Оценить:
 Рейтинг: 4.67

Пошехонская старина

<< 1 ... 73 74 75 76 77 78 79 80 81 ... 96 >>
На страницу:
77 из 96
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

– Дожидайтесь! приедет он к вам! да он их же науськивать будет – вот увидите…

И так далее.

Вечером того же дня в зале собрания состоялся бал. Со всех концов губернии съехались дамы и девицы, так что образовался очаровательный цветник. Съехались и офицеры расквартированной в губернии кавалерийской дивизии; стало быть, и в кавалерах недостатка не было. Туалеты были прелестные, совсем свежие, так что и в столице не стыдно в таких щегольнуть. Попечительные маменьки рассчитывали на сбыт дочерей, а потому последняя копейка ставилась ребром. На хорах играл бальный оркестр одного из полков; в зале было шумно, весело, точно утром ничего не произошло. Разумеется, и Струнниковы присутствовали на бале. Александра Гавриловна, все еще замечательно красивая, затмевала всех и заставляла биться сердца.

Но Федор Васильич, по обыкновению, не воздержался от нахальных привычек. Не будучи пьян, он прислонился к одной из колонн и громогласно твердил:

– Рубашку сняли! шкуру содрали!

Ну, раз сказал, другой сказал – можно бы и остепениться, а он куда тебе! заладил одно, да и кричит во всеуслышание, не переставаючи: – Содрали!

На его несчастие, тут же поблизости стоял «имеющий уши да слышит» (должность такая в старину была); стоял, стоял, да и привязался.

– Вы это об ком изволите говорить? – полюбопытствовал он.

Струнников вытаращил глаза, но не струсил. Побежал к губернскому предводителю и пожаловался. Губернский предводитель побежал к губернатору.

– Помилуйте, вашество! – роптал излюбленный человек всей губернии, – мы жертвуем достоянием… на призыв стремимся… Наконец это наша зала, наш бал…

– Успокойтесь! я все устрою! Федор Васильич! прошу вас! тут вкралось какое-нибудь недоразумение!

– Какое недоразумение! Я об заимодавце об одном говорил, что он шкуру с меня содрал, а «он» скандалы мне делает! – солгал Струнников.

Губернатор поманил пальцем «имеющего уши да слышит» и пошептался с ним. Затем последний с минуту как бы колебался и вдруг исчез без остатка.

– Так-то, брат, лучше, вперед умнее будешь! – процедил ему вдогонку Струнников.

Справедливость требует сказать, что Федор Васильич восторжествовал и в высшей инстанции. Неизвестно, не записали ли его за эту проделку в книгу живота, но, во всяком случае, через неделю «имеющий уши да слышит» был переведен в другую губернию, а к нам прислали другого такого же.

Однако мрачные предчувствия помещиков не сбылись. И крестьяне и дворовые точно сговорились вести себя благородно. Возвратившись домой, матушка даже удивилась, что «девки» еще усерднее стараются услуживать ей. Разумеется, она нашла этому явлению вполне основательное, по ее мнению, толкование.

– Остались у меня всё старые да хворые, – говорила она, – хоть сейчас им волю объяви – куда они пойдут! Повиснут у меня на шее – пои да корми их!

Тем не менее нельзя было отрицать, что черная кошка уж пробежала. Как ни притихли рабы, а все-таки возникали отдельные случаи, которые убеждали, что тишина эта выжидательная. Помещики приподнимали завесу будущего и, стараясь оградить себя от предстоящих столкновений, охотно прибегали к покровительству закона, разрешавшего ссылать строптивых в Сибирь. Но этому скоро был положен предел. Закона не отменили, а распорядились административно, чтобы каждый подобный случай сопровождался предварительным исследованием.

Летом 1858 года произошли по уездам выборы в крестьянский комитет. Струнникова выбрали единогласно, а вторым членом, в качестве «занозы», послали Перхунова. Федор Васильич, надо отдать ему справедливость, настоятельно отпрашивался.

– Увольте, господа! – взывал он, – устал, мочи моей нет! Шутка сказать, осьмое трехлетие в предводителях служу! Не гожусь я для нынешних кляузных дел. Все жил благородно, и вдруг теперь клуязничать начну!

