В октябре происходит несчастный случай, в котором она винит себя и который сильно повлиял на отношение крестьян к ней. “Я отравила человека. 80-летний старик напился и, поскольку монополия была уже закрыта и водку достать было негде, он выпил склянку с лекарством, которое я ему дала. Атропиновые глазные капли. Завтра будут похороны. Теперь его дети и все в деревне меня ненавидят. Уже приходили и кричали всякие гадости и угрозы у меня под окном. Опять они все напьются, а я опять ночью буду пытаться заснуть и дрожать”.
В другом письме она рассказывает, как к ней пристал пьяный и ей пришлось схватить топор, чтобы защитить себя. “Он вмиг протрезвел. Но теперь мне приходится ложиться спать – из-за ненадежности замка – с топором у кровати”.
Она снова полна душевных колебаний: “Вспоминаю, как в Цюрихе мечтала о великой цели и задаче работать среди народа для народа, приносить себя ему в жертву. Разве об этом я мечтала? Неужели об этих людях писали, что в нашем народе уже в душе живет социализм? Где, где тот русский народ? Я хочу отсюда к нему!”
За полтора года работы во Владимирской губернии Лидия приходит к выводу, что ей не нужно заниматься медициной, а нужно целиком посвятить себя революции.
“Чем больше меня охватывает разочарование в моей теперешней деятельности, тем сильнее во мне растет ненависть. Здесь невозможно строить, созидать – все впустую. Здесь нужно сперва разрушить эту систему, которая не дает людям жить по-человечески. Эти люди живут по-скотски, потому что они не знают другой жизни. Сама жизнь в России их развращает, тут нужны для выживания самые подлые качества. Мы же это изучали! Естественный отбор. Здесь выживают только самые бездарные и подлые, тупицы и хамы. Нужно сделать что-то с самой жизнью, с мироустройством, нужно уничтожить всю эту подлую систему! С каждым днем я все сильнее чувствую, как во мне растет ненависть к этому несправедливому миру. Я знаю, чему теперь отдать мою жизнь!”
Лидия Кочеткова принимает решение стать профессиональной революционеркой.
“Сердце мое! – пишет она в конце 1904 года. – Я снова полна сил и уверенности в себе и в моем будущем. Все колебания и депрессии остались в прошлом. Я часто вспоминала нашу Венецию и столько раз задавалась вопросом, правильно ли я тогда поступила. И теперь я счастлива, что тогда сделала правильный выбор. И я знаю, любимый мой, что ты поддержишь меня!”
С началом Японской войны в стране начинается брожение, и Лидия решает, что она должна быть среди тех, кто поведет русский народ на борьбу с царизмом. Она едет в Швейцарию, где находятся штаб-квартиры всех радикальных партий, и по дороге из Петербурга шлет радостное письмо Брупбахеру: “В воздухе чувствуется революция, которую так ждали! Мы, вся русская интеллигенция, верим и надеемся, что японцы русских основательно вздуют. Поражение подорвет у народа доверие к правительству. Кругом чувствуется всеобщее недовольство и слабость правительства. Великую историю переживаешь только раз в жизни. Прекрасные революции приходят лишь раз в сто лет. Какое счастье дожить до нее, готовить ее, участвовать в ней! Да здравствует революция!”
Самая близкая ей партия – социалисты-революционеры. При этом почти весь 1905 год она проводит в Женеве, где снимает комнату в том же доме, в которой находилась штаб-квартира эсеров. Лидия знакомится с ведущими деятелями партии и с нетерпением ждет, когда с важным поручением отправится на родину. Она вращается в кругу знаменитых революционеров, дружит с Брешко-Брешковской, Верой Фигнер, знакомится также с Бурцевым, будущим разоблачителем Азефа. Она в восторге от него и не подозревает еще о той роли, которую этот человек сыграет в ее судьбе.
Ей тридцать три года. Она счастлива, что наконец обрела смысл своей жизни. Письма ее в Цюрих полны радости от предстоящей работы и уныния, что ее все никак не посылают в Россию.
