При всей парадоксальности нечто подобное бывало даже в относительно недавней истории.
Оставив за рамками антигитлеровскую коалицию в силу как очевидности, так и исторической скоротечности этого примера, вспомним, например, «Священный союз» – объединение монархий Европы первой половины XIX века в общем противостоянии сначала Наполеону, а затем тогдашней революционной волне.
При всем цинизме и страхе, с которыми европейцы эксплуатировали романтизм Николая I, «Священный Союз» деятельно и эффективно отстаивал фундаментальные монархические принципы. Своими частными интересами жертвовала не только Россия, но и – иногда – некоторые его европейские участники (хотя бескорыстное служение этой идее Николая I и привело его к личной и государственной катастрофе в ходе Крымской войны с укрепившимися благодаря его помощи союзниками).
Современным аналогом «Священного Союза» может стать БРИКС.
Постмодернистски анекдотическое появление этого объединения, «для красного словца» выдуманного фондовым аналитиком на основании случайного кратковременного сближения формальных параметров, не должно заслонять от нас длительности его существования и возникших в этой первоначально придуманной структуре серьезных партнерских отношений.
БРИКС оказался устойчивым объединением и даже включил в себя Южную Африку именно потому, что в него вошли страны, способные к самостоятельному развитию и не принимающие в силу этого либеральную идеологию глобального бизнеса. Даже самые компрадорские руководители этих стран готовы сотрудничать с глобальными монополиями лишь на правах младших партнеров и совершенно не согласны на желательное для тех (просто в силу стремления к максимизации прибыли) бесправное положение младших менеджеров.
Это не просто столкновение корыстных амбиций – это обособление в пока еще едином глобальном рынке весьма значительных кусков, которые оказываются не по зубам даже могущественному глобальному бизнесу.
Это слабые и не сознающие себя, но тем не менее достаточно стойкие и уже нащупавшие друг друга зародыши будущего, которые в совокупности, несмотря на всю глубину различий между ними (а отчасти, возможно, и благодаря ей) способны оказать определяющее влияние на формирование новых правил игры и в целом архитектуры мира после его срыва в глобальную депрессию.
Технологический социализм: альтернатива новому Средневековью
Российские мыслители, – в частности, М. Хазин и А. Фурсов, – каждый по-своему, но в принципе в один голос указывают, что завершение глобального проекта либерализма с исторической точки зрения вполне закономерно совпало с его победой.
В 1991 году уничтожением Советского Союза было завершено формирование единого глобального рынка, – и уже в 1994 году мексиканский кризис сигнализировал о начале проблем, связанных с загниванием глобальных монополий.
Стратегическая исчерпанность либерального проекта стала очевидной миру уже в ходе долгового кризиса развивающихся и неразвитых стран в 1997–1999 годах.
Срыв в глобальную депрессию ставит на повестку дня существование не одной лишь только России, но и всего человечества как такового.
В частности, становится непонятно, как в принципе удастся развивать технологии в условиях умирающей системой кредитования, да еще и без военной угрозы, которая одна создает должные стимулы по их развитию?
Более того, непонятно, как вообще сохранять технологии в условиях кризиса науки и образования, вызванных кризисом современного знания как такового из-за снижения познаваемости мира.
В США, например, накопленная инфраструктура уже обветшала, так как общественные блага (и, соответственно, общественные усилия) нерентабельны с точки зрения фирмы, – а ведь разрушение технологической инфраструктуры будет означать быструю примитивизацию жизни и радикальное сокращение численности человечества.
Если подниматься на философский уровень – как сохранять человеческий облик в ситуации, когда господствующая идеология либерализма принципиально отрицает мораль как таковую (яркой иллюстрацией этого служит неожиданно истерическая реакция Чубайса даже на простое упоминание Достоевского), а резкое ухудшение условий жизни создает сильнейший соблазн отказа от моральных норм, сохраняющихся «по инерции»?
