Следом за ним поднялись гости.
Услышав приглашение, все решили ехать и быстро вышли на улицу, под стеклянный навес парадного входа.
Дверцы автомашин, выстроенных в линейку, неслышно открылись, и на краешке площади плотной цепью выросли молодые ребята, одетые в одинаковые, но разного цвета костюмы. То ли от единого покроя одежды, то ли от безучастно-равнодушного выражения на лицах ребята походили друг на друга, как близнецы, и лишь цепкий, наметанный взгляд мог уловить различия: оружие каждый из них держал наособинку – один за поясом, другие в специальных карманах пиджаков, у третьих к брючным ремням пристегивалась кобура. Профессионалы, они имели свои почерки.
Мода на личную охрану появилась в городе недавно и доставляла на первых порах, как всякая новая мода, большое удовольствие, особенно дамам. Они опекали, холили своих мальчиков, сами заказывали для них костюмы, но больше всего любили ходить на тренировки к охранникам, чем вызывали недовольство мужей. Там они вздрагивали от криков и ударов, затыкали уши от выстрелов, но глаз никогда не закрывали и досиживали обычно до последнего свистка тренера.
Сейчас каждая из дам выискивала в плотной цепи своих мальчиков и ревниво сравнивала их с другими.
Гости уже стояли под стеклянным навесом, когда из глубины площади возник Юродивый. Он далеко обогнул мраморный постамент с чугунной плитой «Декларации», приблизился к нарядным людям и вскинул над головой худую длинную руку, словно приказал молчать.
Все замолкли.
Стало слышно, как опускается на стеклянный навес холодная морось.
Юродивый, озаренный от головы до ног ярким светом, стоял во весь рост и вздрагивал. Цепь на груди отзывалась глухим звяканьем. Люди попятились. Леля ойкнула и тут же придавила губы ладошкой. Руки ребят-охранников дернулись, чтобы выхватить оружие. Но Юродивый опередил. Повернулся и просек взглядом. Ребята замерли. Остались стоять, не шелохнувшись.
– Слушайте! Вы! – крикнул Юродивый. Еще выше вскинул руку и ступил на полшага вперед. Люди вновь отшатнулись. – Про вас сказано!..Связывают бремена тяжелые и неудобоносимые и возлагают на плечи людям, а сами не хотят и перстом двинуть их; все же дела делают с тем, чтобы видели их люди: расширяют хранилища свои и увеличивают воскрилия одежд своих: также любят предвозлежания на пиршествах и председания в синагогах и приветствия в народных собраниях, чтобы люди звали их: учитель! учитель! А вы не называйтесь учителями, ибо один у вас учитель – Христос! Вы! Запомните! Если худая память у вас, я приду и повторю, днем явлюсь к вам и ночью, во сне и в яви! Запоминайте!
Люди онемело слушали странную речь, мало что в ней понимая. Но таким холодом, такой глубиной дышали на них слова, что становилось не по себе. Хотелось съежиться, исчезнуть, чтобы не видеть ничего и не слышать.
Юродивый постоял, покачиваясь, уронил руку и притушил ярые глаза. Тронулся с места и побрел, загребая ногами, клонясь вперед. Когда он проходил мимо окаменевших охранников, качнулся к одному из них, Павлу Емелину, охраннику Лели, что-то быстро сказал ему на ухо. Тот дернулся, ошалело захлопал глазами, а Юродивый, не оглядываясь, пересек площадь и скрылся в парке, в сумраке меж тополей.
5
Девушка, которую встретил Юродивый возле храма, шла быстро, то и дело оскальзывалась на мокром тротуаре, испуганно взмахивала руками, похожая издали на птицу, которая пыталась взлететь. За верхушками тополей остался храм. Теплые маковки охолодали, а скоро и совсем загинули в темь. Но тихое потрескивание свечей, колебание тоненьких огоньков, их алые отблески на золоте иконостаса и сладкое, до слез, умиротворение, которое снисходило из самой середины просторного купола, – все это девушка уносила с собой. Там, в храме, среди многих людей она была равной. И равными признавала всех, кто стоял рядом, готовая поделиться своим умиротворением, зная, что пойдет оно на благо и утешение. Когда грязная старуха в рваном бушлате придвинулась к девушке и опустилась на колени, а после молитвы не смогла разогнуться и встать, девушка помогла ей подняться. После поцеловала в морщинистую щеку, усыпанную мелкими раскрытыми чирьями, ощутила на губах влагу гноя и губ не вытерла. Сделала это, не задумываясь, потому что ей хотелось так сделать. Старуха отмахнула со лба давно не мытую серо-белесую прядь, заткнула ее под ушанку и подняла влажные блеклые глаза, которые давно устали смотреть на белый свет. Но в эту минуту они ожили, чуть засияли потерянной и забытой голубизной.