Наконец, когда революция уже идет на спад, она отправляется в Саратов с поручением восстановить разгромленную партийную организацию, обеспечить распространение агитационной литературы и подготовку экспроприаций и крестьянских восстаний. Программная установка партии – немедленные восстания на местах, которые должны перерасти во всеобщую революцию. Три года, с 1906-го по 1908-й, Лидия Кочеткова является представителем партии в Саратовской губернии.
Сперва письма с берегов Волги исполнены оптимизма. Принадлежность к партии окрылила ее: “Так важно чувствовать себя частью чего-то большого, важного, нужного. Я испытываю счастье, которого никогда в жизни не испытывала. Если нужно отдать за это жизнь – то это совсем небольшая плата за возможность испытать то, что я сейчас чувствую в моей душе”.
Возможность избавиться от своего я, отречься от него, раствориться в великом общем деле придает ее существованию смысл. Ей кажется, она нашла то, к чему стремилась все эти годы: “Семья – это мои товарищи. Всюду, где бы ты ни находился, ты часть большой великой семьи – партии! Наверно, в этом чувстве сопричастности, родства, я, наконец, обрела то, что всю жизнь искала”.
И она, вслед за Брупбахером, сравнивает это переживание с религиозным экстазом: “Да, мы похожи на христиан первого века – та же святая вера в близкое счастливое спасение мира, та же готовность к жертве, тот же отказ от личного, от мещанского, от вещей, от детей, от всего, что отвлекает от великой идеи. С той разницей, что религия – ложь, а революция – истина!”
В письме от 2 мая 1906 года Лидия описывает, как с товарищами они ездили по Волге на лодках на “маевку”, которую устроили на острове: “Возвращались ночью, светила огромная луна, и, сердце мое, я вдруг вспомнила нашу Венецию и ту нашу луну! И такая щемящая грусть нахлынула к горлу. Я расплакалась. Товарищи стали надо мной смеяться, и мы принялись петь революционные песни. Такая волна счастья накрыла меня с головой! Любимый мой! Мы так далеко друг от друга! И так близки!”
В конце мая она сообщает с восторгом о совершении покушения на начальника саратовской тюрьмы Шаталова. Но уже следующее письмо выходит задумчивым. Покушение, совершенное семнадцатилетним учеником слесаря железнодорожных мастерских, где товарищи Лидии распространяли прокламации, вышло неудачным: “Шаталов поправился и пошел на повышение – его взял к себе Столыпин, у тюрьмы теперь новый начальник, мальчика повесили. И вот меня не отпускает мысль: для этого ли тот ребенок родился и прожил свои 17 лет? Он, безусловно, герой, и о нем передовая Россия никогда не забудет, ему когда-нибудь поставят памятник, но страшно подумать о его последних минутах перед виселицей. Вдруг он раскаялся в том, что совершил? Как страшно ему тогда было умирать…”
Уже в следующем письме Лидия отбрасывает сомнения, ее мучают угрызения совести, что она “распустила нюни”, что ее вера поколебалась. Она снова бросается с головой в революционную работу. По заданию партии она летом 1906 года отправляется вести революционную пропаганду в Аткарском уезде Саратовской губернии. Ей удается наладить издание и распространение листовок, а потом она начинает заниматься и доставкой оружия, и организацией “эксов”.
1 октября 1906 года Лидия в эйфории сообщает в Цюрих из Аткарска о разгромах помещичьих усадьб: “Экспроприации по всей губернии! Наш народ самый чудесный на свете! Его душа – чистый анархист в самом кропоткинском смысле этого слова! Абсолютное игнорирование закона, полное отсутствие самого понимания законности. Экспроприации происходят с той естественностью, с которой это могут делать только люди, у которых в голове нет никакого сдерживающего представления о собственности, о своем и чужом, а есть только коммунистические инстинкты”.
Но очень скоро в письмах все сильнее начинают звучать ноты разочарования. Она ждет начало всеобщей революции с минуты на минуту, ее задача – организовывать боевые крестьянские дружины и поднимать восстания, но революционная волна не только не поднимается, но и наоборот, идет на убыль. Столыпин жесткими мерами успокаивает страну и готовит свои реформы. Среди революционеров, благодаря работе провокаторов, происходят массовые аресты.