Решение этих проблем представляется взаимосвязанным, ибо сохранение технологий и их развитие позволит сохранить и даже повысить массовый уровень жизни, что, в свою очередь, создаст предпосылки для предотвращения расчеловечивания.
И, напротив, падение уровня жизни – даже временное – может привести к падению численности специалистов ниже критического уровня, утрате технологий и срыву человечества в новые «Темные века» даже не по социально-политическим, а по сугубо кадровым и технологическим, материальным причинам.
Уникальность России – и ее главный в настоящее время исторический шанс – заключается (разумеется, среди прочего) в русской культуре (понимаемой в широком смысле этого слова, как образ действия и мировосприятие), созидающей нашу цивилизацию.
Эта культура является в настоящее время единственной культурой мира, которая одновременно и отрицает либеральный идеал вседозволенности (с основой на справедливость, то есть на мораль), создавая возможность сохранять человеческий облик даже в тяжелейших условиях, и имеет серьезнейший опыт развития технологий. При этом исторически технологии развивались носителями этой культуры преимущественно не на частной, а на государственной основе (задолго до Советской власти, еще на казенных оружейных мануфактурах), – что в условиях депрессии представляется единственно возможной формой устойчивого развития общества.
Особенности русской культуры могут позволить нашему обществу выковаться под ударами глобальной депрессии и внутренней Смуты в новое общественное устройство – своего рода «технологический социализм», объединяющий требуемые современному человечеству больше всего технологический прогресс и гуманизацию на основе отказа от эксплуатации человека человеком как основы человеческого общества.
Разумеется, и эксплуатация, и рынок останутся, как сохранялись они и при обычном социализме (не стоит забывать, что даже в 1938 году малый бизнес, выражаясь современным языком, давал 12 % промышленного производства СССР), – но основой экономической жизни общества будут отношения индивида с обществом в лице государства, а не отношения индивидов между собой.
Этот наиболее экономичный способ организации как нельзя лучше соответствует вынужденно спартанским условиям глобальной депрессии и будет в разных формах и в разной степени вынужденно принят большинством макрорегионов, – но лишь для нашей культуры он окажется одновременно органичным и позволяющим продолжать технологический прогресс.
Данная перспектива, кстати, создает объективную потребность тщательного изучения управленческих и социальных технологий и механизмов сталинского Советского Союза, сумевшего весьма эффективно стимулировать технологический прогресс далеко вне зоны применения насильственного принуждения.
* * *
Итак, наши перспективы неутешительны, – но человеческой природе свойственно переживать и бояться.
Мы принадлежим к поколению, которому выпало переживать и бояться не фантомов и эгоистических мелочей вроде воспетого ранним Маяковским гвоздя в сапоге, а действительно колоссальных катаклизмов, которые изменят облик не только наших стран и народов, но и всего человечества.
В определенной степени это историческая удача и, как бы дорого нам ни пришлось платить за нее, будем помнить: если бы предстоящих нам кошмаров не случилось, мы все равно страдали бы и переживали, – вот только по несравнимо менее значимым причинам.
Нам придется прожить свою жизнь всерьез: постараемся же сделать это надолго.
Приключения эффективности
Слово «эффективность» истрепали до последней степени – хуже, чем «партию». Дошло до того, что словосочетание «эффективный менеджер» стало ругательством, синонимом наглого и разрушительного вора-либерала и имеет к своему первоначальному буквальному значению не большее отношение, чем какие-нибудь «трудолюбивые соотечественники» (политкорректное обозначение нелегальных и не способных к интеграции мигрантов).
Ведь эффективность – одно из фундаментальных понятий экономики, которая как наука изучает именно эффективность использования ограниченных ресурсов, – то есть то, как использовать их наилучшим образом.
Как и у других наук, у экономики есть свои особенности.
Прежде всего, плохого экономиста можно почти безошибочно выделить из их общей массы: в силу самого характера науки, диктующей определенный склад мыслей, хороший экономист в принципе не может быть беден и точно знает, что экономика, при всей ее важности, не является главной в жизни – ни общества, ни отдельной личности.
