Дым он столбом выбрасывал из ноздрей, сверлил стоявшего у притолоки Григория холодными, безулыбчивыми глазами, и все постукивал снизу папиросу прокуренным выпуклым ногтем.
– Офицер ведь? Признавайся! Я по выправке вижу; сам, чай, германскую сломал.
– Был офицером. – Григорий насильственно улыбнулся и, поймав сбоку на себе испуганный, молящий взгляд Натальи, нахмурился, подрожал бровью. Ему стало досадно за свою улыбку.
– Жаль! Оказывается, не в собаку надо было стрелять…
Красноармеец бросил окурок под ноги Григорию, подмигнул остальным.
И опять Григорий почувствовал, как, помимо воли, кривит его губы улыбка, виноватая и просящая, и он покраснел от стыда за свое невольное, не подвластное разуму проявление слабости. «Как нашкодившая собака перед хозяином», – стыдом ожгла его мысль, и на миг выросло перед глазами: такой же улыбкой щерил черные атласные губы убитый белогрудый кобель, когда он, Григорий, хозяин, вольный и в жизни его и в смерти, подходил к нему и кобель, падая на спину, оголял молодые резцы, бил пушистым рыжим хвостом…
Пантелей Прокофьевич все тем же незнакомым Григорию голосом спросил: может, гости хотят вечерять? Тогда он прикажет хозяйке…
Ильинична, не дожидаясь согласия, рванулась к печке. Рогач в руках ее дрожал, и она никак не могла поднять чугун со щами. Опустив глаза, Дарья собрала на стол. Красноармейцы рассаживались, не крестясь. Старик наблюдал за ними со страхом и скрытым отвращением. Наконец не выдержал, спросил:
– Богу, значит, не молитесь?
Только тут подобие улыбки скользнуло по губам Александра. Под дружный хохот остальных он ответил:
– И тебе бы, отец, не советовал! Мы своих богов давно отправили… – Запнулся, стиснул брови. – Бога нет, а дураки верят, молятся вот этим деревяшкам!
– Так, так… Ученые люди – они, конечно, достигли, – испуганно согласился Пантелей Прокофьевич.
Против каждого Дарья положила по ложке, но Александр отодвинул свою, попросил:
– Может быть, есть не деревянная? Недостает еще заразы набраться! Разве это ложка? Огрызок!
Дарья пыхнула порохом:
– Свою надо иметь, ежли чужими требуете.
– Но, ты помолчи, молодка! Нет ложки? Тогда дай чистое полотенце, вытру эту.
Ильинична поставила в миске щи, он и ее попросил:
– Откушай сама сначала, мамаша.
– Чего мне их кушать? Может, пересоленные? – испугалась старуха.
– Ты откушай, откушай! Не подсыпала ли ты гостям порошка какого…
– Зачерпни! Ну? – строго приказал Пантелей Прокофьевич и сжал губы. После этого он принес из бокоуши сапожный инструмент, подвинул к окну ольховый обрубок, служивший ему стулом, приладил в пузырьке жирник и сел со старым сапогом в обнимку. В разговор больше не вступал.
Петро не показывался из горницы. Там же сидела с детьми и Наталья. Дуняшка вязала чулок, прижавшись к печке, но после того как один из красноармейцев назвал ее «барышней» и пригласил поужинать, она ушла. Разговор умолк. Поужинав, красноармейцы закурили.
– У вас можно курить? – спросил рыжебровый.
– Своих трубокуров полно, – неохотно сказала Ильинична.
Григорий отказался от предложенной ему папироски. У него все внутри дрожало, к сердцу приливала щемящая волна при взгляде на того, который застрелил собаку и все время держался в отношении его вызывающе и нагло. Он, как видно, хотел столкновения и все время искал случая уязвить Григория, вызвать его на разговор.
– В каком полку служили, ваше благородие?
– В разных.
– Сколько наших убил?
– На войне не считают. Ты, товарищ, не думай, что я родился офицером. Я им с германской пришел. За боевые отличия дали мне лычки эти…
– Я офицерам не товарищ! Вашего брата мы к стенке ставим. Я – грешник – тоже не одного на мушку посадил.
– Я тебе вот что скажу, товарищ… Негоже ты ведешь себя: будто вы хутор с бою взяли. Мы ить сами бросили фронт, пустили вас, а ты как в завоеванную сторону пришел… Собак стрелять – это всякий сумеет, и безоружного убить и обидеть тоже нехитро…
– Ты мне не указывай! Знаем мы вас! «Фронт бросили»! Если б не набили вам, так не бросили бы. И разговаривать с тобой я могу по-всякому.
– Оставь, Александр! Надоело! – просил рыжебровый.
Но тот уже подошел к Григорию, раздувая ноздри, дыша с сапом и свистом:
– Ты меня лучше не тронь, офицер, а то худо будет!
– Я вас не трогаю.
– Нет, трогаешь!
Приоткрывая дверь, Наталья сорванным голосом позвала Григория. Он обошел стоявшего против него красноармейца, пошел и качнулся в дверях, как пьяный. Петро встретил его ненавидящим, стенящим шепотом:
– Что ты делаешь?.. На черта он тебе сдался? Чего ты с ним связываешься! И себя и нас сгубишь! Сядь!.. – Он с силой толкнул Григория на сундук, вышел в кухню.
Григорий раскрытым ртом жадно хлебал воздух, от смуглых щек его отходил черный румянец, и потускневшие глаза обретали слабый блеск.
– Гриша! Гришенька! Родненький! Не связывайся! – просила Наталья, дрожа, зажимая рты готовым зареветь детишкам.
– Чего ж я не уехал? – спросил Григорий и, тоскуя, глянул на Наталью. – Не буду. Цыц! Сердцу нет мочи терпеть!
Позднее пришли еще трое красноармейцев. Один, в высокой черной папахе, по виду начальник, спросил:
– Сколько поставлено на квартиру?
– Семь человек, – за всех ответил рыжебровый, перебиравший певучие лады ливенки.
– Пулеметная застава будет здесь. Потеснитесь.
Ушли. И сейчас же заскрипели ворота. На баз въехали две подводы. Один из пулеметов втащили в сенцы. Кто-то жег спички в темноте и яростно матерился. Под навесом сарая курили, на гумне, дергая сено, зажигали огонь, но никто из хозяев не вышел.
– Пошел бы, коней глянул, – шепнула Ильинична, проходя мимо старика.
Тот только плечами дрогнул, а пойти – не пошел. Всю ночь хлопали двери. Белый пар висел под потолком и росой садился на стены. Красноармейцы постелили себе в горнице на полу. Григорий принес и расстелил им полсть, в голова положил свой полушубок.