“Снег уже сошел, – пишет Лидия Брупбахеру в марте 1907 года, – а вместо восстаний – сеют. И в этом году, чует мое сердце, не будет никакой революции! Наша программа – призывать к непосредственным восстаниям на местах – это одно. А крестьянская жизнь, похоже, совсем другое. Как только начинается сев или уборка урожая, весь революционный пыл у крестьян исчезает, все, от мала до велика, в полях. Их главная забота – обеспечить свое ежедневное выживание сегодня, а не социалистическая республика завтра”.
Она задумывается о русских женщинах, о простых крестьянках, которых нужно поднять на борьбу с царским режимом: “Я сравниваю себя с этими бабами. Им некогда думать о спасении человечества, им некогда заботиться о счастье народа, им нужно спасать свою семью, детей, думать о том, чем их прокормить. Моя главная забота – вложить всю мою душу в работу по их освобождению, и закрадывается мысль: а вдруг моя душа вовсе им не нужна? Какие грустные мысли приходят среди бессонных ночей”.
В одном из последующих писем говорится о том, что крестьяне смешивают экспроприацию с грабежом. “Все растаскивается по домам, а в усадьбах оставляют следы варваров. Я была в одной такой усадьбе – все разграблено, портретам проколоты глаза, повсюду, во всех мыслимых и немыслимых местах кучи кала. Господи, откуда в моем народе столько кала?! У меня совсем другое представление о нашей революции”.
Ее все сильнее отвращает брутальность, с которой происходят революционные акции. Она рассказывает в октябре того же года: “Вырезали всю помещичью семью – двух детей, мальчика и девочку. Не пожалели и доктора, который с ними в этот момент находился, и бонну – француженку, но, кажется, кстати, приехавшую из Швейцарии. Убеждаю себя, что так нужно, что без крови и насилия великих революций не бывает. Но именно все дело в том, что я должна себя в этом убеждать… Мне сейчас так тяжело, любимый мой! Такая в людях ненависть! А теперь прибыла из Саратова расстрельная команда, и расстреляли мужиков из ближайшей деревни, не особенно разбираясь, кто виноват, а кто нет. И всеобщая ненависть только растет. И снова мне приходится убеждать себя, что мы переживаем прекрасную великую эпоху и что это насилие – последнее насилие”.
В ее письмах все сильнее чувствуется разочарование в “эксах”: “Если это насилие зальет всю страну, трудно будет его остановить. Для этого потребуется еще большее насилие. Как страшно”.
За три года своего пребывания в Саратовской губернии Лидия Кочеткова несколько раз ездила в Европу. В 1908 году, например, под псевдонимом Волгина она участвовала с решающим голосом от Саратовской организации в партийной конференции в Лондоне, выступала там с докладом. Каждый раз она приезжала в Швейцарию и встречалась с мужем, но встречи их становились все короче.
В дневнике Брупбахера за 1908 год читаем о визите Лидии в Цюрих: “Мы расходимся все дальше и дальше друг от друга. Я снова сказал ей, что хочу, наконец, соединиться с ней, готов поехать работать в Россию, учу для этого русский язык. Ведь отправился Эрисман за своей Надеждой Сусловой в Москву, основал там свою клинику. Не я первый, не я последний. Мы снова говорили о ребенке. Тот брак, который мы ведем с ней, больше не может так продолжаться. Ее ответ: «Семейное счастье – не для революционеров»”.
Разоблачение Азефа не только нанесло удар по всей партии эсеров, но и подорвало, казалось бы, несокрушимую веру Лидии в дело революции. Партийная жизнь практически остановилась. Бывшие товарищи начали подозревать друг друга в провокации. Работа в таких обстоятельствах для Лидии сделалась невозможной и бессмысленной.
