Тамарин - читать онлайн бесплатно, автор Михаил Васильевич Авдеев, ЛитПортал
bannerbanner
Полная версияТамарин
Добавить В библиотеку
Оценить:

Рейтинг: 3

Поделиться
Купить и скачать

Тамарин

Год написания книги: 2009
Тэги:
На страницу:
13 из 20
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

– Я кашляю днем и не сплю напролет целые ночи. Аппетита нет решительно никакого. Нервы раздражены, дыхание тяжело. Биение сердца ужасное.

Доктор посмотрел на меня с недоумением, но я был бледен как полотно.

– А голова не болит? – сказал он, заглядывая мне в глаза и щупая пульс. Он думал, вероятно, что я помешался.

– Голова не болит, – отвечал я.

Доктор погрузился в размышление.

– Знаете, доктор, что придумал я. Я болен весь, решительно весь; мне нужно лечение, которое бы восстановило весь мой организм: я думаю ехать на кумыс.

– А что же? Прекрасно – сказал доктор. – Поезжайте: кумыс восстановит вас.

– Так вы советуете, доктор!

– Непременно. Я вам решительно прописываю кумыс.

– И вы думаете?

– Я думаю, что это необходимо.

– Благодарю вас, доктор, вы меня спасаете! – сказал я с чувством.

И мы расстались, очень довольные друг другом.

На другой день в 12 часов ко мне приехали Островский и Федор Федорыч, за которыми я посылал; у меня сидел уже доктор, пришедший наведать своего больного.

– Зачем ты присылал за нами? – сказал Островский, входя.

– Завтракать.

– Умно придумано!

– А отчего у вас на дворе стоит тарантас? – спросил Федор Федорыч.

– Я еду, – отвечал я.

– Куда это?

– На кумыс.

– Что за дикий вкус!

– Доктор посылает.

– Доктор, что это вам пришла фантазия выгонять его отсюда?

– Сергею Петровичу это необходимо, – отвечал доктор, – я ему решительно прописываю кумыс.

– И ваше мнение неизменно? – спросил Островский.

– Положительно! – сказал доктор.

– В таком случае нам ничего не остается больше, как оплакать тебя и выпить с горя.

– За этим дело не станет, – отвечал я и велел подавать завтрак и закладывать лошадей.

За другой бутылкой все стали говорливее; Островский с большим одушевлением доказывал мне, что живительность виноградного сока не может ни с чем сравниться, и советовал мне лечиться шампанским.

– Попробуй, душа моя, – говорил он, – выпивать бутылочку в день; будет мало, так две, но только аккуратно, непременно аккуратно, и ты увидишь, как оно поможет. Лечат же молоком, лечат водой; не может же быть, чтобы вино было менее полезно.

– Между нами, – сказал Федор Федорыч, – если вы едете собственно лечиться, то вы по пустякам едете. Вы больны только мнительностью.

– А разве это не болезнь? – сказал я.

– Правда, – отвечал он, – и очень опасная.

– Мне что-то сдастся, – сказал Островский, – что ты не для кумыса едешь; я за тобой не знал страсти к нему. А здоровье твое, благодаря Бога, не хуже нашего! Правда, ты побледнел и похудел немного, да это к тебе идет; я так вот не знаю, что с собой делать: толстею непозволительно! Нет ли у тебя тут страстишки?.. Кстати! Ну, Тамарин, руку на сердце, а сердце на язык, скажи, как твои делишки с Варенькой?

– Ты знаешь, как я редко у нее бываю.

– И вы не прощались с ней? – подозрительно спросил Федор Федорыч.

– Благодарю вас, что напомнили, – сказал я, – мне, в самом деле, надо проститься с нею. Да мы отсюда заедем вместе. Вы меня проводите до заставы?

– Непременно, – отвечал Островский.

– Только мы с князем проедем прямо туда, – прибавил Федор Федорыч.

– Напротив, – возразил Островский, – едем вместе.

