– Стойте! – Юродивый поднялся во весь рост. – Вы же люди! Будьте как люди! Вернитесь! Выйдем все вместе. Если суждено спастись, спасемся все!
Люди остановились. Шум стих. И в напряженной тишине началось неясное движение. Некоторые вдруг начали раздеваться. Юродивый сначала испугался – что с ними? – но тут же и успокоился. Одеждой делились с лишенцами, чтобы уберечь их. Делились последним, у кого была возможность. Сами оставались полураздетыми. Здесь, в храме, градаций не существовало. Отец Иоанн, глядя, как делят по-братски куртки и плащи, платки и шапки, заплакал. Нет, не зря он служил в храме и свой долг выполнил. Если в такой час люди не кинулись каждый себя поодиночке спасать, значит, он что-то сумел вложить в их души.
Храм постепенно пустел. Там и сям валялась военная одежда лишенцев. Юродивый, всех выпроводив, подошел к отцу Иоанну. Поцеловал у него руку и склонил голову.
– Благослови, батюшка. Я его видел. И знаю, где он.
– Кто?
– Кто все это придумал. Я его отыщу. Благослови, батюшка.
Отец Иоанн твердой рукой перекрестил его и проводил до дверей.
От пустоты и безмолвия под высокими сводами стало гулко. Нерушимо и свято, как было сотню и две сотни лет назад. Отец Иоанн опустился на колени и стал молиться.
А толпа между тем уже подкатила к храму. Возле ворот случилась заминка. Передние, с крючьями и шестами, разом протиснуться не могли, сзади на них напирали, и живая пробка закупорила вход. Тогда самые нетерпеливые полезли через каменную ограду, и она сразу скрылась под кишащими телами. Гул стоял такой слитный, что стая голубей сорвалась с колокольни и бесшумно скользнула в сторону, быстро взмахивая крыльями. Но никто этого не заметил, потому что никто не поднимал глаза вверх.
В считаные минуты толпа затопила ограду до самых краев, вплотную придвинулась к паперти и замерла перед ней, не в силах переступить невидимую черту. Заревели еще громче, подстегивая самих себя неистовым криком; задние надавили на передних, и передние, чтобы не упасть и не быть задавленными, заскочили на ступеньки, а, заскочив, не остановились, потому что миновали невидимую черту. Ломанулись в двери, сшибли их с петель и бросили с грохотом под ноги.
Отец Иоанн, стоящий на коленях, обернулся на стук и гром, невольно перекрестился, увидя перед собой разъятые в крике рты и вытаращенные глаза. Их было так много и все они в злобе своей были так похожи, что сливались в одно огромное лицо, и на нем – звериный оскал. Отец Иоанн поднялся, выпрямился, но сказать ничего не успел. Длинным крюком его ударили по плечу и сбили на пол. Этим же крюком зацепили за рясу и, разрывая, поволокли к выходу. Ослепленный неожиданной болью, отец Иоанн попытался встать на ноги, но в горло воткнули острый конец деревянного шеста, и он захлебнулся кровью. «Бедные, как же их ослепили! Несчастные…» Отца Иоанна вытащили на паперть, следом за ним протянулась извилистая кровяная дорожка. Люди же, увидя кровь, озверели вкрай. Забыв про вирус, забыв, что можно заразиться, они сомкнулись над поверженным телом. Из-под ног доносился тупой хряск. Отец Иоанн уже не шевелился, а его топтали и топтали, будто желали вколотить в каменные ступени паперти. Сверкнула запоздалая мысль: «Неужели они моей смерти не ужаснутся? Ведь она не облегчит им жизнь!» И окончательно теряя сознание, уходя из этого мира, он смиренно попросил: «Господи, прими меня…»
Насытившись, толпа откачнулась от убитого и снова замерла в нерешительности – куда дальше?
Тут же взвился визгливый крик:
– Лишенцев бить!
Разламываясь на куски, толпа стала растекаться по городу. Прокатывалась, словно клубы черного огня, по улицам и переулкам, выжигала ненавистных ей в эту минуту. Лишенцы, уцелевшие от вчерашнего наезда и успевшие сбежать из лагеря сегодня утром, скрыться не успевали. Их настигали повсюду, и они только по-заячьи вскрикивали, замертво сваливаясь под шестами и крючьями.
Санитары собирали изуродованные трупы в фургоны и отвозили их в морг.