– Просим! просим! – раздался в ответ общий голос, – у кого же нам и заступы искать, как не у вас! А ежели трудно вам будет, так Григорий Александрыч пособит.

– Рад стараться! – отозвался Перхунов, которому улыбалась перспектива всегда готового стола у патрона.

Кончилось, разумеется, тем, что Струнников прослезился. С летами он приобрел слезный дар и частенько-таки поплакивал. Иногда просто присядет к окошку и в одиночку всплакнет, иногда позовет камердинера Прокофья и поведет с ним разговор:

– Рад, Прокошка?

– Чему, сударь, радоваться!

– По глазам вижу, что рад. Дашь ты стречка от меня!

– Неужто, сударь, вы так обо мне полагаете? Кажется, я…

И так далее.

Поговорив немного, Федор Васильич отошлет Прокофья и всплакнет:

– Добрый он! добрые-то и все так… А вот Петрушка… этот как раз… Что тогда делать? Сбежит Петрушка, сбежит ключница Степанида, сбежит повар… Кто будет кушанье готовить? полы мыть, самовар подавать? Повар-то сбежит, да и поваренка сманит…

Посидит, потужит – и опять всплакнет.

Струнников еще не стар – ему сорок лет с небольшим, но он преждевременно обрюзг и отяжелел. От чрезмерной ли еды это с ним сталось или от того, что реформа пристигла, – сказать трудно, но, во всяком случае, он не только наружно, но и внутренне изменился. Никогда в жизни он ничем не тревожился и вдруг почувствовал, что все его существо переполнилось тревогой. Всего больше его мучило то, что долги стало труднее делать. Соседи говорят: такое ли теперь время, чтобы деньги в долги распускать! Богатеи из крестьян тоже развязнее сделались. Отказывают без разговоров, точно и не понимают, что ему до зарезу деньги нужны. А некоторые, которым он должен был по простым запискам, даже потребовали, чтобы расписки были заменены настоящими документами. Намеднись сунулся он к Ермолаичу, а тот ему:

– Нет, Федор Васильич, вы и без того мне десять тысяч серебрецом должны. Будет.

Так и не дал. Насилу даже встал, такой-сякой, как он к нему в избу вошел. Забыл, подлая душа, что когда ополчение устраивалось, он ему поставку портянок предоставил…

Благо еще, что ко взысканию не подают, а только документы из года в год переписывают. Но что, ежели вдруг взбеленятся да потребуют: плати! А по нынешним временам только этого и жди. Никто и не вспомнит, что ежели он и занимал деньги, так за это двери его дома были для званого и незваного настежь открыты. И сам он жил, и другим давал жить… Все позабудется; и пиры, и банкеты, и оркестр, и певчие; одно не позабудется – жестокое слово: «Плати!»

Чем жить? – этот вопрос становился ребром. И без этого он кругом обрезал себя: псарный двор уничтожил, оркестр и певчих распустил, – не жить же ему, как какой-нибудь Корнеич живет! И никто ему не поставит в заслугу, что он, например, на Масленице, ради экономии, folle journйe у себя отменил; никто не скажет: вот как Федор Васильич нынче себя благоразумно ведет – надо ему за это вздохнуть дать! Нет, прямо так-таки в суд и полезут. Хорошо, что еще судья свой брат – дворянин, не сразу в обиду даст, а что, ежели и его шарахнут? Ах, жестокие нынче времена, не милостивые!

Чем жить? В Чухломе чту было залишнего – все продано; в Арзамасе деревнюшка была – тоже продали. И продавать больше нечего. Александра Гавриловна, правда, еще крепится, не позволяет пустоша продавать, да какая же корысть в этих пустошах! Рыжик да белоус на них растут – только слава, что земля! Да и она крепится единственно потому, что не знает действительного положения вещей. Ведь она почти по всем обязательствам поручительницей подписалась – будьте покойны, потянут и ее! И его чухломские мужики, и ее словущенская усадьба – все в одну прорву пойдет. Вот теперь крестьян освобождать вздумали – может быть, деньги за них выдадут… Да и тут опять: выдадут из казны деньги, а их тут же по рукам расхватают. И теперь уж, поди, сторожат.

