней, медленно привстал.
Но Банник, словно не замечая, все так же тихо улыбался, показывая ядреные редкие зубы, только голос его задрожал обидой и жгучей злобой, когда он сказал:
– Соберете хлебец, а потом его на пароходы да в чужие земли? Антанабили покупать, чтоб партийные со своими стрижеными бабами катались? Зна-а-аем, на что нашу пашеничку гатите! Дожилися до равенства!
– Да ты одурел, чертяка! Ты чего это балабонишь?
– Небось одуреешь, коли тебя за глотку возьмут! Сто шешнадцать пудиков по хлебозаготовке вывез! Да зараз последний, семенной, хотите… чтоб детей моих… оголодить…
– Цыц! Брешешь, гад! – Нагульнов грохнул кулаком по столу.
Свалились на пол счеты, опрокинулась склянка с чернилами. Густая фиолетовая струя, блистая, проползла по бумаге, упала на по?лу дубленого полушубка Банника. Банник смахнул чернила ладонью, встал. Глаза его сузились, на углах губ вскипели белые заеди, с задавленным бешенством он выхрипел:
– Ты на меня не цыкай! Ты на жену свою Лушку стучи кулаком, а я тебе не жена! Ноне не двадцатый год, понял? А хлеба не дам… Кка-тись ты!..
Нагульнов было потянулся к нему через стол, но тотчас, качнувшись, выпрямился:
– Ты это… чьи речи?.. Ты это чего, контра, мне тут?.. Над социализмом смеялся, гад!.. А зараз… – Он не находил слов, задыхался, но, кое-как овладев собой, вытирая тылом ладони клейкий пот с лица, сказал: – Пиши мне зараз расписку, что завтра вывезешь хлеб, и завтра же ты у меня пойдешь куда следовает. Там допытаются, откуда ты таких речей наслухался!
– Арестовать ты меня могешь, а расписки не напишу и хлеб не дам!
– Пиши, говорю!..
– Трошки повремени…
– Я тебя добром прошу…
Банник пошел к выходу, но, видно, злоба так люто возгорелась в нем, что он не удержался и, ухватясь за дверную ручку, кинул:
– Зараз приду и высыплю свиньям этот хлеб! Лучше они нехай потрескают, чем вам, чужеедам!..