Через полчаса три наших экипажа шумно подъехали к дому Имшиных. Мы вошли вместе. Володя встретил нас; Варенька сидела за работой и вопросительно посмотрела на мой дорожный костюм.

– Я заехал проститься с вами, – сказал я.

– Куда это вы? – спросил Володя.

– В деревню.

– Так мы опять лето проведем вместе? – сказал чей-то голос из угла.

– Ба! Иван Васильич! Вы еще здесь? Помнится, мы с неделю как простились.

– Да с! Да вот не собрался еще выехать. Жалко, что я не знал, а то бы вместе…

– Ну, нам было бы не по пути, – сказал я, – я еду в Оренбургскую губернию.

– Это зачем? – спросила Варенька.

– На кумыс, – отвечал я.

– Лечить расстроенную грудь! – прибавил Федор Федорыч.

Я рассмеялся.

Иван Васильич подошел и с участием посматривал на Вареньку: он боялся, что мой отъезд огорчит ее.

– Охота же пить кумыс, прости Господи! – проворчал он недовольно.

– Я одного с вами мнения, Иван Васильич, – сказал Островский, – то ли дело вино!

– Что ж! Надобно пожелать счастливого пути отъезжающему, – сказал Имшин и велел подать шампанского.

– Ваш муж удивительно всегда находчив, – заметил Островский, обращаясь к Вареньке. – А жалко вам Тамарина? – спросил он ее.

Вопрос был неожидан, но Варенька не смешалась.

– Очень! – сказала она.

– Так уговорите его по крайней мере поскорее возвратиться.

– А вы пробовали?

– Я советовал ему вовсе не уезжать, да он не слушается.

– В таком случае я не берусь, – сказала Варенька, – я знаю, что ваши убеждения всегда были сильны над Сергеем Петровичем.

Варенька намекала на мой отъезд из деревни; она хотела казаться равнодушной и была холодна.

Я не был ни скучен, ни весел. По какому-то странному и непонятному для меня явлению, мое сердце ничего не чувствовало: оно как будто замерло; я не умел себе этого объяснить, но был очень доволен собой.

Подали вино. Варенька пожелала мне доброго пути, дотронулась своим бокалом до моего и омочила в него розовые губы; я поблагодарил ее, попросил засвидетельствовать мое почтение Мавре Савишне, пожелал много удовольствий и затем поцеловал ее руку. И это прикосновение было холодно, как прикосновение наших бокалов!

Потом я пожал руку Володе, трижды облобызался с Иваном Васильичем, поклонился и вышел. И вот наше прощание!

Федор Федорыч и Островский проводили меня до заставы. Тут мы остановились, чтобы проститься.

– Варенька или очень любит вас, или более чем равнодушна к вам, – сказал Федор Федорыч.

– Почему вы это думаете? – спросил я.

– Оттого, что она не допустила себе выказать того мягкого и отчасти нежного расположения, которое всегда бывает у женщины при прощании с хорошим знакомым: она скрывала что-то.

– А я так сделал другое замечание, – сказал я, – что вы принимаете в Вареньке большое участие.

– Вы ошиблись, – отвечал Федор Федорыч, – вот видите ли, почему: я очень люблю смотреть на людей, как на актеров, которые разыгрывают свои роли очень натурально, нисколько не подозревая, что они мне этим доставляют большое удовольствие. Я выбираю из них тех, которые занимательнее, а остальным плачу полным невниманием. С этой точки зрения вы много интересовали меня. Вы были очень эффектны своей холодной безэффектностью в драме, в которой грустная роль выпала Вареньке.

– Чего ж лучше? – прервал я. – Теперь, когда я схожу со сцены, явитесь на ней тем неузнанным утешителем, который говорит: «Бедная Амалия! Ты несчастна, но это сердце наградит твою добродетель».

– Нет! – сказал Федор Федорыч. – Я слишком ленив, чтобы брать на себя какие-нибудь роли, и предпочитаю остаться зрителем.

– Что ни говорите, – сказал Островский, – а я завидую Тамарину.

