Оценить:
 Рейтинг: 3.67

Благонамеренные речи

<< 1 ... 43 44 45 46 47 48 49 50 51 ... 116 >>
На страницу:
47 из 116
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
И в заключение склонение: Суслова, Сусловой, Суслову, о, Суслова! и т. д.

Наконец, когда все пожелания были высказаны, когда исчерпались все междометия, прения упали само собою, и все стали расходиться, в числе прочих вышел и я, сопутствуемый другом моим, Александром Петровичем Тебеньковым.

Я либерал, а между «своими» слыву даже «красным». "Наши дамы", разумеется в шутку, но тем не менее так мило называют меня Гамбеттой, что я никак не могу сердиться на это. Скажу по секрету, название это мне даже льстит. Что ж, думаю, Гамбетта так Гамбетта – не повесят же в самом деле за то, что я Гамбетта, переложенный на русские нравы! Не знаю, по какому поводу пришло ко мне это прозвище, но предполагаю, что я обязан ему не столько революционерным моим наклонностям, сколько тому, что сызмалолетства сочувствую "благим начинаниям". В сороковых годах я с увлечением аплодировал Грановскому и зачитывался статьями Белинского. В средине пятидесятых годов я помню одну ночь, которую я всю напролет прошагал по Невскому и чувствовал, как все мое существо словно уносит куда-то высоко, навстречу какой-то заре, которую совершенно явственно видел мой умственный взор. В конце пятидесятых и в начале шестидесятых годов я просто-напросто ощущал, что подо мною горит земля. Я не жил в то время, а реял и трепетал при звуках: «гласность», "устность", "свобода слова", "вольный труд", "независимость суда" и т. д., которыми был полон тогдашний воздух. В довершение всего, я был мировым посредником. Даже и ныне, когда все уже совершилось и желать больше нечего, я все-таки не прочь посочувствовать тем людям, которые продолжают нечто желать. По старой привычке, мне все еще кажется, что во всяких желаниях найдется хоть крупица чего-то подлежащего удовлетворению (особливо если тщательно рассортировывать желания настоящие, разумные от излишних и неразумных, как это делаю я) и что если я люблю на досуге послушать, какие бывают на свете вольные мысли, то ведь это ни в каком случае никому и ничему повредить не может. Ведь я не выхожу с оружием в руках! Ведь я люблю вольные мысли лишь постольку, поскольку они представляют matiere Ю discussion![80 - материал для спора (франц.)]

Будемте спорить, господа! raisonnons, messieurs, raisonnons![81 - порассудим, господа, порассудим! (франц.)] Но чтобы, с божьею помощью, выйти с вольными мыслями куда-нибудь на площадь… Нет, это уж позвольте, господа! – Это запрещено-с!

А так как "наши дамы" знают мои мирные наклонности и так как они очень добры, то прозвище «Гамбетта» звучит в их устах скорее ласково, чем сердито. К тому же, быть может, и домашние Руэры несколько понадоели им, так что в Гамбетте они подозревают что-нибудь более пикантное. Как бы то ни было, но наши дамы всегда спешат взять меня под свое покровительство, как только услышат, что на меня начинают нападать. Так что, когда однажды князь Лев Кирилыч, выслушав одну из моих «благоначинательных» диатриб, воскликнул:

– Вы, мой любезнейший друг, – человек очень добрый, но никогда никакой карьеры не достигнете! – Потому что вы есть "красный"!

То княгиня Наталья Борисовна очень мило заступилась за меня, сказав:

– Се pauvre Gambetta! II est dit qu'il restera toujours meconnu et calomnie! Et il ne deviendra ni senateur, ni membre du Conseil de l'Empire![82 - Бедный Гамбетта! Ему суждено навсегда остаться непризванным и оклеветанным. Не быть ему ни сенатором, ни членом Государственного совета! (франц.)]