“Нельзя что-то делать, если не веришь в успех того, что ты делаешь, – пишет она в январе 1909 года из Аткарска в Цюрих. – Партия разваливается. Партийная работа заглохла. Партия поражена в самое сердце – во всем все видят только провокацию, никто никому не верит. Что я делаю здесь? Вопрос, на который никто не может дать мне ответа. В Аткарске нет интеллигентных людей, только мещане, а это лишь четвертинки людей. Пролетариат только в больших городах. А здесь – тьма, тоска, убожество, пьянство, черносотенство, грязь – одним словом, русская провинция, которую, кажется, нужно или взорвать, или бежать отсюда. Жить здесь нельзя. Я чувствую себя старой, выгляжу ужасно, седина в волосах, морщины. Жизнь проходит. За три года ежедневного труда я не приблизила мою мечту о великом будущем моей страны и моего народа ни на йоту, как ни старалась. Среди товарищей – постоянная грызня, взаимные подозрения и ненависть. Своих ненавидят еще больше, чем чужих. Приходится выступать мировым судьей в бесконечных партийных судах. И сама с ужасом замечаю в себе, что моя любовь к той семье, которую, как я верила, наконец, обрела, куда-то исчезает. Неужели эти озлобленные бесполезные люди – моя семья?”
Лидия разочарована не только в товарищах по партии, но и в крестьянах: “И все это только для того, чтобы понять: никакая революция им не нужна – а нужна зажиточная жизнь, тупая, но сытая. А чтобы раскачать их на революцию, нужны не пьяные грабежи, а война – и не японская, а настоящая, большая, чтобы государство содрогнулось до самых своих основ, чтобы горе и ненависть пришли в каждый дом, чтобы каждый мужик получил в руки винтовку – тогда только революция сможет взорвать Россию. Но будет ли это той революцией, о которой мы мечтали, которую готовили, ради которой жертвовали собой и всеми кругом?”
Лидию начинают мучить тяжелые депрессии.
“Я все еще сижу тут и чего-то жду, а нужно давно бежать из этого ненавистного городка, где ничего не происходит и никогда не произойдет. Я тут как оставленный Фирс из чеховского «Вишневого сада» – все уехали, а меня забыли”.
Она попыталась снова заняться врачебной практикой, но не смогла: “Никаких медицинских справочных пособий у меня тут нет, а опыта практической работы недостаточно. Ни революционер из меня не получился, ни врач. Кажется, я опять у разбитого корыта”.
В начале 1909 года она снова уезжает в Швейцарию в глубоком душевном кризисе. “Может, дело вовсе не в счастье народа и не в революции, может, просто я хотела в этой единственной данной мне жизни быть счастливой и собиралась принести себя в жертву ради моего личного счастья? И тогда о какой «жертве» здесь может идти речь? Иногда кажется, я совсем запуталась в себе, в моей жизни – во всем. Фриц, любимый мой, мне плохо. Очень плохо. Психически, разумеется. Тело свое я для себя уже давно упразднила”.
Лидия Кочеткова отправилась в последний раз в Швейцарию на лечение и остановилась снова в санатории Марбах на Боденском озере. Но ненадолго. Побег от самой себя становится ее способом жить. Брупбахеру она не смогла объяснить цель своей новой поездки в Россию. Но, похоже, что и себе тоже. “Мне кажется, – записал Брупбахер после посещения жены в санатории, – Лидия никак не может оправиться после всего, что с ней случилось за последние годы. Выглядит она ужасно”.
Так или иначе, 1 июля 1909 года Лидия Петровна Кочеткова пересекла границу Российской империи и была сразу же арестована.
После непродолжительного тюремного заключения ее сослали в административном порядке на три года в Архангельскую губернию, сначала в селение Устьвашка. В первых письмах из ссылки сквозь строчки еще сквозит гордость, ведь традиционно пройти через арест, каторгу или ссылку – в интеллигентной России служило своего рода причащением. Но очень скоро ее тон меняется.
“У меня теперь много времени задуматься о прожитой жизни, – пишет она в сентябре 1909 года из Устьвашки. – Здесь все то же, что и везде в России, – грязь, дикость, пьянство, насилие. Вот сосед зарезал жену ножом – здесь в каждой деревне каждый год кого-то убивают. Мы боготворили народ – а он оборотень. За что его любить? И между ссыльными – склоки, вражда, ненависть. У меня больше нет никакой веры ни во что, а тем более в революцию. Наоборот, охватывает страх, вдруг революция действительно придет? Мы заварили кашу, а расхлебывать предстоит детям и внукам. Иногда думаю – все-таки хорошо, что у меня нет ребенка. Ты видишь, я не в очень веселом настроении. Кроме писем тебе, мне не за что больше зацепиться. Я тону”.