– А мое мнение, господа, то, что смешно стоять в поле и толковать о подобных пустяках. До свидания! – сказал я, подавая им руку.

– И до скорого? – спросили они.

– Не знаю! Но у меня есть предрассудок никогда не говорить «прощайте!». Это слово исключает мысль о свидании, а мы, может, еще и столкнемся где-нибудь.

Мы пожали друг другу руки и разошлись по экипажам.

Когда лошади готовы были тронуться, я привстал в тарантасе.

– Федор Федорыч! – сказал я. – Если увидите Марион, поцелуйте от меня ее руку.

Он кивнул мне головой, и мы поехали в противоположные стороны…

И вот, через десятки лет, я опять сижу в том деревянном доме, в той комнате, из которых когда-то, давно, давно, полуребенком, я выехал в далекий город по незнакомой дороге. Много золотой мечты было в моей детской голове тогда; много горячих слез было пролито надо мной! И я плакал, и мне было грустно, а что-то звало, что-то манило меня… и я уехал… Прошли годы, я возвратился. Мечты мои я растерял где то на дороге. Многие из тех, которые горячо плакали над отъезжающим полуребенком, давно вышли навстречу и ждали меня, и первые встретили они меня у самого въезда на сельском кладбище! И низко поклонилась праху их та голова, в которой бы разве только сердце их могло узнать детские черты.

И вот я на родине!

Уединение ли от общества, или то небо, которое привыкло видеть мой ясный, не испорченный светом взгляд, просветлило его, только на многое из моего уединения смотрю я, как не смотрел доныне. Отсюда я вижу ясно и мою встречу с Варенькой. Или я вышел поздно на ее дорогу, или она рано на мою, но мы не могли идти вместе. Мое сердце было слишком обношено, чтобы забиться при первой встрече; оно почувствовало ее тогда, когда Варенькино болезненно о него разбилось. Но не без влияния на него был этот детский удар: кора холодности, которая лежала на нем, не распалась, но была пробита, и сквозь нее проскользнуло много новых чувств, и больно потрясли они обнаженные фибры! Но сельский воздух, говорят, живителен!

Любимое мое занятие здесь – охота; особенно я люблю охоту по вечерней заре на вальдшнепов. Только солнце станет садиться, и выедем мы на длинных дрогах в лес и растянемся цепью по извилистой дороге. Сидишь один на пне или повалившейся березе, ружье наготове, взгляд бессознательно вперен в чащу, зато чуткое ухо напряжено и с нетерпением ждет, не задрожит ли безмолвный воздух от знакомого звука. Но вечер тих, в воздухе не шелохнется, слышно даже, как червяк ползет по сухому листу. Чу!.. нет, это тихо кашлянул за смежным деревом припавший охотник. Но вот что-то далеко, чуть слышно, как будто захрипело в воздухе, ближе, ближе… Так! Это вальдшнеп летит с поля в лес на ночевую… Сердце забьется, как будто при знакомом и жданном шелесте женского платья… Ружье приподнято, взгляд беспокойно ищет; и вот между зеленых вершин, как будто вырезанных на темнеющем вечернем небе, мелькнула тень… мгновение, и она опять скроется! Но блеснул огонь, выстрел грянул по лесу, гора отозвалась на него эхом, и все затихло, и птицы не слышно… И сердце опять бьется: что упала ли она, опустив вниз голову и шибко рассекая подбитым крылом воздух, пли, смолкнув, быстро летит далее, и тогда цепь выстрелов гремит по лесу на пути ее, и дробит ее воздушный след, и ловит ее на голубой вышине, и нет безопасности тогда и в вольном воздухе. А между тем стемнело, человека в лицо не рассмотришь… И потянутся по тропе живописные темные фигуры… С жаром рассуждая о выстреле, покуривая, собираются охотники к нетерпеливым коням.

