– «Великолепный князь Тавриды»! отчего это вы таким фофаном смотреть изволите? – спросил я его.
Соперник солнца грустно улыбнулся и посмотрел мне в глаза с такой заискивающей лаской, как будто говорил: «Хоть ты-то меня не ушиби!»
– Не по себе как-то, – отвечал он мне по секрету
– Больны, что ли?
– Домой хочу…
– Ну, не грех ли вам! у нас и опера, и балет, и устрицы… Столоначальники вас ласкают, начальники отделения руку подают! и от этакой-то жизни да в Глупов бежать!
– Нет, нет, нет! Еще в древности, знаете, Юлий Цезарь…
Соперник солнца не докончил, вполне полагаясь на мое знакомство с Кайдановым. И точно, привлечение к нашему разговору такой особы, как Юлий Цезарь, не могло не польстить моему самолюбию. Уж если он утверждал, что лучше быть первым в деревне, нежели вторым в городе, то, стало быть, и в самом деле в этом первенстве должна быть какая-то сладость? Стало быть, в самой природе человека есть нечто такое, что заставляет его из всех сил стремиться вперед и выбиваться из общего уровня окружающей среды? Уж если сам Юлий Цезарь… «Господи! да уж не бежать ли и мне куда-нибудь вроде Дурацкого Городища! – подумал я в ту пору, взирая на почтенного старца. – Может быть, там только и ждут смельчака, который бы хвостом мог солнце затмить? Может быть, там совсем даже не нужно быть Юлием Цезарем, чтоб сделаться первым в деревне?» И счастье мое, что в эту самую минуту я увидел таких павлинов, идущих по улице, каких, наверное, не зрели в стенах своих ни Глупов, ни Дурацкое Городище. «Эге! – подумал я, – да, верно, и в Петербурге не всё же фофаны живут… сем-ка останусь!» И остался.
По-видимому, здесь есть противоречие; по-видимому, желание первенствовать не только не способствует развитию завоевательных свойств среды, но и всячески ему противоречит. Но противоречие это, в сущности, совершенно ничтожно, и тот же Юлий Цезарь поможет нам выпутаться из него. Ведь не сказал же он: лучше быть первым в городе, нежели вторым в деревне, а выразился самым определительным образом наоборот – почему же? А потому именно, что он знал, что одна среда в деревне, другая – в городе; что первая легче поддается натиску силы, вторая, напротив того, стремится эту силу сделать почти безразличною. Нигде так решительно не уравниваются люди, нигде человек не чувствует себя до такой степени простым, смиренным, как в больших центрах человеческой деятельности. Привлечение к одному пункту разнообразнейшего умственного материала производит такое изобилие его, которое щедро отражается на всех: и на званых и на незваных. В строгом смысле, тут даже не может быть незваных, потому что всякий участвующий в общем движении непременно что-нибудь да принесет свое собственное в общую кассу. Я даже твердо уверен, что в больших центрах очень большие умники, точно так же как и очень большие дураки, в самом непродолжительном времени будут равно невозможны. Дурак точно так же может быть полезен, точно так же что-нибудь знает, в чем-нибудь искусен, как и самый гениальный человек. Правда, тут еще остается нетронутым право, возникающее из способности к умственной инициативе, которою, конечно, обладают немногие, но и это право с каждым днем делается все более и более сомнительным, и с каждым днем признание его все теснее и теснее приводится к зависимости от добровольного согласия среды. Это и натурально и вполне справедливо, потому что способность инициативы есть способность, приходящая к нам даром и действующая в нас помимо всяких с нашей стороны заслуг; это, наконец, такая способность, которую мы не можем не проявить, если бы даже и хотели, в видах единоторжия, воздержаться от ее проявления; за что же, стало быть, тут восторгаться и производить различные сердечные неистовства? Да и что такое самая эта пресловутая способность инициативы? Не распадается ли она сама собою ввиду более дробного распределения человеческого труда? не делается ли она все больше и больше общим достоянием, переставая украшать собою одних избранников и баловней фортуны? Не становится ли она анахронизмом? Нет сомнения, что я и не подумаю взять на себя разрешение этих вопросов (откровенно сознаюсь, что я и сил, нужных для такого подвига, не имею), но всматриваясь внимательнее в смысл происходящих кругом явлений, но убеждаясь собственными глазами, что достаточно ничтожнейшей перемены в жизненной обстановке, чтоб из самого отчаянного индейского петуха получить самого беспардонного фофана, и наоборот, невольно как-то приходишь к заключению, что едва ли и здесь может быть допущен иной ответ, кроме утвердительного.
