Но Василий не спешил. Упруго прохаживался от стены до печки, обходя угол стола, молчал и, угнув голову, смотрел себе под ноги, словно опасался запнуться. Наконец остановился, сел на лавку и спросил, не поднимая головы:
– Ты вчера в карауле был, когда этих двоих взяли?
– Я, Василий Иваныч. Я и Семка Сидоркин.
– Как они? Убежать хотели, отпустить просили?
– Да куда там убежать! Они, Василий Иваныч, едва-едва вошкались. Если бы на нас не набрели, протащились бы еще пару верст и замерзли. Видно было, что из последних силенок ползут. А как мы их остановили да тревожный сигнал подали, сели в снег без разговоров и руки в гору – слова не сказали.
– Ладно, веди их сюда. И пожрать чего-нибудь принеси, горячего, да побольше.
Степан молча кивнул, круто развернулся и убежал выполнять приказание, а Василий поднялся с лавки и снова принялся ходить от стены до печки, время от времени встряхивал головой, усмехался и тихо, удивленно бормотал: «Ну, надо же!»
Братья Шалагины, когда их привели в избу, смотрели настороженно, исподлобья. Нетрудно было догадаться, что пребывают они в великой тревоге: что будет дальше и чего ждать от звероватого в движениях бородатого мужика, на котором так ловко и привычно сидела гимнастерка, перехваченная тугой портупеей. А он не торопился, продолжал курсировать между столом и печкой, изредка поворачивая голову и бросая косые взгляды на Шалагиных. Они стояли у порога, не насмеливаясь без приглашения пройти дальше в избу, и вид у них, при ярком дневном свете, был еще более жалким и неприглядным, чем вчера. Щеки и носы обморожены, кожа на них шелушилась, слезая лохмотьями, на полах старых, до дыр истертых полушубков, зияли большущие прорехи, древние валенки на ногах, траченные молью, были прожжены у костра, и из дыр торчали грязные тряпки – в таком виде в самый раз на паперти сидеть и тянуть Лазаря.
Дверь распахнулась, и скорый на ногу Степан, плечом сдвинув братьев с дороги, втащил большой закопченный чугун, бухнул его посреди стола. Из чугуна поднимался пар и дразнящий запах хорошо уварившегося, упревшего в печке мяса. У братьев Шалагиных одновременно скользнули по шеям, туда-сюда, острые кадыки – так слюну проглатывают безмерно оголодавшие люди при виде или запахе пищи. От цепкого взгляда Василия это не ускользнуло. Он перестал ходить и сел за стол.
– Степан, нарежь хлеба, ложки подай и сходи, скажи, чтобы баню затопили. Ко мне никого не запускай. – Когда за Степаном закрылась дверь, Василий весело подмигнул Шалагиным: – Чего нахохлились, ребята?! Скидывай свои шабуры, садись за стол, пока мясо не простыло. Ешьте до отвала, у нас не по карточкам кормят.
Шалагины махом скинули свои полушубки, присели за стол и дружно запустили ложки в чугун. Изо всех сил, стараясь не уронить себя, они пытались есть неспешно, обстоятельно, но не получалось – обжигались, засовывая большущие куски в рот, толком не прожевав, судорожно глотали, и на лицах у них мелким густым бисером высыпал пот. Василий отщипывал от ломтя хлеба маленькие крошки, жевал их и продолжал цепко наблюдать за братьями, которые скоро уже скребли ложками по днищу опустевшего чугуна.
– Наелись, ребята?
– Спасибо. Благодарствуем вам, – вразнобой ответили братья, не в силах сдержать нутряной отрыжки.
– Вот и ладно. И до какого решенья, ребята, вы сегодня ночью договорились? Дальше напропалую врать или правду сказывать?
Братья быстро переглянулись, помолчали, и Ипполит, который выглядел постарше и поуверенней, простуженно кашлянул и хрипло заговорил:
– Позвольте сначала спросить… Конев Василий Иванович – это тот самый знаменитый конокрад Вася-Конь, с которым у нашей сестры случилась в свое время неприглядная история?
– Он самый, вот, перед вами, в натуральном виде.
– А где и когда вы нас видели, что сразу узнали? Мы же не знакомы.
– Вы не знакомы, а я… Очень даже знаком. Но это после. По какой такой причине здесь оказались?