А часто, сидя один, я, с напряжением слушая безмолвную тишину дремучего леса, заношусь воображением далеко, и перед неподвижно устремленным взглядом проходят заветные, знакомые тени…

Вот они… вот они… и страстно-холодная Лидия с матово бледным челом, и Варенька со своей живописно освещенной русой головкой и темно-голубыми глазами, которые так грустно смотрят на меня… А вот и Марион, веселая, прелестная Марион! Она резво несется мимо, и безмолвные уста улыбаются мне… И за ними другие, неясные, как поблеклая картина, но когда-то тоже милые тени… и шибко бьется сердце, хоть и не чует напряженное ухо знакомого полета над головою!

– А что, сударь, много убили вы? – подсмеиваясь, спрашивает седоусый егерь, который в детстве носил меня на руках. – А был сегодня через вас лет преотличный, да, видно, про других птиц думали вы.

– И тогда вспомню я обо всем, что бесполезно пролетело передо мной, и, задумавшись, тогда еду я в темный вечер домой, впереди сидящих с поднятыми ружьями охотников…

Иванов

(Посвящается друзьям К*)

I

Молодость, молодость! Куда ты спешишь? Куда ты бежишь, не озираясь по сторонам, торопясь прожить от сегодня до завтра! Смотри, близко, ближе, нежели ты думаешь, на повороте дороги ждет тебя зрелость со своим спокойным лицом и строго спрашивает она тебя, что вынесла ты с собою из своего торопливого бега, под какой ношей потратила ты свои свежие силы, какой тяжелый запас ты так трудно и так спешно несла. Что ответишь ты ей?

Года прошли над Тамариным, с тех пор как мы оставили его удалившимся в деревню для поправления сил и немного расчувствовавшимся под влиянием свежей любви и чистого воздуха. И в эти года были у него любопытные встречи. Много лиц и мест прошло перед ним, и между всех лиц и во всех местах он пристально наблюдал и болезненно всматривался в самого себя. По-прежнему он жадно искал чувств и, найдя их, как натуралист, рассекающий редкий цветок, анализировал всякое внутреннее движение… нужды нет, что этим убивал его. Но мы пройдем мимо этих новых лет, повторяющих прежние, мимо этих новых лиц, напоминающих старые. Не один Тамарин имеет право на наше внимание: и другие образы, вместе с ним вызванные воображением, еще не досказали нам своего последнего слова.

Вставайте же, старые, знакомые тени! Мы опять в городе Н***, в том же деревянном доме над Волгой, на пустынной набережной. Был час седьмой вечера. Первый снег большими хлопьями ложился на избитую мостовую, придавая сумеркам новый оттенок света. Под горой еще незамерзшая река тяжело двигалась своей сизо-мутной, как будто иззябшей от стужи, водой. На дворе знакомого нам дома стоял дорожный экипаж. Четверня потных и худых лошадей отдыхала, понурив головы, привязанная у дышла. В передней на полу лежало не сколько дорожных ящиков; камердинер, опоясанный широким английским ремнем, и мальчик возились около них; в углу, в изорванном полушубке, в мокром сером кафтане, с кнутом и рукавицами за поясом, стоял ямщик, в ожидании на водку, и для препровождения времени вытаскивал комки грязи из бороды. В нежилом доме было холодно и сыро. Первые комнаты, темные и пустые, производили какое-то тяжелое впечатление; но в угольной светился огонь. В ней, у разгорающегося камина, сидел Тамарин, в дорожном платье и теплом пальто, которое не успел еще скинуть. Он был таков же, каким мы знали его, и, по-видимому, годы мало следов оставили на нем; но – и может быть, это было влияние дороги, которую он только что сделал, – в темных глазах его было меньше блеска и больше этого матового холодного выражения – следствие физической или нравственной усталости; только его ленивые, небрежные движения как будто потеряли часть юношеской гибкости и стали немного резче и прямее, да отвесная морщина – признак какой-то постоянной мысли – глубже обозначалась на гладком лбу, и две легкие черты по углам рта при давали более насмешливое выражение его улыбке. А впрочем, то же спокойное, бледное, с тонкими очертаниями лицо, которое одинаково глядит на радость и горе, та же простая и безыскусственная красивость манер, которые до того прививаются иногда к человеку, что делаются его натурой. Сухие березовые дрова трещали и ярко разгорались в камине. Протянув к нему ноги из низкого и широкого кресла, Тамарин, закурив обычную папиросу, в ожидании чая, лениво грелся, пристально глядя на огонь. Вокруг, на столе, этажерках и окнах, лежали его книги и вещи в том нетронутом порядке, как некогда были им оставлены. Годы прошли над ними только слоем пыли, и все в них дышало еще вчерашней жизнью, хотя этому вчера минуло несколько лет. В этой среде прошлого прошлые впечатления невольно налетают на душу; и немудрено нам отгадать, отчего Тамарин так пристально смотрел на переливающийся по стоячим поленьям огонь: это была для него та минута забытья, в которую человек перестает жить настоящей жизнью, воображение вдруг отодвигает ее назад и, вычеркнув из памяти целый ряд долгих и трудных лет, вместо них вызывает из прошлого несколько давно пережитых дней и ясно и резко становит их перед внутренними очами. С ним совершалось одно из необъяснимых чудес человеческой натуры, на которые мы не обращаем внимания, потому что они случаются каждый день… и, как будто для поддержания обмана, вдруг ему послышались знакомые голоса в передней, кто-то скоро прошел по пустым комнатам и с шумом вошел в каминную.