Одним словом, я представляю собой то, что в нашем кружке называют un liberal ires pronounce,[83 - ярко выраженный либерал (франц.)] или, говоря другими словами, я человек, которого никто никогда не слушает и которому, если б он сунулся к кому-нибудь с советом, бесцеремонно ответили бы: mon cher! vous divaguez![84 - вы чепуху городите, мой дорогой! (франц.)] И я сознаю это; я понимаю, что я не способен и что в мнении моем действительно никому существенной надобности не предстоит. Так что однажды, когда два дурака, из породы умеренных либералов (то есть два такие дурака, о которых даже пословица говорит: «Два дурака съедутся – инно лошади одуреют»), при мне вели между собой одушевленный обмен мыслей о том, следует ли или не следует принять за благоприятный признак для судебной реформы то обстоятельство, что тайный советник Проказников не получил к празднику никакой награды, то один из них, видя, что и я горю нетерпением посодействовать разрешению этого вопроса, просто-напросто сказал мне: «Mon cher! ты можешь только запутать, помешать, но не разрешить!» И я не только не обиделся этим, но простодушно ответил: «Да, я могу только запутать, а не разрешить!» – и скромно удалился, оставив дураков переливать из пустого в порожнее на всей их воле…

Но как ни велико мое сочувствие благим начинаниям, я не могу выносить шума, я страдаю, когда в ушах моих раздается крик. Я рос и воспитывался в такой среде, где так называемые «резкости» считаются первым признаком неблаговоспитанности. Поэтому, когда передо мной начинают «шуметь», мне делается не по себе, и я способен даже потерять из вида предмет, по поводу которого производится «шум». Случалось, что я отворачивался от многих "благих начинаний", к которым я несомненно отнесся бы благосклонно, если б не примешались тут «шум» и «резкости». "Помилуйте! – говорю я, – разве можно иметь дело с людьми, у которых губы дрожат, глаза выпучены и руки вертятся, как крылья у мельницы? С людьми, которые не демонстрируют, а кричат? Сядемте, господа! будемте разговаривать спокойно! сперва пусть один скажет, потом другой пусть выскажется, после него третий и т. д. Тогда я, конечно, готов и выслушать, и взвесить, и сообразить, а ежели окажется возможным и своевременным… отчего же и не посочувствовать! Но вы хотите кричать на меня! вы хотите палить в меня, как из пушки, – ну, нет-с, на это я не согласен!"

А так как только что проведенный вечер был от начала до конца явным опровержением той теории поочередных высказов, которую я, как либерал и притом «красный», считаю необходимым условием истинного прогресса, то очевидно, что впечатление, произведенное на меня всем слышанным и виденным, не могло быть особенно благоприятным.

Но еще более неблагоприятно подействовал вечер на друга моего Тебенькова. Он, который обыкновенно бывал словоохотлив до болтливости, в настоящую минуту угрюмо запахивался в шубу и лишь изредка, из-под воротника, разрешался афоризмами, вроде: "Quel taudis! Tudieu, quel execrable taudis"[85 - Что за кабак! Черт возьми, какой мерзкий кабак! (франц.)] или: «Ah, pour l'amour du ciel! ou me suis-je donc fourre!»[86 - Бог мой, куда я попал! (франц.)] и т. д.

Тебеньков – тоже либерал, хотя, разумеется, не такой красный, как я. Я – Гамбетта, то есть человек отпетый и не признающий ничего святого (не понимаю, как только земля меня носит!). «Наши» давно махнули на меня рукой, да и я сам, признаться, начинаю подозревать, что двери сената и Государственного совета заперты для меня навсегда. Я мог бы еще поправить свою репутацию (да и то едва ли!), написав, например, вторую "Парашу Сибирячку" или что-нибудь вроде "С белыми Борей власами", но, во-первых, все это уж написано, а во-вторых, к моему несчастию, в последнее время меня до того одолела оффенбаховская музыка, что как только я размахнусь, чтоб изобразить монолог «Неизвестного» (воображаемый монолог этот начинается так: "И я мог усумниться! О, судебная реформа! о, земские учреждения! И я мог недоумевать!"), или, что одно и то же, как только приступлю к написанию передовой статьи для "Старейшей Российской Пенкоснимательницы" (статья эта начинается так: "Есть люди, которые не прочь усумниться даже перед такими бесспорными фактами, как, например, судебная реформа и наши всё еще молодые, всё еще неокрепшие, но тем не менее чреватые благими начинаниями земские учреждения" и т. д.), так сейчас, словно буря, в мою голову вторгаются совсем неподходящие стихи:

Je suis gai!
Soyez gais!
Il le faut!
Je le veuxl[87 - Я весел! Будьте веселы! Так нужно! Я этого хочу! (франц.)]