Да, всплакнешь, ой-ой-ой, как всплакнешь, коли голова с утра до ночи только такими мыслями и полна!

Между тем дело освобождения уже началось. С изнурительною медленностью тянулось межеумочное положение вещей, испытуя терпение заинтересованных сторон. Шли пререкания; ходили по рукам анекдоты; от дела не бегали и дела не делали. Вся несостоятельность русского культурного общества того времени выступила с поразительною яркостью. Несмотря на то, что вопрос поставлен был бесповоротно и угрожал в корне изменить весь строй русской жизни, все продолжали жить спустя рукава, за исключением немногих; но и эти немногие сосредоточили свои заботы лишь на том, что под шумок переселяли крестьян на неудобные земли и тем уготовали себе в будущем репрессалии. Хорошо еще, что программу для собеседований заранее сверху прислали, а то, кажется, в губерниях пошел бы такой разброд, что и не выбраться оттуда.

Наконец, однако, наступил вожделенный день 19-го февраля 1861 года.

«Осени себя крестным знамением, русский народ!» – раздалось в церквах, и вслед за этими словами по всей России пронесся вздох облегчения.

Приехали на места мировые посредники, дети отцов своих, и привезли с собой старые пререкания, на новый лад выстроенные. Открылись судбища, на которых ежедневно возникали совсем неожиданные подробности. В особенности помещиков волновал вопрос о дворовых людях, к которому, в течение предшествовавших трех лет, никто не приготовился. Сроки службы, установленные «Положением», оказались обязательными только на бумаге, а на деле заинтересованные стороны толковали их каждая по-своему. Бывали случаи, когда посредники разом увольняли в каком-нибудь помещичьем доме всех дворовых, так что дом внезапно превращался в пустыню. Но всего больше возмущало то, что посредники говорили «хамам» вы и во время разбирательств сажали их рядом с бывшими господами.

Струнников притих. Отсидев положенный срок в губернском комитете, он воротился в Словущенское, но жизнь его уже потекла по-иному. Предчувствия не обманули его: Прокофий остался, но главного повара посредник отсудил раньше обязательного срока за то, что Федор Васильич погорячился и дал ему одну плюху (а повар на судбище солгал и показал три плюхи).

– Это за плюху! – негодовал Струнников, – да если бы и все три, что же такое!

Он, впрочем, и на судбище не явился, так что приговор состоялся заочный. Вообще он сразу стал с посредником в контры и, по обыкновению, во всеуслышание городил об нем всякую чепуху. А тот, в отместку, повара у него отнял, а у Митрофана Столбнякова не отнял, хотя последний наверное дал три плюхи, а не одну. Не мешает, однако ж, прибавить, что Струнников отчасти был даже рад этой невзгоде, потому что она освобождала его от обязанности делать приемы, которые были ему уже не под силу. Приходилось ограничиться поваренком, который умел готовить одни битки.

– Надо об этом подумать, – говаривал он по временам жене, – битки да битки – разве это еда! Да и Арсюшка, того гляди, стречка даст.

– Ничего! Мне сестра пишет, что у нее в Москве кухарка на примете есть – отличнейшая!

– Кухарка-то? – не верю! Скажите на милость! жил-жил, поваров да кондитеров держал – и вдруг кухарка! Не согласен.

– А не согласен, так ешь Арсюшкины битки.

Скучно становилось, тоскливо. Помещики, написавши уставные грамоты, покидали родные гнезда и устремлялись на поиски за чем-то неведомым. Только мелкота крепко засела, потому что идти было некуда, да Струнников не уезжал, потому что нес службу, да и кредиторы следили за ним. На новое трехлетие его опять выбрали всеми шарами, но на следующее выбрали уже не его, а Митрофана Столбнякова. Наступившая судебная реформа начала оказывать свое действие.
<< 1 ... 73 74 75 76 77 78 79 80 81 ... 96 >>
На страницу:
77 из 96