– Ба! Островский!

– Тамарин! Какими судьбами? – И Островский бросился обнимать Тамарина. – Вот именно как снег на голову, – сказал Островский, – у нас же сегодня первый снег выпал. Представь себе, едем мы…

В эту минуту, лениво пришаркивая ногами, в дверях показалась длинная фигура.

– Федор Федорыч! – сказал Тамарин, идя ему навстречу.

– Здравствуйте, – отвечал Федор Федорыч с довольной улыбкой, пожав Тамарину руку немного крепче обыкновенного. – Продолжайте князь, я вас прервал, – сказал он, подвигая к камину покойное кресло и усаживаясь в него.

– Едем мы по набережной с Федором Федорычем – вдруг видим у тебя огонь: мы и заехали. Откуда занесло тебя?

– Да чтобы ясно сказать, так с последней станции, – отвечал Тамарин.

– Надо прибавить, по какому тракту, – заметил Федор Федорыч.

– Это все равно: я езжу с весны, лето провел на водах.

– На зиму к нам? Ничего умнее ты не мог придумать.

– Может, пробуду и зиму – как поживется. Ну, а у вас что нового?

– Нового немного. Самую занимательную вещь и доброе дело удалось сделать мне: я отучил здешних жителей угощать себя и гостей здешними винами. Теперь все выписывают из Петербурга…

– А далее?

– А более почти и нет ничего. В нашем городе как-то вообще ничего не случается, а если что и случится, так лучше, если б уж не случалось: поссорится кто-нибудь, умрет, родит, женится… Прошло, брат, доброе, старое время, когда одна половина города была влюблена в другую. Бывало, у всякого своя севильская маркиза. Нынче не то! Молодежи новой понаехало, да молодежь все о деле толкует.

– Хорошая молодежь! – заметил Федор Федорыч. – Немного старики-молодежь, а хорошая.

– Ну, а женщины?

– Да женщины по-прежнему. Все новенькое любят: для них что материи на платье, что мужчины – последний привоз в ходу.

– Ты мне пророчишь успех, Островский.

– Ну это вопрос нерешенный! Ведь ты уж побывал на здешних подмостках. Вы как думаете, Федор Федорыч?

Федор Федорыч вынул сигару, отрезал машинкой кончик и стал закуривать ее: он собирался вступить в разговор.

– Я думаю, – сказал он, обращаясь к Тамарину и пустив предварительно несколько струек дыма, – я думаю, что если вы выступите в старом амплуа, то будете иметь успех… разве у очень молоденьких девочек.

– Вы мне не льстите, – отвечал с усмешкой Тамарин. – Впрочем, вы ошибаетесь, если думаете, что я принимаю какую-нибудь роль, а чужую тем более. Мне и своя надоела.