Братья снова быстро переглянулись, и Ипполит, тяжело вздохнув, медленно выговорил:
– Мы договорились ночью… Если вы тот самый Вася-Конь, значит, будем говорить правду. Поверите или не поверите – это уже ваше дело…
…Второй Степной полк, в котором братья Шалагины служили командирами рот, с осени девятнадцатого года не выходил из боев, оставаясь в арьергарде белой армии, которая откатывалась на восток. После падения Омска началось уже настоящее бегство, но полк держался, отступал в боевом порядке и до подступов к Новониколаевску допятился сохранившейся воинской частью, хотя и в половинном составе. Последний переход, пытаясь выйти к Оби, чтобы по льду перебраться в город, совершали в страшенную падеру, которая даже по сибирским меркам выдалась совершенно неистовой. На расстоянии вытянутой руки невозможно было различить идущего впереди человека. Общее управление было потеряно, роты и даже отдельные взвода брели всяк сам по себе, не имея никаких, даже мало-мальских, ориентиров, шли уже под конец с единственной целью – чтобы не упасть и не замерзнуть.
Утром, когда непогода утихомирилась, выяснилось, что люди, измотанные до крайнего предела, просто-напросто не могут идти. Никакие приказы на них не действовали. Обламывали редкие кусты, выковыривали сушняк из-под снега, разводили хилые костерки, падали возле них и намертво засыпали. А в полдень, отсекая путь к бегству, выкатилась с флангов партизанская конница на низких мохнатых лошадках, в лоб же пошли густые цепи красноармейцев.
Через четверть часа Второй Степной полк перестал существовать.
Жалкие его остатки были разоружены и ободраны вплоть до ремней и шапок, переодеты в старые валенки, полушубки и зипуны, согнаны в нестройную колонну и направлены к Оби, до которой, оказывается, оставалось-то всего семь-восемь верст. Новониколаевск, как потом узнали, был занят красными накануне.
Братья Шалагины, стараясь держаться друг друга, шли по родному городу, в котором не были несколько лет, и не узнавали его. На всем облике Новониколаевска, на домах и улицах, словно жирная печать проклятья, виделись следы разрухи и безумия войны: человеческие и лошадиные трупы, посеченные пулями оконные стекла домов, перевернутые сани и телеги, броневик, намертво застрявший в сугробе, кошелки, мешки, узлы, брошенные на заснеженных тротуарах, и поверх одного из таких узлов сиротливо лежала скрипка без футляра, но с целым, исправным смычком, просунутым под струны. Молоденький прапорщик Леонтьев, весельчак и запевала, любимец всех офицеров полка, шедший впереди братьев, вышагнул из колонны, поднял скрипку и, сняв перчатки, провел смычком по струнам. Скрипка отозвалась нежным, чистым голосом.
– Леонтьев, вы с ума сошли?! – попытался остановить его Ипполит.
– Пущай, – милостиво пробасил конвоир, – пущай напоследок потешится. Заводи свою музыку, ваше благородье, надо же кому-то отходную играть!
И Леонтьев заиграл. Печальные звуки, словно их выпевала измученная человеческая душа, взлетели над серой, понуро бредущей колонной, над трупами и сугробами, над холодной, неприютной улицей и властно повели за собой – в иное время, в иные места, где пышно расцветали черемухи и сирени, по-особому страстно пахнущие в вечерний час, где слышался долгожданный шорох девичьего платья, а милый голосок, трепетно звучащий в сумерках, заставлял вздрагивать бесконечное любящее сердце…
Пела скрипка в руках Леонтьева и не желала умолкать, торопилась высказать озлобленным людям самое сокровенное, самое высокое, самое нежное, что хоть единожды да испытал живущий на этой земле. Испытал и не забыл, отложив в дальний и укромный уголок душевной памяти. И вот теперь – вспомнил заново.
Не одна слеза навернулась на глазах, застыв на пронзительном морозе крохотной льдинкой.
Скрипка умолкла, когда колонна уперлась в ворота военного городка.
И начался ад, сотворенный людскими руками на отдельно огороженном куске земли. За три недели в просторные, красного кирпича казармы, построенные после японской войны, в пакгаузы, склады и даже в конюшни, натрамбовали десятки тысяч человек. Сразу же вспыхнул тиф и за считанные дни повалил пленное войско.
Гражданское начальство, поставленное новой властью, только и смогло, что ужаснуться, а ужаснувшись, напропалую запило – лишь бы не видеть безудержной, бешеной пляски смерти в каменных громадах, огороженных колючей проволокой и пулеметами.
Офицеры Второго Степного полка старались держаться кучкой, так все-таки легче было выжить: раздобыть кусок хлеба, картофельных очисток или пригоршню прокислой квашеной капусты, удержать за собой место на верхних нарах, где не так лютовал холод, выломать, пока никто не видит, где-нибудь доску потолще, искрошить ее перочинными ножиками и, разведя костерок, на щепочках растопить грязный снег в консервных банках, после, обжигаясь, пить этот кипяток и чувствовать, что ты еще не окончательно перешел в животное состояние, что способен еще испытывать некое подобие радости.
Первым умер Леонтьев, прижимая к груди смычок, потому что саму скрипку давно сожгли; следом за ним отправились в мир иной еще четырех офицеров, и Ипполит с Иннокентием, посовещавшись, твердо решили – бежать. Хоть на пулеметы.