– Спаси тя Христос, дочка. – Закрыла лицо широкими, изработанными руками и тихо, без единого звука, заплакала.
Слезы незнакомой старухи, понимала девушка, сродни слезам ее собственным, потому что об одном они – об успокоении болящей души.
А еще девушка повторяла, уйдя из храма, слова проповеди, услышанные сегодня, и слова легко поднимались из памяти, звучали, в отличие от скорых шагов, несуетно и внятно, как произносил их отец Иоанн:
– Можно нарядиться в любые одежды, можно слова выучить и обмануть словами, но вот любовью, направленной не на себя, а на ближнего, никогда не овладеешь с хитрыми помыслами, если нет к ней зова в душе твоей…
«Господи, помоги, чтобы зов тот не умер у меня в душе, у меня, Соломеи Русановой», – беззвучно, одними губами выдохнула девушка, остановившись на площадке перед старым цирком, где был теперь публичный дом.
Круглую, вогнутую крышу здания застилали когда-то блестящим железом, но то ли от времени, то ли от копоти оно заржавело и стало черным. Поэтому казалось, что крыша смыкается с серым пологом, а само здание становится тоньше и всасывается туда же, в воздушную накипь большого города. Над входом горел розовый свет, и надо было через него перейти, перешагнуть через железный порог, до блеска вышорканный сотнями ног, встретить всегда заспанный взгляд вышибалы Дюймовочки, стерпеть вольное похлопывание его ручищи и подниматься по лестнице вверх, в свой номер, уже не Соломеей Русановой, а проституткой по кличке Руська.
Дверь, заделанная толстым непроницаемым стеклом, открылась легко, от одного касания, и так же легко, сама собою, закрылась.
Дюймовочка, загородив чуть не весь коридор широким, бугристым задом, опирался локтями на стойку и хрюкал, глядя на экран телевизора. Смеяться он не умел, и смеющимся, как все люди, его никогда не видели. Голова у него была квадратной, лицо – ярко-красным, словно с него содрали кожу, глаза едва-едва проблескивали из узких щелок. Дюймовочка всегда выглядел заспанным, и выражение лица у него не менялось, а определить хорошее настроение или смех удавалось по хрюканью. Округлая мясистая грудь вздрагивала, и из глубины, как отрыжка, проникали частые, булькающие звуки.
Соломея боялась вышибалы, старалась не попадать ему лишний раз на глаза и сегодня, притираясь к стене, хотела проскочить неслышно. Но Дюймовочка заметил ее и, не оборачиваясь, шлепнул ручищей ниже спины.
– Нагулялась, Руська?! Давай шевелись, заждались тебя тама.
А по лестнице, стукая каблуками, как подкованная лошадь, уже спускалась Элеонора, хозяйка дома, и Дюймовочка, заслышав стук, нехотя оторвался от телевизора.
– Руська! – не останавливаясь, на ходу, командовала хозяйка. – Наверх! Через час придут, тебя уже спрашивали. Где шляешься? Я плачу за работу, а не за гулянье. В лишенки захотела? Оформлю!
В один миг Соломея порхнула в свой номер. Скинула пальто, шляпу, придерживаясь рукой за стенку, по очереди поболтала ногами, сбрасывая сапожки. Ее било мелкой дрожью, и она никак не могла понять – отчего? То ли от промозглой сырости, от холода, то ли от угрозы хозяйки, которая впустую, для шума, никогда не грозила. Нет, все-таки, наверное, от холода. Соломея переоделась в теплое платье, сунула сапоги под батарею и выпрямилась, растерянно оглядывая свой номер, будто попала сюда впервые.
Номер к приходу клиента готовили заранее, и на столе уже стояло вино, лежали яблоки в вазе, а рядом с вымытой, чистой пепельницей – сигареты и зажигалка. В углу, справа от стола, раскинулся двухспальный диван, широкий, как взлетная полоса. Застеленный желтым, блестящим покрывалом, он казался еще больше, и Соломея всегда боялась его пугающего размера, а крахмальная простыня, пододеяльник и наволочка подушки ей всегда казались черными. Самые свежие, самые чистые, а в ее глазах – все равно черные.
И вот сейчас, когда она глянула на диван и увидела отогнутый угол покрывала, то не поверила самой себе и подошла ближе. Тряхнула головой, закрыла глаза и снова открыла. Нет, не поблазнилось. Наклонилась, потрогала простыню рукой, а она – белая. Белая, как первый и чистый снег, которого Соломея уже давно не видела.