Люди, вышедшие из храма, спаслись. Юродивый заставил их переждать в переулке, а после растолкал, и они незаметно присоединились к толпе, а там уж потихоньку и разошлись. Последней уходила женщина с ребенком, и Юродивый взглядывал то и дело на лобик младенца. Все чудилось ему – вот случится какая-то напасть, и лобик зальется красным. Но малыш, не зная, что происходит вокруг, счастливый в своем неведении, крепко спал. Плямкал пухлыми губами и во сне улыбался. Женщина, крепко прижимая его к груди, обернулась к Юродивому.
– Вы знаете… – Она замешкалась и вдруг решительно выговорила: – Дайте я вас поцелую.
И прикоснулась к его щеке теплыми губами.
– Мы теперь будем другими, – уходя, сказала женщина. – Даром ничего не пропало – вы это знайте.
Юродивый сам довел женщину до края переулка и увидел, как она благополучно скользнула в толпу.
«Ну вот, теперь я сам пойду. Даром ничего не пропадает – это правда. Придет время, и мои семена прорастут». Вернулся к потайным воротам и вышел через них к церковной сторожке. В ограде не было уже ни единого человека. Мокрый снег перемесили сотнями ног, перемешали его с землей, изжулькали, и стал он похож на грязную кашу, которая залила все пространство от каменной ограды до нижней ступеньки паперти. Валялся сломанный деревянный шест, какие-то тряпки, черные перчатки и черный лаковый туфель, видно, с ноги активиста. На паперти растеклось неровное кровяное пятно и в нем, намокнув и потемнев еще сильнее, – оторванный рукав рясы. Самого отца Иоанна санитары уже увезли.
Юродивый поднялся на паперть, обогнул кровяное пятно и вошел в храм. Пол здесь был изгваздан до невозможности, многие иконы остались без окладов – содрали под шумок, а в царские врата кто-то всадил, в обе половинки, по толстому железному крюку и тут же справил нужду. Юродивый прижался спиной к стене, опустился на корточки и зажмурился, чтобы ничего не видеть. «Все это уже было. Как получилось, что сызнова пошли по старому кругу?» И сам же себе ответил: «Потому и случилось, что смогли обмануть и отречься заставили от любви и памяти».
Тут он снова увидел человека, перебирающего бумаги, и у него заболели все старые раны. Человек же, глядя на него, снова позвал: «Иди, я жду…» Юродивый понял: этот, в пиджаке и рубашке, застегнутой на металлические пуговицы, доканчивал, доводил до ума все то, что начинал когда-то человек в кожаной куртке. И этот, новый, был сильней и хитрей прежнего, потому что постигнул такое, что до него постигнуть не удалось никому. И еще: постигнув, он готовил что-то совсем неведомое, непостижимое обычным разумом.
«Иди, я жду… Придешь и узнаешь».
Юродивый поднялся, вышел из храма и тяжелой рысью, шлепая босыми ногами по мокрому асфальту, побежал в центр города.
Он не боялся, что его настигнут и убьют. Верил, что не могут убить, пока он не исполнит своего долга. А оно заключалось в том, что он должен был узнать – какое еще наваждение готовится для людей? Узнать и предостеречь их.
Он миновал парк, площадь, выбрался к чугунной плите «Декларации» и, отмахнувшись от нее крестом, вошел под стеклянный навес «Свободы». На чистых мраморных ступеньках оставались после него мокрые следы. Санитары, дежурившие в зале, кинулись к Юродивому, но он властным жестом отмел их в сторону. Вбежал под своды гулкого коридора, выскочил в пустой зал, оглянулся растерянно и – дальше, дальше… «Остановить, остановить, пока весь город не сошел с ума. Я остановлю его. Моих сил должно хватить, он не может устоять передо мной. Остановить…» Путался в лабиринтах, утыкался в глухие стены, возвращался назад и снова упрямо бросался в поиск. Никакая угроза не заставила бы его сейчас вернуться назад. Чуял – где-то здесь, близко.
25
«Вспышка» догорала.
Озарив город и смахнув жаром намеченное, она теперь подчищала остатки. В воздухе несло невидимый пепел. Он оседал на крыши, проникал в каждую квартиру, в каждую лишенческую ячейку, осыпал головы уцелевших людей, и хотя был невесом, и для глаз неразличим, тяжело давил, заставляя горбиться, и окрашивал серую жизнь в черное. Его запах, запах затухающего, но полностью еще не догоревшего пожара, ощущал даже Бергов, сидевший в своем кабинете в «Свободе». Уже зная о том, что случилось в церкви, и радуясь этому, он никакой тяжести не испытывал и никакой черноты вокруг не замечал. Думал о том, что к завтрашнему дню «Вспышка» должна быть завершена полностью. Не сомневался, что завершится она благополучно. Полуэктов, молодец, работал, как настоящий мастер.