Но если доля притязаний на умственное господство и особничество, в общей сфере человеческого развития, мало-помалу делается значительно более скромною, то им еще долгое время будет полное, почти безграничное раздолье в таких расстроенных муниципиях, как, например, Глупов и Дурацкое Городище. Здесь, с одной стороны, царствует та умственная и нравственная неурядица, которая всякому, даже не хитрому уму дает возможность отличиться; с другой стороны – существует простор и благорастворение воздухов, которые дают человеку возможность растопыривать хвост беспрепятственно, и притом самым бесцеремонным образом. И именно хвост, только хвост. Стало быть, и тут на первом плане является все та же среда: или дозволяющая, или не дозволяющая. Поэтому-то Юлий Цезарь так и стремился в Дурацкое Городище, покуда на практике не изведал, что в древности Дурацкое Городище существовало везде, где существовало благорастворение воздухов; поэтому же стремится туда и знакомец мой, губернский аристократ.
Помню я, что когда в губернский город Крутогорск (о незабвенный! ужели же я так и отживу свой век, не свидевшись с тобой вновь!) пришло известие об избрании Людовика-Наполеона президентом республики (из которой он сумел-таки устроить точь-в-точь такое же Дурацкое Городище, какое в древности устроил Юлий Цезарь из Рима), то тамошний вице-губернатор Змеищев воскликнул:
– Знаю я этого Людовика-Наполеона! это тот самый, который, после страсбургской проделки, жил в Лондоне и, чтоб не лопнуть с голоду, торговал гусями!
Мы, разумеется, подивились превратности судеб, но возразить не осмелились и долгое время, вплоть до самого 2 декабря, иначе не называли принца-президента, как презрительным именем «гусятника».
Но когда этот «гусятник» все французские веси привел к одному знаменателю, а политиканов тамошних развеял по ветру и провозгласил себя отцом отечества, то тот же Змеищев значительно сбавил спеси, и хотя в душе признавал законным обладателем Франции Генриха V, но и у похитителя уже не оспаривал некоторых прав на титул императора и только изредка (да и то самым коротким знакомым) проговаривался:
– А каков гусятник-то! нет, да вы подумайте: каков гусятник-то!
Таким образом дело шло до самой Крымской войны; в это время название «гусятника» вылетало из уст Змеищева все чаще и чаще и наконец снова сделалось таким обыкновенным нарицательным именем, что даже глазам как-то не верилось, когда в газетах прочитывалось не это, а уже настоящее достославное имя знаменитого племянника.
Но Парижский трактат вновь изменил расположение мыслей Змеищева; слово «гусятник» исчезло окончательно из его лексикона и заменилось другим, настоящим. В порыве удивления мой начальник называл Людовика-Наполеона даже императором всефранцузским, хотя это название решительно не имеет никакого смысла.
Как называет Змеищев пресловутого сфинкса нашего времени в настоящую минуту – я сведений не имею. Но не ручаюсь, чтобы он вновь не обратился к первоначальному слову, потому что Змеищев на эти дела довольно строг.
Что ж означает этот факт?
По моему мнению, значение его очень просто, а именно, что не только люди и события ближайшие к нам, но даже люди и события, имеющие смысл исторический, обсуживаются и оцениваются нами не иначе как под влиянием окружающей среды и того переходчивого настроения чувств и умов, которое над нею в данную минуту носится. Всем известно, например, до какой степени ученый редактор «Отечественных записок», А. А. Краевский, уважал и ценил покойного Белинского, однако это не мешало ему в то же время не пренебрегать и Ксенофонтом Полевым. Обвиним ли мы его за это? скажем ли, что такой образ действия доказывает отсутствие убеждения? Нет, мы этого не скажем, потому что, в этом случае, самое отсутствие убеждения есть тоже своего рода убеждение.
Истинные, заправские общественные деятели (к сонму которых мне приятно сопричислить А. А. Краевского) так и поступают: они никогда не прут вперед со своими убеждениями и руководящими взглядами, но, напротив того, всегда наперед стараются разузнать, чего кому хочется. Все они смотрят Янусами, обладателями двух физиономий, из которых одна говорит: ничему не удивляюсь, а другая говорит: ничего не понимаю. Манеру эту они переняли у покойного Роберта Пиля, который, по нужде, являлся и торием, и вигом, и даже самим собою. Даже в настоящую минуту тот же самый А. А. Краевский ощущает себя счастливым обладателем двух литературных органов, из которых в одном один и тот же предмет похваляет, а в другом порицает. И нуждушки ему мало. Он чувствует, что может приносить пользу и с этой стороны и с другой, – и приносит.
