– Ага, как же, порчена! А сволота базарная дерьмом облила!
– Чего ж так?
– А зависть человечья больше неба стала, вот отчего. Моя рыба лучше ихней, вот лайном и облили… Теперя назад везу, отмывать…
– Да, зависть трескучая… – Кому и понять, как не ему, под коим крысы подколодные вечно ямы копают!
Так едут не спеша. Ночь вокруг ясная, луна круглая и яркая как солнце – далеко и хорошо кругом видно. Ананий кобылу пристёгивает и своим делится, и всё, что холоп блажит, так понятно, будто сам всю жизнь в мужицкой избе с тараканами куковал:
– Трудновато жить стало, земли мало, хлеб плохо родится, народец зерно прячет, друг другу горсти в долг не даёт, жить нечем, а оброки земские, а подати, а расходы мирские! Подавай исправно и пощады не жди ни от кого!
– А мне каково? – стал возражать. – Оброк собирать с ленивых? Торговых людей понукать? Стряпчих и целовальников проверять? Подати выбивать? На военные нужды с протянутой рукой по князьям таскаться? И что за князья, прости господи! Их отцы и деды ордынским мурзам стремена лизали да своих жён-дочерей на войлоки их смрадные подсовывали, а теперь тоже чванятся – мы-де князья! Голь перекатная, срамотники, а не князья!
Так в разговорах доехали до каких-то огней. Ба, да это же Александровка! Вон и колокольня Распятская высится! Вот оно что! Значит, гулял недалеко, заплутал…
Вдруг Ананий строго говорит:
– Всё, слезай, Васильич. Мне туда нельзя, твоя опришня больно люта стала – всех поперечных мутузят, оглоеды! Слезай, говорю, не то я тебя! – И погрозил кнутовищем.
Опешил от такой грубости, да делать нечего – не биться же на кулачках с холопом, да ещё таким здоровым и мосластым! И с собой, как назло, ни кистеня, ни заточки, ни подковы, ни ножа, даже посоха нет, чтоб наглецу по башке дать!
Слез, отошёл, оглянулся – а саней уж нет! Словно взлетели, как птицы небесные! Да Ананий ли это был? Ананий не смел бы грозить… Нет, какой там Ананий… Ангел суровый, что в человечьей личине промеж людей затесался и приговоры исполняет… Или леший…
Идти надо через снег к первой избе. И ноги задирать, как оленю, чтобы из сугробов выбраться. «Святый ангеле, страшный и грозный воевода, моли Бога о нас! Не устраши меня, маломощного, дай мне, ангеле, смиренное своё пришествие и красное хождение!»
Через ободворок подобрался к избе.
В окнах огня нет. Крыльцо.
Взошёл кое-как по гнилым мягким просевшим ступеням. Сени не заперты. Дверь со ржавым скрипом отворилась. Шагнул в темноту – и рухнул куда-то!
Очнулся в горячей воде. Откуда-то слабый красноватый свет точится… Вода удушливо-сладко воняет… Да не вода это, а кровь – горячая, вязкая… По самую шею в кровь ушёл, руками-ногами сучит, а жар всё прибавляется! И снизу кто-то за ноги хватает, тянет и булькает:
– Дай зарок – кровь не пускать! Дай зарок – не убивать! Дай зарок тихим и смиренным быть! Не то утоплю!
– Даю! Даю! Господи! Ни одной души за мной не будет! Ни за пазуху не спрячу, ни в подмышках не пронесу! Тих и смирен буду! Даю! Господи! Великий зарок! Только спаси!
И как только крикнул это – тут же в своих постелях очутился, оглушён и оглоушен. И всё тихо кругом. Лунный свет по келье стелется. Собачьи перелаи от ворот доносятся.
Ох, грехи наши тяжкие, гроздьями висят, аки вериги адовы!
Чего это кот Мурлыжка из угла лыбится? Мисаилов шум его вспугнул… С пустого в порожнее… Барсучий жир… Немчины доски мёдом облили – а нам расхлёбывать… Вороги и ворюги… Гнус витает… Комары-кровояды… Брысь отсюда, окаянный! Пштт! Прошка! Кошка! Ложка! Мошка! Кот шкатулу царапает! Золото высасывает, казну пустошит! Брысь, сгинь, уймись, серый сатана!
В печатне
На Распятской колокольне пробило «ночь». Крепость затихла. На гауптвахте у ворот ходили горбатые тени, взблескивали блики бердышей. Убрав келью после разгрома Сукина и кое-как уложив огорчённого царя, слуги, Прошка и его шурин Ониська, отправились исполнять царский приказ.
Держась стен, настороженно оглядываясь, юркими перебежками (как бы не попасть под огонь ручниц, открываемый стражей, если ночью что-то живое шлялось по двору) достигли низкого здания в одно жильё, где раньше была книгопечатня, коя после побега мастера Ивана Фёдорова стояла на замке.
– Куды, дядя? – спрашивал на ходу Ониська.
Прошка, со стопкой листов под мышкой, бурчал сквозь зубы, что государь велел кое-что переписать, – как прибыл в Александровку, так ночами пишет и пишет, запершись в книжной каморе: сядет к столу, рядом кресло поставит – и карябает почём зря, и, похоже, думает, что в кресле кто-то есть, – иногда что-то жарко говорит своему безвидному и безгласному собеседцу, пару раз даже пихал кресло ногой до скрежета.