Осторожно стали заводить разговоры с санитарами – ходили слухи, что за хорошее вознаграждение они помогают выбраться из военного городка. И вот один из них, кривобокий – одно плечо ниже, другое выше, с лицом, испятнанным глубокими выбоинами от оспы, отозвался:
– Вообще-то я могу. Только какой мне резон вас отсюдова вызволять? Вот если бы заплатили хорошенько… Золотишко не удалось притырить?
Массивные золотые часы – подарок родителей к совершеннолетию – Иннокентий успел сунуть за ошкур брюк, когда их принялись теребить партизаны, и таким образом сохранил. И вот теперь родительский подарок должен был даровать детям вторую жизнь. Санитар согласился и пообещал не только вывезти из военного городка, но и доставить в дальнее урочище, куда, как он шепнул по секрету, уже немало переправил офицеров и они там живут в потаенных избушках, дожидаясь весны.
Вывез он их поздним вечером, уложив на дно саней, а сверху навалив истертую солому, которую время от времени соскребали с полов и сжигали за оградой. Никто из охраны в этой соломе, кишащей паразитами, ковыряться не стал, они спокойно выехали из военного городка и скоро, переехав Обь, были уже на лесной дороге. Затем свернули с нее, долго петляли по каким-то заячьим тропам и уже поздно утром остановились перед большим увалом, густо затянутым молодым сосняком.
– Дальше мне ходу нету, лошадь с санями завязнет, – санитар передернул кривыми плечами и показал рукой: – Во-о-н, дымок видите? Через увал перейдете, а там и избушки.
Над острыми заснеженными макушками дальних сосен поднимался едва различимый в утренней мгле белесый дымок – такой уютный, домашний, обещавший тепло и, может быть, еду. Иннокентий с Ипполитом бодро двинулись на этот дымок. Санитар между тем засунув часы глубоко за пазуху, ловко развернул свою лошаденку, понужнул ее и поехал по свежему следу в обратный путь.
Одолев заносы у подножья увала, до того глубокие, что по ним пришлось едва ли не плыть, они кое-как выбрались на гребень и стали спускаться вниз – дым над соснами виделся отсюда уже совершенно четко. Братья быстрее побрели по снегу, миновали ельник, который расступался и становился все реже, указывая, что впереди должна быть поляна. И тут, словно кто невидимый его в бок толкнул, Ипполит остановился: что-то насторожило, он не мог понять – что, но чувство тревоги, давно знакомое ему по войне, горячей змейкой проползло меж лопаток. Он сделал рукой упреждающий знак Иннокентию и дальше пополз, зарываясь в снег по самые ноздри. Впереди действительно оказалась небольшая поляна, посредине которой горел костер, а возле костра сидели два мужика, и у каждого на коленях лежало по кавалерийскому карабину. Мужики лениво переговаривались, и голоса их хорошо слышались в утреннем морозном воздухе – до последнего слова:
– Идти надо, засиделись мы, уже подвез поди…
– Неохота грести по снегу, может, тут, в ельничке присядем да и стрелим бедолагу. Второй день нам не везет, все пустые попадаются.
– Зато в среду какой важный гусь вывалился – в два слоя подошвы у сапогов червонцами были выложены. И до какой только хитрости не дойдет человек, когда ему богатство притаить требуется.
– Да, тут уж он краев не ведает. Ну, пошли.
– Погоди, я портянку переобую – с ноги сползла, и пятка голая…
Ипполит, не поднимая головы, задом пополз обратно. Чертов санитар, скотина кривая, чуть-чуть ведь не подвел под выстрел. Не требовалось большого ума и особой догадливости, чтобы понять нехитрую и жуткую придумку рябого санитара. Он соглашался вывезти из военного городка только тех, кто готов был расплатиться золотом, забирал себе какую-нибудь вещицу или кольцо, но при этом надеялся и, как видно, не ошибался: значит, что-то еще припрятано в одежде или в обуви. Привозил поверивших в свое спасение людей сюда, в глушь, где никто ничего не услышит и не узнает, показывал дымок и отправлял несчастных прямо под выстрелы кавалерийских карабинов.
По-пластунски, зарываясь головами в снег, как они и под пулями не ползали, братья скрылись в ельнике, а там, вскочив на ноги, бросились бежать – до полного изнеможения, пока не упали, обессиленные, под кряжистым кедром. Отдышались, поднялись, кое-как сориентировались по солнцу и побрели напрямик, с таким расчетом, чтобы выйти к Оби. Шли весь день, шли и ночью, боясь устраивать долгие привалы, чтобы не заснуть, шли, пока не наткнулись на секретный пост, которому и сдались, послушно вздернув вверх руки…