Что же это такое?
Опустившись на стул рядом с диваном, ладонь с угла простыни не убрала, держала ее, прижимая к мягкой материи, боялась, что вот отнимет руку и цвет переменится.
Господи!
Горят и потрескивают свечи, сладкий запах топленого воска идет от них, и лики со всех икон вглядываются в твою душу печально и строго, словно спрашивают о самом главном. В какой угол храма ни отойди, куда ни встань, очи всегда проследуют за тобой и всегда будут смотреть на тебя. Но нет желания скрыться от них, лучше так: подойти совсем близко, опуститься на колени и предстать перед ними, ничего в себе не утаивая. Вот я, здесь, вся, до капли.
Господи!
Старуха в рваном бушлате беспомощно охает, пытаясь подняться с колен, а мелкие гнойные чирьи на ее щеках – как знак страдания. Но гной телесный в душу не проникает.
Господи!
Крест, которым осенил на прощанье Юродивый, до сих пор раскаленно горит на спине, и на него, этот крест, надо будет ложиться, подставляя себя вздрагивающему и пыхтящему куску мяса, который навалится сверху, ерзать и шоркаться по огромному дивану, сдирая с кожи горящий след…
Медленно, как бывает во сне, когда тело плохо подчиняется разуму, Соломея стянула обессиленную ладонь с простыни, и простыня цвета не изменила.
Господи!
Поднялась, обошла свой номер, снова придвинулась к дивану, уперлась коленями в его мягкий бок. Зажмурилась до летучих цветных пятен в глазах, постояла так, покачиваясь от напряжения, и распахнула глаза. Простыня была белой. Еще раз дотронулась до нее ладонью и отрешенно, будто не о самой себе, подумала, что больше на этот диван она никогда не ляжет. А если ее положат, то она будет мертвая.
Застукали в коридоре каблуки хозяйки, дверь широко открылась. Элеонора, сразу приметив, что Руська еще не готова, даже не причесалась, мерзавка, сразу же и закричала, как она обычно кричала на всех в доме: сначала мужичьим басом, после голос тончал, взлетал выше, и вот уже хозяйка взвизгивала, как придавленная собачонка:
– Руська! Я тебя все-таки оформлю! Держать не буду! Полчаса осталось, а ты… ты глянь на себя, чучело! В лишенки захотела? Оформлю!
Пуще огня боялась Соломея этой угрозы. Но – до сегодняшнего вечера. Сегодня угроза нисколько не испугала. Разве бушлат и галифе лишенки самое страшное?
– Погоди-ка, красавка, – Элеонора пригасила визг и заговорила вкрадчивым шепотом. Шагнула через порог в номер, внося запах дорогих духов, цепко ухватила Соломею пальцами за подбородок. – Опять ладаном воняешь? Ты что, Руська, изобрести хочешь? Тебя спрашиваю! Отвечай! Может, «не согреши» выучила? Поздно, красавка, поздно. И должок за тобой, если не забыла. Ты здорова? На медкомиссию тебя отвести? Полечить? А?
Каждый вопрос Элеонора забивала в Соломею, как гвоздь, по самую шляпку. Ни вытащить, ни пошевелить даже. Намертво.
Долг за проституткой Руськой числился большой, выплаты хозяйка могла потребовать в любую минуту. Тогда – прямая дорога на первый этаж дома, куда спроваживали обычно самых пьяных и извращенных клиентов. Если должница упиралась, вызывали медицинскую комиссию. Приезжали два доктора, всегда одни и те же, ставили мудреный диагноз, и беднягу опускали на лечение в подвал, где хозяйничал Дюймовочка. Через неделю-другую должница появлялась в своем номере, согласная на все.
Порядки дома Соломея хорошо знала.
Но сегодня страшнее медицинской комиссии, даже страшнее Дюймовочки, оказалось иное – диван и простыня на нем, которая изменила цвет.
Элеонора держала Соломею за подбородок, сверху вниз заглядывала в глаза, а чудилось, что в самую душу. Никому еще не удавалось обмануть хозяйку, которая умела смотреть не только в самое нутро человека, но видела еще на два метра под землю и на два года вперед.
Оправдываться Соломея не стала. Молчком отвела глаза. Хозяйка больше ни о чем не спросила. Отняла длинные пальцы от подбородка Соломеи, быстро-быстро пошевелила ими один о другой, словно пыль стряхивала, и вышла, неслышно прикрыв за собой дверь. Каблуки не застучали, как обычно – с ходу, с лету и на всю мощь, они лишь тихо отозвались негромкими звуками, а скоро и совсем потеряли голос. Тихо стало в номере и в коридоре.