Как и остальные гуманитарные науки, экономика не является наукой в строгом смысле слова. Ведь этот смысл категорически требует повторяемости результатов эксперимента, проводимого в одних и тех же существенных условиях, – а в экономике добиться этих «одних и тех же существенных условий» практически невозможно даже для нескольких отдельно взятых предприятий, не говоря уже о нескольких странах.
Таким образом, с точки зрения точных, естественных наук экономика значительно ближе к искусству (или, под горячую руку, к шарлатанству), чем к благородной деятельности по познанию окружающего нас мира.
И в этом подходе действительно есть здравое зерно.
Что уж говорить, когда даже фундаментальное понятие экономики – эффективность – не является универсальным, а полностью зависит от изучаемого явления! Она всецело зависит от избранного критерия, который, в свою очередь, определяется простой точкой зрения.
Принципиальная граница проходит между частными и общими интересами: очень часто эффективное для одних требует беспощадного разрушения эффективности с точки зрения других.
Так, грабеж на большой дороге (или приватизация, или финансовые спекуляции, или либеральные реформы, или наркоторговля) может быть (и обычно является) восхитительно эффективным с частной точки зрения осуществляющих их групп, – однако с точки зрения общества в целом они не только не эффективны, но даже разрушительны.
С другой стороны, строительство инфраструктуры или поддержание социально значимых производств обычно неэффективно с точки зрения непосредственно эксплуатирующих их фирм, – в отличие от общества в целом.
Классическим примером является Транссиб, даже первая очередь которого окупилась с точки зрения железнодорожников (исходя из сравнения оплаты перевозок с расходами на строительство) лишь через полвека, – как раз к началу коллективизации. Понятно, что с точки зрения общества кумулятивный эффект от качественного роста деловой активности в результате его функционирования окупил затраты несравнимо раньше, – не говоря о том, что без него удержать в составе России Дальний Восток, а также, вероятно, Забайкалье и Восточную Сибирь было бы весьма затруднительно.
Другим примером эффективного с точки зрения общества, но категорически неэффективного с точки зрения фирмы является Подмосковный буроугольный бассейн. Вскоре после его закрытия при Хрущеве в связи с очевидной нерентабельностью ущерб, наносимый возникшей из-за массового безделья населения преступности, существенно превысил экономию, – и эксплуатацию истощенных месторождений пришлось возобновить на время создания альтернативных рентабельных производств.
Таким образом, эффективность принципиальным образом зависит от точки и масштаба зрения.
С момента формирования после Вестфальского мира современных государств эффективность общества, как правило, решительно доминировала над эффективностью фирмы, – просто потому, что общество в лице государства было гарантированно мощнее почти любой, сколь угодно крупной и эффективной, корпорации, легально действующей на его территории.
Формирование глобального бизнеса как политической силы, начавшееся на основе американских корпораций в ходе Второй мировой войны, начало принципиально менять баланс сил: совокупность корпораций начала становиться заведомо сильнее слабых государств и, по крайней мере, равноценной сильным.
Победа глобального бизнеса над традиционным государственно-монополистическим капитализмом, ознаменованная свержением представителя последнего Никсона, открыла дорогу «либеральной революции» Тэтчер и Рейгана: став инструментом в руках глобального бизнеса, государства просто вынуждены были не просто принять идеологию более сильного субъекта глобальной конкуренции, но и провозгласить ее в качестве единственно возможной.
Это облегчалось и естественной в условиях структурного кризиса конца 70 – начала 80-х экономией средств, и общим противостоянием западных государств и глобального бизнеса с принципиально несовместимой с ними советской цивилизацией.
Она прекрасно сочеталась с традиционным государственно-монополистическим капитализмом (отсюда, кстати, и вся доктрина «мирного сосуществования»!), потому что, как и он, исходила из приоритета общественных интересов над частными. (Просто этот принцип проводился с разной степенью последовательности и с разным пониманием сути общественных интересов.)