И далее я уже продолжать не могу, а прямо бегу к фортепьяно и извлекаю из клавиш целое море веселых звуков, которое сразу поглощает все горькие напоминания о необходимости монологов и передовых статей…

Совсем другое дело – Тебеньков. Во-первых, он, как говорится, toujours a cheval sur les principes;[88 - всегда страшно принципиален (франц.)] во-вторых, не прочь от «святого» и выражается о нем так: «convenez cependant, mon cher, qu'il у a quelque chose que notre pauvre raison refuse d'approfondir»,[89 - однако согласитесь, дорогой, есть вещи, в которые наш бедный разум отказывается углубляться (франц.)] и, в-третьих, пишет и монологи и передовые статьи столь неослабно, что никакой Оффенбах не в силах заставить его положить оружие, покуда существует хоть один несраженный враг. Поэтому, хотя он в настоящую минуту и не у дел, но считает карьеру свою далеко не оконченною, и когда проезжает мимо сената, то всегда хоть одним глазком да посмотрит на него. В сущности, он даже не либерал, а фрондер или, выражаясь иначе: почтительно, но с независимым видом лающий русский человек.

Происхождение его либерализма самое обыкновенное. Кто-то когда-то сделал что-то не совсем так, как он имел честь почтительнейше полагать. По-настоящему, ему тогда же следовало, не конфузясь, объяснить недоразумение и возразить: "Да я именно, ваше превосходительство, так и имел честь почтительнейше полагать!" – но, к несчастию, обстоятельства как-то так сложились, что он не успел ни назад отступить, ни броситься в сторону, да так и остался с почтительнейшим докладом на устах. Вот с этих пор он и держит себя особняком и не без дерзости доказывает, что если б вот тут на вершок убавить, а там на вершок прибавить (именно как он в то время имел наглость почтительнейше полагать), то все было бы хорошо и ничего бы этого не было. Но в то же время он малый зоркий и очень хорошо понимает, что будущее еще не ускользнуло от него.

– Я теперь в загоне, mon cher, – откровенничает он иногда со мной, – я в загоне, потому что ветер дует не с той стороны. Теперь – честь и место князю Ивану Семенычу: c'est lui qui fait la pluie et le beau temps. Tant qu'il reste la, je m'eclipse – et tout est dit.[90 - это он делает погоду. Раз он там, я стушевываюсь – и этим все сказано (франц.)] Но это не может продолжаться. Cette bagarre gouvernementale ne saurait durer.[91 - Этой правительственной сумятице придет конец (франц.)] Придет минута, когда вопрос о князе Льве Кирилыче сам собою, так сказать, силою вещей, выдвинется вперед. И тогда…

Дойдя до этого «тогда», он скромно умолкает, но я очень хорошо понимаю, что "тогда"-то именно и должно наступить царство того серьезного либерализма, который понемножку да помаленьку, с божьею помощью, выдаст сто один том «Трудов», с таковым притом заключением, чтобы всем участвовавшим в «Трудах», в вознаграждение за рвение и примерную твердость спинного хребта, дать в вечное и потомственное владение хоть по одной половине уезда в плодороднейшей полосе Российской империи, и затем уже всякий либерализм навсегда прекратить.

За всем тем, он человек добрый или, лучше сказать, мягкий, и те вершки, которые он предлагает здесь убавить, а там прибавить, всегда свидетельствуют скорее о благосклонном отношении к жизни, нежели об ожесточении. Выражения: согнуть в бараний рог, стереть с лица земли, вырвать вон с корнем, зашвырнуть туда, куда Макар телят не гонял, – никогда не принимались им серьезно. По нужде он, конечно, терпел их, но никак не мог допустить, чтоб они могли служить выражением какой бы то ни было административной системы. Он был убежден, что даже в простом разговоре нелишне их избегать, чтобы как-нибудь по ошибке, вследствие несчастного lapsus linguae[92 - обмолвки (лат.)] в самом деле кого-нибудь не согнуть в бараний рог. Первая размолвка его с князем Иваном Семенычем (сначала они некоторое время служили вместе) произошла именно по поводу этого выражения. Князь утверждал, что «этих людей, mon cher, непременно надобно гнуть в бараний рог», Тебеньков же имел смелость почтительнейше полагать, что самое выражение: «гнуть в бараний рог» – est une expression de nationalgarde, a peu pres vide de sens.[93 - это почти бессмысленное выражение национальных гвардейцев (франц.)]

