– Да какой тут сон? Коленки трясутся, – прежним испуганным шепотом возразила Агафья Ивановна, но двери послушно прикрыла.
Волка решили оставить в дальнем амбаре – до утра. Завернули в старую рогожу и отнесли. Артемий Семеныч запер амбар на замок, ключ зажал в ладони. Крепко, изо всей силы. Вида он перед сыновьями не подавал, держал себя, как ключ в кулаке, крепко, а на самом деле пребывал в великой растерянности: муторно было на душе, томило недоброе предчувствие. Пошел домой, к крыльцу, и только теперь почуял, что босые ноги на остылой осенней земле совсем замерзли. В избе пошоркал подошвами по половику, сел на лавку, привалился спиной к стене и снова думал, ломал голову: да кто же и по какой такой причине убитого зверя через заплот перекинул?
Никита с Игнатом, оглядев двор, тоже вернулись в избу, поставили фонари на приступку возле печки, и желтый свет вытолкнул темноту, проявились стол, лавка вдоль стены, даже божница в переднем углу, обрамленная домотканым вышитым полотенцем. А под божницей – с круглыми остановившимися глазами замерла, не шевелясь, Агафья Ивановна, и только беззвучно разевала рот, пытаясь что-то сказать. Наконец, от усилия зажмурив глаза, разродилась:
– Анна… Анны нету…
«Вот оно!» – Артемий Семеныч схватил фонарь и кинулся в боковушку, где спала дочь. Створки окна, которое выходило на огород, были наотмашь распахнуты, на постели валялись платки и кофточки, крышка сундука откинута, а в самом сундуке, как домовой баловался, – все перевернуто вверх тормашками. В великой спешке собиралась любимая дочь, убегая из родительского дома.
Артемий Семеныч зачем-то подскочил к открытому окну, уставился в темень, словно хотел кого-то увидеть на огороде. Не увидел. Повернулся, осторожно закрыл крышку сундука и тяжело сел – ноги не держали, будто ахнули его прямо в лоб тяжелым поленом.
«Вот суразенок[4 - Суразенок, сураз – ребенок, рожденный вне брака.], как обещался, так и сделал – убегом увел!» – у него и малого сомнения не было, он точно знал, с кем сбежала дочь. А раз так – по-молодому вскочил с сундука и грозно крикнул:
– Ребята, седлай коней! Настигнем!
3
А до этого было сватовство, которое закончилось для Данилы Шайдурова громадным и жгучим позором: бедолаге даже на крыльцо взойти не дозволили. Стоял, как оплеванный, смотрел вверх, задирая голову, осевшим голосом бормотал, заикаясь от душевного волнения:
– Анну вашу… За меня выдайте… Любовь промеж нас имеется… Холить, беречь буду…
Насмешливо взирал на него, с высоты семи ступеней резного крыльца, Артемий Семеныч Клочихин – статный, с молодецким разворотом плеч, с горделиво посаженной головой, кудрявый, как парнишка. Никогда и не подумаешь, что годы у мужика за полвека перескочили. Задумчиво шевелил он густыми бровями пшеничного цвета, щурил синие искрящиеся глаза. Молчал. Слушал.
За спиной у него – сыновья, погодки Игнат и Никита. Оба в отца – синеглазые. Рыжие бороды – из кольца в кольцо. И статью родители не обидели: весь дверной проем заслонили широкими плечами, ни щелочки не видать. Весело братчикам – не таясь, зубы скалят, ждут: чем сватовство закончится?
Пробормотал Данила свою невнятицу, сглотнул слюну, обессиленно выдохнул – будто неподъемное бревно с плеча скинул. И продолжал вверх глядеть, по-собачьи голову задирая, весь в тревоге: каков ответ будет?
Артемий Семеныч огладил бороду, приложил широкую ладонь к выпуклой груди и сронил гордую голову в уважительном поклоне. А когда ее поднял, в глазах у него будто яркие костерки вспыхнули, только что синие искры под ноги не просыпались. Заговорил степенно и уважительно:
– Благодарствуем вам, Данила… уж прости, не ведаю, как по батюшке… Такую честь великую нам оказали, снизошли до нас, сирых да убогих. Согласны мы, полной душой согласные Анну нашу просватать. Только вот просьбица малая имеется, уж не откажи в любезности, женишок ты наш драгоценный, купи ты, за ради Христа, штаны себе справные. А то у этих, глянь-ка, вся мотня сопрела. Выкатится ненароком твое хозяйство – и свадьба не в радость будет. А теперь ступай и не оглядывайся. Ступай, ступай с миром. А коли снова заявишься, я на тебя кобелей спущу.
И еще раз, на прощанье, сронил в поклоне кудрявую голову.