И потому я пророчу А. А. блистательную будущность. Я знаю, например, что он со временем будет директором во всех акционерных компаниях и редактором всех политических и литературных газет и журналов. Я знаю, что если В. А. Кокорев изобретет новое средство отыскать миллиард в тумане, то предварительно покажет свой проект А. А., что ежели И. О. Утин задумает строить новый палаццо в Галерной улице, то попросит А. А. начертать ему план. Я знаю даже, что если начальство предпримет какое-нибудь новое преобразование, то так или иначе, но уж без действия А. А. это дело не обойдется.
И еще один вывод: представим себе, что упоминаемая выше страсбургская проделка случилась в настоящее время и что виновник ее, вместо того чтоб укрыться в Англии, нашел себе убежище у нас, в России. Стал ли бы он торговать гусями? Нет, он, с свойственною ему проницательностью, понял бы, что эта отрасль промышленности в России дать больших барышей не может, а потому немедленно выправил бы себе дощечку с надписью: «Навынос и распивочно», и Змеищев выражался бы об нем уж так: «А! это тот самый, который после страсбургской проделки у нас за прилавком сидел и мужиков сиволдаем спаивал!» Так вот оно что значит влияние-то среды!
Итак, времена геройства прошли, а некоторые думают даже, что их никогда и не бывало. Не только пример А. А. Краевского, но и сама история доказывает нам, что человечество всегда совершало дела лишь средние, то есть делало только то, что могло и что приходилось ему больше с руки.
Новое подтверждение этой мысли я встречаю в действиях тверского благородного дворянства. Было время, когда оно отличалось на поприще либеральных излишеств (да, был за ним, был-таки этот грех!); теперь оно отличается на поприще примирения двух никогда не враждовавших сословий. В обоих случаях оно совершало и совершает дела средние, то есть не обнаруживая особенного геройства, делало и делает только то, что имеет возможность делать.
Но хотя я и не признаю ни в том, ни в другом случае никакой особенной заслуги, однако, как человек мирный, не могу не сказать, что дело примирения двух никогда не враждовавших сословий нравится мне гораздо более, нежели дело либеральных излишеств. Последнее всегда сопровождается волнениями, огорчениями и даже до некоторой степени грубиянством; напротив того, первое решительно ничем не сопровождается. Самое слово «либеральные излишества» уже показывает, что они излишни; напротив того, слово «примирение» не только не напоминает об излишестве, но даже ровно ничего не выражает. Присутствуя при деле примирения, я никогда ничем не тревожусь, ибо говорю себе: вот люди, которые съехались в одно место, чтобы чрез несколько времени разъехаться по домам! напротив того, присутствуя при деле либеральных излишеств, я только о том и думаю, что вот-вот вцепятся эти люди друг в друга и надобно будет разливать их водой (было, было и такое дело). Сверх того, дело примирения всегда сопровождается прекрасной едой, тогда как присутствующие при либеральных излишествах решительно ничем, кроме словесного уксуса, не угощаются. Вот почему первое кажется мне прочным и благонадежным, а второе шатким и на песке построенным; вот почему первое мне нравится, а второе не нравится.
Не далее как в начале нынешнего года существование мирового института не только казалось непрочным, но даже положительно ознаменовывало себя бурями и битвами. В разных местах России: в Порхове, в Полтаве, в Павлоградске, в Сердобске и т. д. – происходили генеральные сражения, причем, по словам корреспондентов, проливалась даже кровь (разумеется, извлекаемая самым холодным оружием в мире, то есть кулаком). «Современник», разумеется, тотчас же опечалился и выразил догадку, что кровопролития оттого будто бы происходят, что мировые учреждения не имеют под собой достаточно твердой почвы. Теперь, однако, журнал наш должен несколько отступиться от этого мнения. Действительно, в составе почвы решительно никаких изменений не произошло, а между тем мировой институт, очевидно, вступает в новый фазис своей жизни. И теперь продолжается кормление (известно, что русский человек без хлеба-соли шагу ступить не может), но кормят уже не тем, чем до отвала откармливали в прошлом году, а обедами; и теперь продолжаются опыты словесных упражнений, но уже не говорится при этом ни о том, что «офицер, боящийся выстрела, не может служить в рядах храбрых», ни о том, что «хирург, падающий в обморок при виде крови, не может делать операций», ни даже о том, что «дворянин, не имеющий примирительного характера, не может быть посредником»,[37 - Все это говорилось в начале 1863 года. Желающих ближе ознакомиться с этим красноречием отсылаем к статье, напечатанной в 1–2 № «Современника» за сей год, под названием «Известие из Полтавской губернии». (Прим. M. E. Салтыкова.)] а просто-напросто возглашается:
Мы тебя любим сердечно,
Будь нам начальником вечно;
Наши пленил ты сердца,
Мы в тебе видим отца!