– Я говорю про амплуа, а не роль: этого не должно смешивать. Вот видите ли, все мы более или менее актеры, потому что жизнь, по моему мнению, бывает, смотря по обстоятельствам, интересная или пустая драма… иногда и водевилем разыгрывается. Это ужасно старый взгляд. Но вы меня заставляете развивать его. Бездарность хватается за разные роли: сегодня молча драпируется рыцарем, а завтра будет брать взятку, и сегодня и завтра все будет бездарностью. Вы талантливый актер; но и таланты иногда меняют амплуа и пробуют свои силы в другом роде. Я бы это мог, пожалуй, подкрепить примерами, да не читаю ни «Пантеона», ни «Репертуара».

– Хорош талант, которым интересуются молоденькие девочки! – сказал Тамарин. – Продолжайте, Федор Федорыч.

– Талант остается талантом, да вкусы меняются. Впрочем, я, может, и ошибаюсь; но обещаюсь обстоятельно решить вопрос перед вашим отъездом и даже, если хотите, подкреплю его теорией.

– О вкусах, – прибавил Островский. – Мой вкус, например, не мешать вина с водой, а есть люди, которые совсем другого мнения; но о вкусах не спорят, и я с ними не спорю и вам то же советую.

Тамарин усмехнулся своей невеселой, равнодушно насмешливой улыбкой, Федор Федорыч с наслаждением принялся курить сигару, как чело век, отдыхающий после тяжелого труда. Подали чай, и некоторое время только слышен был стук опускаемых стаканов, да дым сигар и папирос вился между молчаливыми собеседниками и длинными струями тянулся в ярко топившийся камин. Но Островский не мог сидеть долго молча и первый заговорил:

– Ты вовремя приехал, Тамарин. Варенька Имшина на днях переезжает сюда. Уж не списались ли вы?

– Ба! – сказал Тамарин таким тоном, который ровно ничего не говорил.

– Она уже здесь – вчера еще приехала, – сказал Федор Федорыч.

– Быть не может! Как же я не знал этого?

– Странно, а справедливо: мне Иванов сказывал.

– Ну, ему как не знать: он целое лето пробыл около деревни Имшиных.

Тамарин взглянул искоса на Островского, потом спросил, как будто нехотя:

– Кстати, каково живет она?

– Ну, об этом опять надо спросить у Иванова; а впрочем, хорошо: с полдюжины детей уж есть.

– Слухам должно верить вполовину, – заметил Федор Федорыч, – а для князя можно сделать исключение и убавить втрое.

– Все равно: коли нет, так могут быть. Где ж мне чужих детей помнить! – сказал Островский.

– А Иванов – что это такое? – спросил Тамарин.

– Ничего, деловой человек… Разве ты не знаешь, что Ивановы во всяком городе водятся: ну, и здесь есть Иванов.

– Таких, как этот, однако ж, немного, – заметил Федор Федорыч.

– А что, он много побед делает? – спросил Тамарин с насмешкой.

– Лучше этого, – отвечал Федор Федорыч, – он их вовсе не ищет.

– Довольно неглупое средство, чтоб иметь успех.

Федор Федорыч ухмыльнулся довольно зло, но Тамарин не заметил этого. Его перебил Островский:

– Не догадывайся, пожалуйста, Тамарин, или твоя проницательность будет пользоваться одинаковой репутацией с моим кредитом. Иванов столько же похож на волокиту, как мы с тобой на скромников…

– А Варенька?

– Ну, это еще дело темное, а догадываться можно: ты знаешь лучше других, что значит прожить лето в соседстве…

– Ты, кажется, напрашиваешься, чтоб я тебе запел арию из Роберта: «Ты мой спаситель». Это старо, Островский. Но, чтобы не быть не благодарным, я тебя попотчую моим дорожным ромом, и пожалуйста, считай меня расквитавшимся.

– Принимаю условие охотно, охотно принимаю и даже нахожу, что ты сегодня немного великодушен: не растрясло ли тебя?