Ног под собой не чуял Данила, когда уходил с клочихинского двора. Горело лицо от нестерпимого стыда, будто лизнуло по щекам костровое пламя. В груди жар давил, да такой сильный, что пресекалось дыхание. Рвал Данила дрожащей рукой воротник новой рубахи, выдирал с мясом алые пуговицы, и они весело, с костяным стуком сыпались на деревянный настил. У калитки он обернулся, крикнул в отчаянии:
– Не желаете по-хорошему, я убегом ее уведу! Вот попомните!
Вышагнул на улицу и калитку за собой с такой силой шибанул, что могучий заплот, из лиственничных пластин сложенный, загудел.
Больше Данила не оглядывался, частил скорым шагом, а куда – не ведал. Туман стоял в глазах – ни зги не видел. Шел и шел. Запнулся о сухую валежину, рухнул плашмя на землю и тогда только мало-мало себя обрел. В горячке, оказывается, не меньше версты отмахал от деревни и лежал теперь на опушке бора на старой хвое и колючих сосновых шишках.
Как дальше жить? Завтра же разнесут досужие языки новость о его сватовстве по всей деревне, приврут и приукрасят, да так цветисто, что любой встречный будет в глаза посмеиваться, а за спиной пальцем показывать: вон он, жених, в штанах сопрелых! И зря, выходит, потратил он накопленные деньги на праздничный наряд, ведь штаны на нем, и рубаха, и картуз, и сапоги – все новенькое, ненадеванное ни разу до сегодняшнего дня. От бессилия Данила даже зубами скрипнул. Вскочил на ноги и давай обламывать сухие сучья валежины. Хряп! Хряп! Сворачивал, налегая грудью, откидывал далеко в сторону, словно спешную работу торопился закончить. Утихомирился, когда всю валежину до последнего сучка обломал. Поднял картуз, отряхнул штаны от хвоинок и побрел к деревне, на самом краю которой, как на выселках, стояла его избушка.
От древности своей избушка давно вросла в землю, по самые два окошка, на крыше клочьями вызрел зеленый мох, а одна из покосившихся стен подперта была двумя бревнами – вот какими хоромами владел Данила Шайдуров, которого еще в детстве дразнили суразенком. И нынче выдразнили, да как выдразнили! По самому больному месту ударил его Артемий Семеныч, сделав вид, что отчества его не ведает. Есть у него отчество, есть! Андреевич он, Андреевич!
И вспомнилось, как мать, утешая его, прибегавшего в слезах с улицы, говорила:
– А ты их не слушай, неразумных, сами не знают, чего городят. Отец у тебя славный был, добрый, и отчество тебе оставил красивое – Андреевич. Да помер он, болезный, в дороге, когда тебя еще на свете не было. Шли мы с ним место для житья искать, а он простудился, до Успенки нашей я уж одна добрела. Здесь ты и родился…
Обнимала его большими мягкими руками, крепко прижимала к себе и целовала в вихрастую маковку. Матери своей Данилка всегда верил. И жалел ее с малых лет, видя, как колотится она в одиночку, чтобы прокормить себя и сына: в работницы нанималась к справным хозяевам, им же сено косила и молотила хлеб, а зимой со старой шомполкой ходила в тайгу и без добычи возвращалась редко. Данилка, когда чуть подрос, нигде от нее не отставал, тащился, как хвостик, и на поля, и в тайгу, но больше всего любил бывать с ней дома и слушать ее сказки-бывальщины, каждую из которых заканчивала она всегда одними и теми же словами: «Будет душа чиста – и всякая беда, как вода, на землю с тебя скатится…»
Нет нынче матери, вот уж третий год пошел, как тихо угасла Олимпиада Шайдурова. Некому сироту утешить.
Данила рывком отворил дверь в свою избушку, упал на топчан и повернулся лицом к стенке.
Умереть бы хоть, что ли!
4
Вот как в жизни случается: ни светило, ни шаяло, а пришло время – вспыхнуло. Припекло до болячки.
А все малина виновата, ягода лесная, будь она неладна, и провалиться бы ей в тартарары вместе с Медвежьим логом, где вызрела она в нынешнее лето невиданно.
– Да така рясна, така сладка, прямо спасу нет, сама во рту тает, – елейным голосом пела в ухо старая Митрофановна. – Я и тебе на зиму запасу, от любой хвори средствие будет. Сослужи, Даня, я в долгу не останусь…
Данила в тот вечер мордушку[5 - Мордушка – рыболовная снасть, сплетенная из тонких прутьев.] из ивовых прутьев ладил, каши уже сварил для прикорма и собирался с утра на озеро: карась, как дурной, стеной ломился. Но притащилась, на закате уже, Митрофановна и принялась уговаривать, чтобы сходил он завтра в Медвежий лог с ягодницами, потому как сильно боязно им одним. Три дня назад пошли – а там медведь хозяйничает, тоже любит сладким полакомиться. Как рыкнул, так иные бабы и девки ведра в логу побросали, а до деревни, с визгом, летели, как весенние ласточки.