Очевидно, стало быть, что офицеры перестали бояться выстрелов и хирурги не падают больше в обморок при виде крови… Очевидно также, что тут совсем не в почве штука, а просто в том, что так уж оно исстари у нас колесом идет: сегодня битва, завтра мир, послезавтра (чего боже сохрани!) опять битва…
С этой точки зрения, я не мог не порадоваться появлению в газете «День» перепечатки из «Тверских губ. вед.» статейки под названием: «Описание двух дней праздника по случаю поднесения дворянами и крестьянами Кашинского уезда Тверской губернии, IV мирового участка, кубка своему мировому посреднику Петру Николаевичу Головину». Я не удивляюсь тому, что «День» вызвал эту статейку из того скромного убежища, в котором она первоначально появилась, – какая же редакция не рада украсить свое издание? – но положительно не понимаю, какая была почтенной редакции надобность снабжать статью примечанием, которое отнимает у нее весь air fixe?[38 - характерный вид.] Этим примечанием И. С. Аксаков доказал положительное незнание той среды, о которой идет речь, и в то же время совершенно безосновательно набросил тень подозрения на правдивый рассказ наивного кашинского бытописателя. И. С. говорит, что в этом рассказе на него произвело неприятное впечатление «выступление русской простонародности на театр официальности, участие русских «мужичков» в общем спектакле в роли русского «простосердечья», русского «прямодушия», русского «спасибо». Слова хорошие, но тем не менее едва ли справедливые, ибо заключают в себе намек на искажение истины там, где этого искажения совершенно не имеется. По-видимому, И. С. хочет дать понять, что кашинский летописец сочинил балет; однако я несколько раз сряду перечитал названную выше статью и не только не нашел в ней балета, но, напротив того, пришел к убеждению, что она писана в твердой памяти и нисколько не противоречит действительности. Ибо какое же имеем мы основание сомневаться в том, что русский «мужичок» может выйти в общем спектакле иначе, как в роли русского «простосердечия», русского «прямодушия» и русского «спасибо»? Кто дает нам право думать, что он не простосердечен, не прямодушен и не преисполнен спасиба? И сообразно ли было бы с действительностью, если б мы, вместо того чтобы одеть «мужичка» в пейзанский костюм, вместо того чтоб заставить его говорить: «Наставник наш и сотрудник! прими хлеб-соль за твои законные рассуждения!» (так выражается в «Описании» мужичок Алексей Яковлевич), одели его в мужицкую сермягу и заставили беспокойно спрашивать себя: «Ну, на кой черт! на кой черт они меня от дела отбивают!» Нет, это было бы несогласно с истиной, потому что в действительности мы подлинно видим, что «мужичок» наш и простосердечен, и прямодушен, и преисполнен всякого спасиба, и что торжества, подобные описываемому в «Дне», происходят точь-в-точь так, как описывает их кашинский бытописатель. А если и есть тут нечто балетное, то это меня не только не смущает, но даже радует, потому что, думаю я: если жизнь действительная пришла в полное соответствие с балетом, то ведь это значит только, что человек счастлив, – что же тут огорчительного?
Но статейка так хороша сама по себе, что я, не решаясь перепечатывать ее вполне, не могу, однако, воздержать себя, чтоб не поделиться ею с читателем хотя в кратком изложении.
Речь, разумеется, начинается с того, что о предполагаемом празднестве «давно ходили слухи в Кашинском уезде». Наконец они превратились в действительность: праздник состоялся 15 августа и продолжался три дня.
День первый
По приезде Петра Николаевича Головина в кашинское благородное собрание помещик Модест Евграфович Воробьев поднес ему кубок и от имени дворян произнес речь, в которой излагал виновнику торжества похвалу. Речь довольно пространна, и потому перепечатывать ее излишне; но сущность ее может быть сведена к следующим двум пунктам: а) «разъяснением нового законоположения П. Н. устранил беспорядки»; и б) «не дозволяя же ни себе, ни другим произвола, П. Н. сохранил возможный порядок». П. Н. Головин принял кубок и взволнованным голосом произнес (речь вторая), что он ценит признательность дворян и постарается ее оправдать.