«Закончится „Вспышка“, – думал Бергов, – и сразу же, без раскачки, внедряем трудовую повинность для лишенцев и вводим новое деление – трудармейцы. Переоборудовать корпуса, ввести карантин и – широкую дорогу удачному эксперименту. Полуэктову в ближайшие дни показать результаты, пусть полюбуется. Теперь он способен на многое… Все-таки теория моя не знает осечек. Власть принадлежит только тем, кто умеет отрекаться, мало того – отрывать от себя ненужное, даже если оно приросло, с кровью, оставляя для себя только одно божество – саму власть. Все остальное должно приноситься божеству в жертву. Ничего, присущего обычному человеку, властитель – если он истинный властитель – не имеет. Лишь в этом случае дается возможность всегда оставаться целым и побеждать. При любой погоде».
Думая так, Бергов имел в виду и еще одну особенность: для истинной власти требуется принести в жертву и едва ли не самое главное – отказаться от внешней славы. Той самой, когда хвалят тебя, превозносят на всех перекрестках, запихивают на пьедестал и выбивают на этом пьедестале твое имя. Этот отказ стоил Бергову великих трудов, но он преодолел соблазн и остался в тени. А на пьедестал пусть запихивают Полуэктова, пусть его же потом и сбрасывают, а он, Бергов, будет обладать истинной властью и нового кандидата на пьедестал всегда подыщет. Именно этим – опять же властью! – отречение и окупалось.
– Для качественного строительства требуются идеальные камни. Поэтому все шершавинки и зазубринки требуется убирать подчистую. – Бергов, по давней привычке рассуждать с самим собой, произнес это вслух, и ему понравилось, что главную суть удалось сжать в одной фразе. Повторил еще раз: – Убирать подчистую.
Последние слова накрыл телефонный звонок. Бергов поднял трубку и услышал тревожный голос Полуэктова:
– Юродивый каким-то образом уцелел. Сейчас вышел из церкви, и остановить его никто не может. Санитары даже боятся приблизиться, какое-то наваждение. Судя по всему, он идет к «Свободе».
– Слушай, Полуэктов, а ты бы мог его остановить? Как думаешь?
В трубке – молчание, затем, в нерешительности, голос:
– Не знаю… Боюсь, что нет. Просто я не успею. За вас беспокоюсь.
– Спасибо за беспокойство. Приятно, что о тебе беспокоятся. Значит, он двигается к «Свободе»? Ну и хорошо. О Юродивом можешь не вспоминать. Его уже почти нет.
– Я ничего не понимаю!
– Что же тут непонятного? Его уже почти нет. Забудь про него и занимайся своими делами. Сегодня ночью все лишенцы должны быть изолированы.
Бергов положил трубку и усмехнулся, представив удивленное лицо Полуэктова. «Засомневался – остановит или нет? Значит, шероховатости в кирпичике еще остались».
Он вернулся к столу, на котором разложены были старые, пожелтевшие листки, исписанные то красными, то фиолетовыми чернилами, а то и химическим карандашом. Бумага от времени высохла и хрустела в пальцах. Чернила и след химического карандаша едва различались, иные буквы выцвели и исчезли, но Бергов, перечитывая написанное в третий раз, все хорошо разбирал, до последнего слова.
«Н-ское ГубЧК. Донесение.
Во время антирелигиозного митинга возле бывшей церкви имела место попытка устроить проведение контрреволюционной пропаганды, которая сводилась к тому, чтобы сорвать митинг. Осуществить это действие пытался некий гражданин, называвший себя Юродивым. Настоящую фамилию установить не удалось. Подвергнутый аресту, Юродивый сознался, что целью своей имел дискредитацию и срыв митинга, а в более широком масштабе – всех начинаний нашей власти. Учитывая особую опасность данного гражданина, коллегия Н-ской ГубЧК приговорила его к расстрелу. Приговор приведен в исполнение».
Дата.
Подпись.
– А все-таки грубая работа. – Бергов отложил хрустящий листок в сторону. – Очень грубая. Арест, расстрел, коллегия, приговор – сколько мороки. Так, дальше…
«Н-ское управление НКВД. Донесение.