Голова Мышлаевского выросла над серым копошащимся вечем. Он влез на ящик, взмахнул винтовкой, лязгнул затвором, с треском вложил обойму и затем, целясь в окно и лязгая, лязгая и целясь, забросал юнкеров выброшенными патронами. После этого как фабрика застучала в подвале. Перекатывая стук и лязг, юнкера зарядили винтовки.
– Кто не умеет, осто-рожнее, юнкера-а, – пел Мышлаевский, – объясните студентам.
Через головы полезли ремни с подсумками и фляги.
Произошло чудо. Разношерстные пестрые люди превращались в однородный, компактный слой, над которым колючей щеткой, нестройно взмахивая и шевелясь, поднялась щетина штыков.
– Господ офицеров попрошу ко мне, – где-то прозвучал Студзинский.
В темноте коридора, под малиновый тихонький звук шпор, Студзинский заговорил негромко:
– Впечатления?
Шпоры потоптались. Мышлаевский, небрежно и ловко ткнув концами пальцев в околыш, пододвинулся к штабс-капитану и сказал:
– У меня во взводе пятнадцать человек не имеют понятия о винтовке. Трудновато.
Студзинский, вдохновенно глядя куда-то вверх, где скромно и серенько сквозь стекло лился последний жиденький светик, молвил:
– Настроение?
Опять заговорил Мышлаевский:
– Кхм… кхм… Гробы напортили. Студентики смутились. На них дурно влияет. Через решетку видели.
Студзинский метнул на него черные упорные глаза.
– Потрудитесь поднять настроение.
И шпоры зазвякали, расходясь.
– Юнкер Павловский! – загремел в цейхгаузе Мышлаевский, как Радамес в «Аиде».
– Павловского… го!.. го!.. гo!! – ответил цейхгауз каменным эхом и ревом юнкерских голосов.
– Й’я!
– Алексеевского училища?
– Точно так, господин поручик.
– А ну-ка, двиньте нам песню поэнергичнее. Так, чтобы Петлюра умер, мать его душу…
Один голос, высокий и чистый, завел под каменными сводами:
Артиллеристом я рожден…
Тенора откуда-то ответили в гуще штыков:
В семье бригадной я учился.
Вся студенческая гуща как-то дрогнула, быстро со слуха поймала мотив, и вдруг стихийным басовым хоралом, стреляя пушечным эхом, взорвало весь цейхгауз:
Ог-неем-ем картечи я крещен
И буйным бархатом об-ви-и-ился.
Огне-е-е-е-е-ем…
Зазвенело в ушах, в патронных ящиках, в мрачных стеклах, в головах, и какие-то забытые пыльные стаканы на покатых подоконниках тряслись и звякали…
И за канаты тормозные
Меня качали номера.
Студзинский, выхватив из толпы шинелей, штыков и пулеметов двух розовых прапорщиков, торопливым шепотом отдавал им приказание:
– Вестибюль… сорвать кисею… поживее…
И прапорщики унеслись куда-то.
Идут и поют
Юнкера гвардейской школы!
Трубы, литавры,
Тарелки звенят!!
Пустая каменная коробка гимназии теперь ревела и выла в страшном марше, и крысы сидели в глубоких норах, ошалев от ужаса.
– Ать… ать!.. – резал пронзительным голосом рев Карась.
– Веселей!.. – прочищенным голосом кричал Мышлаевский. – Алексеевцы, кого хороните?…
Не серая, разрозненная гусеница, а -
Модистки! кухарки! горничные! прачки!!
Вслед юнкерам уходящим глядят!!! —
одетая колючими штыками, валила по коридору шеренга, и пол прогибался и гнулся под хрустом ног. По бесконечному коридору и во второй этаж в упор на гигантский, залитый светом через стеклянный купол вестибюль шла гусеница, и передние ряды вдруг начали ошалевать.
На кровном аргамаке, крытом царским вальтрапом с вензелями, поднимая аргамака на дыбы, сияя улыбкой, в треуголке, заломленной с поля, с белым султаном, лысоватый и сверкающий Александр вылетал перед артиллеристами. Посылая им улыбку за улыбкой, исполненные коварного шарма, Александр взмахивал палашом и острием его указывал юнкерам на Бородинские полки. Клубочками ядер одевались Бородинские поля, и черной тучей штыков покрывалась даль на двухсаженном полотне.
…ведь были ж…
схватки боевые?!
– Да, говорят… – звенел Павловский.
Да, говорят, еще какие!! —
гремели басы.
Неда-а-а-а-ром помнит вся Россия