После дворян выступили крестьяне, то есть, собственно, не крестьяне, а волостные старшины, и поднесли П. Н. хлеб-соль, причем софроновский старшина Алексей Яковлев (почему он не Яковлевич и почему нет его фамилии?) произнес (третья речь):
«Петр Николаевич!
Наставник наш и сотрудник, прими хлеб-соль от всех временнообязанных крестьян твоего участка за твои законные рассуждения».
Прекрасно. Судя по тому, что в этой речи соединены и русское простосердечие, и русское прямодушие, и русское спасибо, я не могу сомневаться, что ее сочинял именно прямодушно-простосердечно-спасибствующий русский мужичок. Но, судя по тому, что речь написана хотя и не высоким, но правильным слогом, я, кроме того, заключаю, что Алексей Яковлевич получил воспитание, по крайней мере, в одном из средних учебных заведений. Радуюсь.
Приняв хлеб-соль, П. Н. ответствовал особою речью (4-я), в которой назвал старшин «друзьями». Сели обедать, но был ли при этом соблюден порядок и какой именно – неизвестно. Вообще, современные нам бытописатели как-то начали пренебрегать этою подробностью, и, по мнению моему, совершенно напрасно. Во-первых, они могут этим навлечь на себя подозрение в либерализме (нам, дескать, эти пустяки нипочем!), чего, конечно, и сами не желают, а во-вторых, как хотите, а порядок сидения – дело великое и для многих очень любопытное. Я, например, очень желал бы знать, кто сидел выше: губернский предводитель дворянства или вице-губернатор? если вице-губернатор сидел выше (я предполагаю, что он в это время что-нибудь ревизовал в Кашине, а не нарочно же проскакал 160 верст, чтоб отобедать в приятном обществе; стало быть, он представлял собой лицо начальника губернии, стало быть, должен был сидеть выше всех, даже выше виновника торжества, и все похвальные речи, произносимые сему последнему, принимать на свой счет: «Это, дескать, мой выбор! это я сделал всех счастливыми!»; по крайней мере, будь я на месте г. вице-губернатора, то непременно бы обиделся, если б не посадили меня на первое место), то это значит, что на обеде торжествовал принцип централизации; если, напротив того, выше сидел губернский предводитель дворянства, то это значит, что торжествовал принцип земства.
В первом случае я сказал бы слово поощрения, во втором… но, впрочем, отчего же и во втором случае не сказать слова поощрения? потому что, уж коли по правде рассудить, то не все ли равно, кто где сидит и какой принцип торжествует? Места равны принципам, принципы равны местам… Но продолжаю.
За первым тостом (за здоровье государя императора) последовал второй в честь П. Н. Головина. Но прежде нежели он был произнесен, M. E. Воробьев прочел «прекрасные стихи кашинского помещика Владимира Николаевича Постельникова, посвященные передовому российскому сословию». Этими стихами я желал бы поделиться с моими читателями, но не могу, потому что дееписатель скрыл их от меня. Опять-таки новомодный обычай, который похвалить нельзя. Во-первых, стишки читать всегда приятно; во-вторых, пользуясь безмолвием дееписателя, иной читатель, чего доброго, захочет пополнить пробел и сам сочинит такие стихи, от которых, пожалуй, у слушателя и лицо на сторону свихнет… Зачем допускать до этого?
Вслед за тостом помещик Александр Иванович Новиков произнес речь (5-ю), в которой изложил, что не станет делать анализ всей деятельности П. Н., но «остановится только на том, чего ожидали крестьяне от положения – и что оно дало им!». Затем хотя слушатели имели полное право ожидать, что последует разъяснение этих многознаменательных слов, но А. И. только «остановился» и заговорил совсем о другом. На эту речь П. Н. ничего не отвечал. За г. Новиковым последовала речь члена от дворян в губернском присутствии, Василия Ивановича Литвинова (6-я), которую я привожу здесь вполне.
«Петр Николаевич!
Вы первый в Тверской губернии развязали узел крепостного права, кончив прежде всех уставные грамоты. Вы соединили два сословия условиями, основанными на взаимном доверии, достигнув составления из 101-й грамоты 92-х по добровольному соглашению.
Вы внушили уважение к закону – в вашем участке нет никаких недоимков.
Вы, смело могу сказать, осуществили высокий идеал мирового посредника: на действия ваши ни от одного сословия не было ни одной жалобы.
Сегодняшнее собрание обоих сословий ясно доказывает, что ваша полезная, беспристрастная деятельность вполне оценена.
Как имеющий честь принадлежать к сословию тверского дворянства, я не могу не выразить чувства справедливой гордости, видя вас представителем его деятельности при разрешении жизненного вопроса.