– Смею думать, ваше сиятельство, – доложил он, – что и заблуждающийся человек может от времени до времени что-нибудь полезное сделать, потому что заблуждения не такая же специальность, чтобы человек только и делал всю жизнь, что заблуждался. Франклин, например, имел очень многие и очень вредные заблуждения, но по прочему по всему и он был человек небесполезный. Стало быть, если б его в то время взять и согнуть в бараний рог, то хотя бы он и прекратил по этому случаю свои заблуждения, но, с другой стороны, и полезного ничего бы не совершил!

Выслушав это, князь обрубил разом. Он встал и поклонился с таким видом, что Тебенькову тоже ничего другого не оставалось как, в свою очередь, встать, почтительно расшаркаться и выйти из кабинета. Но оба вынесли из этого случая надлежащее для себя поучение. Князь написал на бумажке: "Франклин – иметь в виду, как одного из главных зачинщиков и возмутителей"; Тебеньков же, воротясь домой, тоже записал: "Франклин – иметь в виду, дабы на будущее время избегать разговоров об нем".

Таким образом, Тебеньков очутился за пределами жизненного пира и начал фрондировать. С этих пор репутация его, как либерала, дотоле мало заметная, утвердилась на незыблемом основании. Идет ли речь о женском образовании – Тебеньков тут как тут; напишет ли кто статью о преимуществах реального образования перед классическим – прежде всего спешит прочесть ее Тебенькову; задумается ли кто-нибудь о средствах к устранению чумы рогатого скота – идет и перед Тебеньковым изливает душу свою. Народные чтения, читальни, издание дешевых книг, распространение в народе здравых понятий о том, что ученье свет, а неученье тьма – везде сумел приютиться Тебеньков и во всем дает чувствовать о своем присутствии. Здесь скажет несколько прочувствованных слов, там – подарит десятирублевую бумажку. И вместе с тем добр, ну так добр, что я сам однажды видел, как одна нигилисточка трепала его за бакенбарды, и он ни одним движением не дал почувствовать, что это его беспокоит. Словом сказать, человек хоть куда, и я даже очень многих знаю, которые обращают к нему свои взоры с гораздо большею надеждою, нежели ко мне…

Но, подобно мне, Тебеньков не выносит «шума» и "резкостей".

– Зачем они так кричат! a quoi menent toutes ces crudites![94 - к чему ведет вся эта грубость! (франц.)] – жалуется он иногда, – зачем они привскакивают, когда говорят? Премиленькие – а вот этого не понимают, что надобно, чтоб сперва один высказался, потом другой бы представил свои соображения, потом третий бы присовокупил… право! И какие у них голоса – точь-в-точь, как у актрис в Александринке! Тоненькие – вот как булавка! Послушай, например, как Паска говорит – вот это голос! А наши – ну, ни дать ни взять шавочки: ам-ам-ам! Хоть ты что хочешь, ничего не разберешь!

Итак, мы возвращались домой. Покуда я вдыхал всеми легкими свежий воздух начинающейся зимы, мне припоминались те "кабы позволили" да "когда же наконец позволят", которые в продолжение нескольких часов преследовали мой слух.