Зимой Лидию переводят в Пинегу, там она заболевает тифом, и Брупбахер, сломя голову, бросается к ней в далекую ссылку. Он едет через Москву и Петербург до Архангельска, а оттуда еще шесть дней на санях.
И снова, в который раз, личная встреча не приносит им счастья. После его отъезда Лидия написала: “Почему мы любим друг друга сильнее, когда мы разлучены? Ты это знаешь?”
Из дневника Брупбахера узнаем, что для него эта поездка оказалась поворотным пунктом в его отношении к жене.
На обратном пути, в Москве, он сделал эту запись: “У меня больше нет никаких иллюзий. У нас нет и не может быть настоящей близости – письма это одно, а жизнь – совсем другое. Мы близки друг другу только тогда, когда между нами тысячи километров. Наверно, Лидия принадлежит к особому типу женщин – такая женщина настроена не на продолжение жизни, а на самоуничтожение. Она всю жизнь погибает сама и утягивает с собой всех кругом. Мы читали с ней когда-то русские романы о лишних людях. Она – лишняя женщина. Я больше так не могу. Я принадлежу жизни, а жизнь принадлежит мне. Я должен отречься от Лидии. Так больно и горько мне еще никогда в жизни не было”.
Тогда же из Москвы он отослал ей письмо, в котором говорил, что хочет прекратить с ней отношения: “Лидия, я в отчаянии. Я должен отпустить тебя и идти своим путем. У нас нет будущего. Я здоровый, еще не старый мужчина, я хочу свой дом, очаг, уют, семью. Я хочу вечерами приходить домой. У нас этого с тобой никогда не будет. Мы должны отпустить друг друга”.
Брупбахер просит ее о разводе. Она соглашается, но продолжает ему писать, потому что эта переписка – последнее, что у нее осталось в жизни: этот удар для Лидии совпал еще с одним ударом судьбы, от которого она уже не смогла оправиться.
В Пинеге стало известно, что Бурцев за границей распространил письмо, в котором обвинял Кочеткову в том, что она являлась провокатором и работала на царскую охранку.
“Я могу думать теперь только о подлости людей, – делится она с Брупбахером своим отчаянием. – От врагов я бы выдержала все. Но принять такой удар от своих? Я думала, что обрела среди моих товарищей семью, а обрела предательство, клевету. Вся моя жизнь разрушена, все, что было свято, – оплевано, испоганено. Душу будто истоптали, изгадили. Не могу жить. Не хочу. Мне не во что больше верить. Я не хочу и не могу больше жить”.
Лидия умоляет бывшего мужа связаться в Париже с Бурцевым и прояснить это чудовищное недоразумение. Брупбахер написал тому письмо, но ответил ли Бурцев, неизвестно.
Она чувствует себя затравленной: “Меня сторонятся, как прокаженной. Все ссыльные отвернулись от меня. Кругом только презрение, больше ничего. И еще ненависть. Разве можно жить, когда тебя все ненавидят? А может, эта ненависть – наказание мне за мою ненависть, которую я испытывала в жизни к врагам. А теперь я для моих товарищей сама – враг. Что делать? Всем все простить? Не могу, не могу. И сил в душе нет ни на прощение, ни на ненависть. Повеситься? Но этим не докажешь свою невиновность”.
Лидия навсегда решает порвать с эсеровской партией, которой служила верой и правдой годы.
Из ссылки ей некуда возвращаться. Дома у нее нет. Нигде ее не ждут. В 1911 году она приезжает из Пинеги в Москву и останавливается у своего брата Вячеслава, с которым когда-то разорвала все отношения. Там же живет и их мать.
Лидия по-прежнему пишет в Цюрих, и письма эти полны отчаяния.