– У меня венская коляска, да у нас нынче и шоссе очень порядочно. Не Иванов ли им здесь занимается? Вы, кажется, говорили, Федор Федорыч, что он деловой?

– Очень, да по другой части. Он служит с мужем Марион.

– Ба! Муж Марион здесь! Что ж вы мне не сказали?! С женой?

– Да, и с женой. Только будьте покойны: вакансия его друга свободна.

– Я на нее не мечу, Федор Федорыч, а если бы и имел намерение, так меня Ивановы не остановят: я бывал на скачках с препятствиями.

– И надо отдать справедливость: хорошо скачешь, друг Тамарин! Ты мне напомнил доброе старое время нашей английской охоты. Но тут страшны не препятствия. Ты знаешь Марион? Чудная женщина!

– Больше этого: женщина-редкость, – сказал Федор Федорыч, – она еще никогда не любила.

– Да что ж мы о ней говорим Тамарину: он ее знает лучше нас, – перебил Островский.

– Ты едва ли не ошибаешься, – отвечал Тамарин, – вам покажется смешно, если я скажу, что мы с ней проходили курс дружбы. Это было очень ново и чрезвычайно забавляло меня.

– Да, – сказал Федор Федорыч, – в самом деле, это было занимательно, – жаль только, что мало развито. Я думал проверить на опыте мое мнение, что дружба есть чувство переходное; но в это время вы заняты были курсом любви с Варенькой, и опыт остался неоконченным.

– А вы по-прежнему любите наблюдать чужие глупости? – спросил его Тамарин.

– Это лучшее средство не делать их самому, – отвечал он. – Признаюсь вам, в тот приезд вы меня много занимали, и не будь здесь Иванова, я бы в состоянии был, я думаю, сам начать жить, что очень скучно. Я очень рад, что вы приехали, – прибавил Федор Федорыч, лениво вставая и искренно пожав руку Тамарину.

– Куда же вы? – спросил Тамарин.

– Да в клуб пора. Я с вами заболтался. Боюсь, Николай Николаич рассердится: он не любит, когда поздно приезжаешь.

– Хотите, я вас завезу? – сказал Островский.

– Благодарствуйте: у меня есть извозчик.

– Ну так вы меня довезете, потому что у меня нет его.

– До свидания.

– До свидания.

И они уехали.

Когда Тамарин остался один, сильнее прежнего всколыхнулись и встали в его воображении и прошлые дни, и полузабытые образы. Но это воспоминание не освежало его, а, скорее, возбуждало какое то тревожное, беспокойное ощущение. Рассказы приятелей отчасти отдернули для него эту тонкую пелену забвения, сквозь которую все даже неприятное прошлое видится в каком-то успокоительном полусвете. Так, Варенька уже не виделась ему, как час назад, едва вышедшей замуж молоденькой и уже немного разочарованной дамой, сохранившей еще всю прелесть девических манер, – она не была уже его, когда-то любящей Варенькой: теперь ему виделась в ней просто молоденькая провинциальная барынька, жена Володи Имшина с каким-то поклонником Ивановым. Тамарин вообще любил детей, как Талейран, только тогда, когда они плачут, и то оттого, что их в это время обыкновенно уносят; не был он охотник и до соперников, а совместников всегда находил решительно лишними. И поэтому тяжелое чувство пробудило в нем воспоминание о Вареньке. Это была досада и язвительный укор оскорбленного самолюбия, которому напоминали его прошлое унижение; от одной этой мысли желчь его зашевелилась, резче обозначилась отвесная морщина на лбу, и он слегка побледнел. Но воспоминания, как цепь, в которой одно звено продето и выводит за собой другое, сменились, и грациозный образ Марион ярко и отрадно блеснул перед ним, усталые глаза его оживились; ему представилась заманчивость нежданной встречи, и, обрадованный проявившимся желанием, он отбросил в камин недокуренную папиросу, позвонил и спросил переодеться.

На страницу:
13 из 20

Другие электронные книги автора Михаил Васильевич Авдеев