Мне казалось, что я целый вечер видел перед собой человека, который зашел в бесконечный, темный и извилистый коридор и ждет чуда, которое вывело бы его оттуда. С одной стороны, его терзает мысль: "А что, если мне всю жизнь суждено бродить по этому коридору?" С другой – стремление увидеть свет само по себе так настоятельно, что оно, даже в виду полнейшей безнадежности, нет-нет да и подскажет: "А вот, погоди, упадут стены по обе стороны коридора, или снесет манием волшебства потолок, и тогда…"

Я знаю, что в коридоры никто собственною охотой не заходит; я знаю, что есть коридоры обязательные, которые самою судьбою устроиваются в виду известных вопросов; но положение человека, поставленного в необходимость блуждать и колебаться между страхом гибели и надеждой на чудесное падение стен, от этого отнюдь не делается более ясным. Это все-таки положение человека, которого ум поглощен не действительным предметом известных и ясно сознанных стремлений, а теми несносными околичностями, которые, бог весть откуда, легли на пути и ни на волос не приближают к цели.

Такого рода именно положение совершенно отчетливо рисовалось мне посредине этих беспрестанно повторявшихся двух фраз, из которых одна гласила: "Неужели ж, наконец, не позволят?", а другая: "А что, если не позволят?"

"Что, ежели позволят? – думалось, в свою очередь, и мне. – Ведь начальство – оно снисходительно; оно, чего доброго, все позволит, лишь бы ничего из этого не вышло. Что тогда будет? Будут ли они усердны в исполнении лежащих на них обязанностей? – Конечно, будут, ибо не доказывают ли телеграфистки? Окажут ли себя способными охранять казенный интерес? – Конечно, окажут, ибо не доказывают ли кассирши на железных дорогах?"

В моих глазах это было так ясно, что, если б зависело от меня, я, конечно, ни одной минуты не колебался бы: я бы позволил…

Скажите, какой вред может произойти от того, что в Петербурге, а быть может, и в Москве, явится довольно компактная масса женщин, скромных, почтительных, усердных и блюдущих казенный интерес, женщин, которые, встречаясь друг с другом, вместо того чтоб восклицать: "Bonjour, chere mignonne![95 - Здравствуйте, милочка! (франц.)] какое вчера на princesse N.[96 - на княгине N. (франц.)] платье было!" – будут говорить: «А что, mesdames, не составить ли нам компанию для защиты Мясниковского дела?»

Какая опасность может предстоять для общества от того, что женщины желают учиться, стремятся посещать Медико-хирургическую академию, слушать университетские курсы? Допустим даже самый невыгодный исход этого дела: что они ничему не научатся и потратят время задаром – все-таки спрашивается: кому от этого вред? Кто пострадает от того, что они задаром проведут свое и без того даровое время?

Как ни повертывайте эти вопросы, с какими иезуитскими приемами ни подходите к ним, а ответ все-таки будет один: нет, ни вреда, ни опасности не предвидится никаких… За что же это жестокое осуждение на бессрочное блуждание в коридоре, которое, представляя собою факт беспричинной нетерпимости, служит, кроме того, источником «шума» и "резкостей"?

Я знаю, многие полагают, будто женская работа не может быть так чиста, как мужская. Но, во-первых, мы этого еще не знаем. Мы даже приблизительно не можем определить, каким образом женщина обработала бы, например, Мясниковское дело, и не чище ли была бы ее работа против той мужской, которую мы знаем. Во-вторых, мы забываем, что определение степени чистоты работы должно быть вполне предоставлено давальцам: не станет женщина чисто работать – растеряет давальцев. В-третьих, наконец, не напрасно же сложилась на миру пословица: не боги горшки обжигают, а чем же, кроме "обжигания горшков", занимается современный русский человек, к какому бы он полу или возрасту ни принадлежал?

Я знаю других, которые не столько опасаются за чистоту работы, сколько за "возможность увлечений". Но эти опасения уж просто не выдерживают никакой критики. Что женщина охотно увлекается – это правда, но не менее правда и то, что она всегда увлекается в известных границах. Начертив себе эти границы, она все пространство, в них заключающееся, наполнит благородным энтузиазмом, но только это пространство – ни больше, ни меньше. Она извлечет весь сок из данного «позволения», но извлечет его лишь в пределах самого позволения – и отнюдь не дальше. Если даже мужчина способен упереться лбом в уставы судопроизводства и не идти никуда дальше, то женщина упрется в них тем с большим упоением, что для нее это дело внове. Она и дома и на улице будет декламировать: «Кто похитит или с злым умыслом повредит или истребит…» и ежели вы прервете ее вопросом: как здоровье мамаши? – то она наскоро ответит (словно от мухи отмахнется): «благодарю вас», и затем опять задекламирует: «Если вследствие составления кем-либо подложного указа, постановления, определения, предписания или иной бумаги» и т. д.