– Посидел бы со своим ружьецом, покараулил бы нас, оборонил, коли он, растреклятый, явится, – зудела и зудела Митрофановна – хуже комара, от которого сколько ни отмахивайся, а он всегда рядом, – С нашего околотку все девки пойдут – может, какую выглядишь. На вечерки-то, сказывают, ты не ходишь, оно и понятно дело – какое веселье, когда самого себя поить-кормить надо. Сиротское житье известное – чужие люди не озаботятся…
Старухины причитания Даниле – как острый нож по сердцу. Не любил он, когда ему в душу лезли, когда его сиротство трогали. Что он, убогий какой?! Да он в деревне – самый знатный охотник. И соболя бьет, и белку, и на медведя ходит. К нему вон даже господа из самого города Белоярска на охоту приезжают – хвалят, не нахвалятся. С десяти лет, как мать-покойница занемогла и обезножела, он от тайги кормится и знает ее, как свою махонькую избушку – до последнего закутка. В тайге хорошо: там людей нет. А людей в деревне Данила сторонился – все подвоха от них ожидал, насмешек, потому и не дружил ни с кем, в гости и на вечерки не ходил.
За серьезного, самостоятельного мужика сам себя считал Данила. Вот поэтому не сдержался и буркнул сердито:
– Да отодвинься ты, Митрофановна! Ненароком глаз выколю, прутья-то вон каки гибкие!
– Господь с тобой, Данюшка, куда я без глазу-то!
А сама мостится, мостится на лавке поближе и зудит, зудит про свое: посидел бы с ружьецом, покараулил… Сердитым голосом ее не остановишь, она и не таких сердитых улещала-уговаривала, не зря считается первой свахой в Успенке, а еще она и лекарка, и повитуха…
Да чтоб ты, старая, язык проглотила!
Куда там!
– Я уж скажу всем – пускай тебе ягодок понемногу отсыпят. Сам полакомишься, самому радость будет…
Измором взяла. Да и мордушка получалась кривая-косая – а какой она иной будет, если под руку с уговорами лезут? В конце концов отложил Данила нужное дело в сторону и к великой радости Митрофановны пообещал:
– Ладно, схожу я завтра, только собирайтесь пораньше, ждать никого не стану. Если будете до обеда чухаться…
– Да мы до солнышка все тут, возле тебя, родимый, – снова запела Митрофановна, но Данила ее уже не слышал – ушел в избушку.
Рано утром собралась цветастая и громогласная гурьба молодых баб и девок – все с ведрами, с корзинами. И нарядные – будто их на праздничную гулянку позвали. Гомонят, хохочут, вот-вот песню затянут. Данила исподлобья глянул на них, на Митрофановну и молча, про себя, старой карге все высказал: и день пропал, и рыбалка ахнулась, а теперь еще и топать до Медвежьего лога да торчать там без дела, как одинокому гусаку посреди бабьего стада – вот знатное занятие! Но деваться некуда, назвался груздем – прыгай в кузов! Приладил половчее заплечный мешок, ружье на плечо закинул и молча пошел по дороге, оставлял за собой на песке крупные следы. Ягодницы, не отставая, дружно двинулись за ним, по-прежнему смеясь и гомоня. О чем они там гомонили, Данила не слушал – о своем думал: вечером надо будет мордушку доделать, а уж завтра – на озеро. Порыбалит недельку, а там и в тайгу пора собираться, к зиме готовиться. Прошлым летом Данила срубил избушку на дальней таежной речке, теперь хотел заготовить дров, чтобы они к зиме высохли, и сложить добрую печку, прежняя не удалась: и топилась плохо, и угарная была. Кирпича бы хорошего, да как его доставишь? На себе в такую даль много не унесешь, лошади нет, а идти и просить у кого-то… Да ну ее, канитель эту! Лучше глины накопать побольше да намешать покруче. Но дальше думать про хозяйственные дела Даниле не дозволили. Девки, как с глузду съехали, взялись над ним озорничать и насмехаться, а больше всех – Анна Клочихина. Голос у нее сильный, звонкий – не хочешь, а услышишь:
– Митрофановна, а, Митрофановна! А почему наш караульщик ни с кем не поздоровался? Нашел – молчит и потерял – молчит! Может, он немой у нас?
– Да нет, – бойко подхватила ее подружка, Зинка Осокина, – он важный! У него, говорят, в городе краля имеется, потому и на вечерки не ходит!
– Ой, слыхала я про эту кралю! Красоты, говорят, неописуемой – одно ухо дошшечкой заколочено, из другого белена растет, в каждом глазу по два бельма, а на личике черти горох молотили!