– Кричал при том: «Много ты, дурень, понимаешь?!» А вдругорядь вопрошал так жалобно, ажно плакать хотелось: «Ну, правильно писано?» Кончит писать, сложит листы, помолится, наземь бухнувшись, и спать отползает. Мозоли видал на его коленях? У многострадальной звери верблюди меньше!
– А чего нас… того?.. Писчики есть – нет? Чего мы-то?
Прошка округлил глаза:
– Видать, что-то тайное, раз писчикам не выкатывает, а велит мне и тебе эти листы тайно перебеливать и ему сдавать… И ты молчи о том, что пишешь, не то враз языка лишишься – схватит за зябры и вырвет клещами, как у покойного князя Федота Нилыча! Эх, вообще тут, в Александровке, нас зело много работы ожидает – царь постельничих, спальников, мовников и других разогнал – не гоже-де христианину братьями во Христе помыкать, Христос-де ноги нищим омывал… Ну вот, ему негоже, Христос омывал, а всё на наши загривки взвалится… Такой уж кисмет в кисете!
Вошли в здание. Посреди под рогожей стояла давильная махина, «друк-машине», по стенам – полки с краской, скребками, формами, ящики с литерами, всякий бумажный товар. По углам – ещё разное, чего и трогать нельзя, недолго и перстов лишиться, как это случилось с убиралкой Маланкой, коя здесь зачем-то шастала и в одну из железяк невзначай палец впихнула по своему бабскому любопытству.
– А та механизьма, словно пёс, её и цапнула – полпальца как не бывало! Тут осядем, – Прошка смахнул рукавом пыль со стола (для противней с литерами), Ониська вытащил из сидора письменное: перья, черниленку, песочник.
Прошка разложил бумагу в две стопы, ворча, что ему совсем не нравится писать. Да что поделать, супротив приказа не попрёшь. Сколько ни отговаривался безграмотой – не помогло, царь знает, что Прошка грамотен. И глаз подбитый не спас. Ониська же научился писать в монастыре у родича-протопопа, чему был рад не меньше, чем месту в царских слугах, куда его, своего молодого шурина, определил Прошка, невзначай к царю приведя. А место великое, куда уж выше? Царь редким князьям удовольствовать себя даёт, а тут – Ониська, простой холоп, но чем-то приглянулся.
В одной стопе бумага была темна, тверда и шероховата, во второй – бела, легка, прозрачна.
– Эт чтось? Того… бамага?
Прошка положил руку на тёмную стопку.
– Сюда писать перечень царёвых соколов, кромешников, будь они неладны! Список опришни. Зачем? Да уж надо, раз пишет… – усмехнулся. – Просто так мараться не будет… Мыслю – счёты сводить будет. Списки, вишь, на что-то понадобились! Ну, не наше собацкое дело!
Этого Ониське объяснять не надо – не их пёсья забота, ясно.
– А вторая бамага, чего там… того… как?
Прошка вытащил из сапога баклажку со стакашко?м, куда плеснул сивогара:
– Этим, кто на прозрачные бумаги в перепись пойдёт, царство небесное, вечная память и земля пух-пером! – Опрокинул махом стакашок, потянулся носом в Ониськино плечо – занюхать, после чего, отдышавшись, объяснил, что сюда надо писать тех, кого царь из стана живых изгнать изволил. – Короче, список мёртвых, винно и безвинно им убиенных! – отчего Ониська поёжился:
– А зачем такое? Тоже – счёты?
Прошка с хохотком пристукнул шурина по лбу:
– Ну ты, сердяга, и королобый! С мёртвяков какой спрос? Нет, сей перечень выбывших из жизни нужен, чтобы по ним панихиды справлять… Вот, саморучно писать изволит заголовку: «Синодик опальных царя Ивана… Царь и государь и великий князь Иван Васильевич всея Руси шлёт в Кириллов монастырь сие поминание и велит поминать на литиях и литургиях во все дни сих опальных людей по грамоте царёвой и панихиды по них вести, а коих имена и прозвища не писаны, а только числом отошедших в мир иной стоят – ты, Господи, сам веси имена их…» Ну да, Богу подсказывать – последнее дело. Ты кого перекатывать хочешь? Живых? А мертвяков – того, боязно? – Прошка усмехнулся страхам шуряки. – Они ж бумажные, дурында! Да и писать тебе придётся вдвое моего поболее – живых пока больше, чем мертвяков. Хотя сего дня жив – а завтра, гляди, и того… Тяпнешь?
Но Ониська по молодости и глупости не хотел пить и с косолапой расторопностью принялся переписывать список опришни, а Прошка, засадив ещё два стакашка к первому (как того живоначальная Троица требует), начал корябать синодик, приговаривая:
– Кто не хочет – не читай, а нам писать велено, не отвертишься…
Роспись Людей Государевых[19 - Списки опричников подлинные, даны в сокращении; сохранены некоторые особенности оригинального написания (Примеч. ред.).]
Агафонов Игнашка, Адамов
Гаврило Матвеев сын, Айгустов