Нет, как хотите, а я бы позволил. Уж одно то, что они будут у дела, и, следовательно, не останется повода ни для «шума» ни для «резкостей», – одно это представило бы для меня несомненное основание, чтобы не медлить разрешением. Но, кроме того, я уверен, что тут-то именно, то есть в среде женщин, которым позволено, я и нашел бы для себя настоящую опору, настоящих столбов. Не спорю, есть много столбов и между мужчинами, но, ради бога, разве мужчина может быть настоящим, то есть пламенным, исполненным энтузиазма столбом? Нет, он и на это занятие смотрит равнодушно, ибо знает, что оно ему разрешено искони и что никто его права быть столбом не оспоривает. То ли дело столб, который еще сам хорошенько не знает, столб он или нет, и потому пламенеет, славословит и изъявляет желание сложить свою жизнь! И за что готов сложить жизнь? за то только, что ему «позволено» быть столбом наравне с мужчинами!

Ну, просто, дозволил бы – и делу конец!

Разумеется, если бы меня спросили, достигнется ли через это «дозволение» разрешение так называемого "женского вопроса", я ответил бы: "Не знаю, ибо это не мое дело".

Если бы меня спросили, подвинется ли хоть на волос вопрос мужской, тот извечный вопрос об общечеловеческих идеалах, который держит в тревоге человечество, – я ответил бы: "Опять-таки это не мое дело".

Но потому-то именно я, кажется, даже еще охотнее позволил бы. Как либерал, как русский Гамбетта, я люблю, чтоб вопросы стояли особняками, каждый в своих собственных границах, и смотрю с нетерпением, когда они слишком цепляются друг за друга. Я представляю себе, что я начальник (опять-таки, как русский Гамбетта, я не могу представить себе, чтоб у какого бы то ни было вопроса не имелось подлежащего начальника) и что несколько десятков женщин являются утруждать меня по части улучшения женского быта. Прежде всего, как galant homme,[97 - порядочный человек (франц.)] я принимаю их с утонченною вежливостью (я настолько благовоспитан, что во всякой женщине вижу женщину, а не кобылицу из татерсаля).

– Mesdames! charme de vous voir![98 - Сударыни! рад видеть вас! (франц.)] чем могу быть полезен? – спрашиваю я.

– Нам хотелось бы посещать университетские курсы, ваше превосходительство.

– Прекрасно-с. Сядемте и будемте обсуждать предмет ваших желаний со всех сторон. Но прежде всего прошу вас: будемте обсуждать именно тот вопрос, по поводу которого вы удостоили меня посещением. Остережемся от набегов в область других вопросов, ибо наше время – не время широких задач. Будем скромны, mesdames! He станем расплываться! Итак, вы говорите, что вам угодно посещать университетские курсы?

– Точно так, ваше превосходительство.

– Извольте-с. Я готов дать соответствующее по сему предмету предписание. (Я звоню; на мой призыв прибегает мой главный подчиненный.) Ваше превосходительство! потрудитесь сделать надлежащее распоряжение о допущении русских дам к слушанию университетских курсов! Итак, сударыни, по надлежащем и всестороннем обсуждении, ваше желание удовлетворено; но я надеюсь, что вы воспользуетесь данным вам разрешением не для того, чтобы сеять семена революций, а для того, чтобы оправдать доброе мнение об вас начальства.

– Рады стараться, ваше превосходительство!

– Вы рады, а я в восторге-с. Я всегда и везде говорил, что вы скромны. Вы по природе переводчицы – я это знаю. Поэтому я всех, всегда и везде убеждал: "Господа! дадимте им книжку – пусть смотрят в нее!" Не правда ли, mesdames?

– Точно так, ваше превосходительство!
<< 1 ... 43 44 45 46 47 48 49 50 51 ... 116 >>
На страницу:
47 из 116