
Смерть Ланде
– Трогательная комедия!
Потом быстро и решительно повернулся и, не останавливаясь, ушел.
Ланде долго смотрел ему вслед, потом сразу весь опустился, сел на лавочку и закрыл лицо руками движением горьким и тоскливым.
– Да что же это в самом деле! – с возмущением пронзительно резко вскрикнул Шишмарев. – Дурак ты, что ли!
В собравшейся возле них пестрой кучке народа захихикали радостно и любопытно. Шишмарев опомнился, быстро оглянулся, с бешенством повернулся и торопливо пошел прочь.
– Черт с тобой, болван… блаженный! – с мучительным ему самому озлоблением бормотал он.
Ткачев, опустив руки, точно его вдруг облили холодной водой и он опомнился от непонятного кошмара, странно посмотрел на Ланде, и его тонкие злые губы кривились.
– Ни-и к чему все это… – с тонкой язвительностью неожиданно проговорил он, как будто отвечая и предостерегая Ланде.
Все молчали и стояли вокруг Ланде. Страстный порыв, охвативший всех, бессильно упал, стало холодно, неловко, нелепо, захотелось уйти, прекратить эту уже казавшуюся безобразной сцену.
XVIII
К ночи у Ланде начался жар. Избитая голова мучительно ныла и кружилась. Шишмарев думал, что можно ожидать нервной горячки, а потому Марья Николаевна и Соня решили просидеть над ним всю ночь. Ланде ласково смотрел на них и молчал, потому что душа его была переполнена огромным, ему одному понятным чувством. Они долго сидели обе по сторонам стола, положив перед собой книги, которых не читали, и тоскливо глядя на огонь лампы. Уже поздно ночью Соня ушла, а Марья Николаевна осталась одна.
Соня остановилась в темном коридоре. Ее никто не гнал, но ей хотелось муки и умиления и потому она прижала руки к груди и тихо одними губами прошептала:
– Пусть она, пусть… я уйду! – И что-то торжествующе и сладко-мучительное оборвалось в ее сердце.
В комнате было полутемно и как-то глухо. Лампа тускло освещала ровный круг, и Марье Николаевне он казался почему-то магическим. Она сидела, сложив руки на коленях и опустив голову. Сидела неподвижно, но в этой неподвижности клубился целый ураган тяжелых и нестройных мыслей. Она думала о том, что теперь все кончено: весь город завтра узнает, что она всю ночь просидела здесь, и тогда будет что-то ужасное, холодное и грязное. Ей долго было только страшно и стыдно, но потом все ярче и торжественнее стала определяться мысль, согревающая душу: отныне, наконец, она навсегда связана с Ланде, с милым Ланде, лучшим из всех людей, которых она знала. Она будет такою же чужой всем, как и он, но ему будет принадлежать всем телом и всею душою своею, и жизнь новая, прекрасная, полная страдания и радости, опустится на них светлым облаком. И мысль эта была так тепла, так просто и властно выводила ее из тяжелого хаоса, что сердце задрожало в ней любовью и счастьем.
Марья Николаевна повернулась к Ланде и долго с теплыми слезами на прекрасных лучистых глазах смотрела на него.
Ланде лежал, как его заставили, на кровати, бледный, худой, с длинными белыми руками, вытянутыми поверх одеяла. Свет лампы не доходил до него, и вокруг кровати стоял прозрачный сумрак, в котором лицо Ланде казалось светлым и красивым. Разбитая обезображенная щека была в тени.
И вдруг, повинуясь какой-то неодолимой силе, тянущей душу и тело в жаркой тоске, Марья Николаевна медленно опустилась перед кроватью на колени, наклонилась над ним, тихо положила свою красивую черную голову ему на грудь и закрыла заблестевшие темным огнем глаза.
«Вот оно!» – почему-то подумала она, и показалось ей, что вся прежняя половина ее жизни, пустая и бессмысленная, сразу, словно высохший лист, отвалилась от нее. Все поплыло вокруг нее в светлом облаке, и слезы градом покатились по нежной пухлой щеке.
Сердце Ланде билось где-то близко, слабо и глухо. Она слышала незнакомый странный запах его тела и чувствовала костлявую твердую грудь.
Ланде открыл глаза и как будто не удивился. Он тихо и осторожно взял ее за маленький, выпуклый и мягкий подбородок и поднял ее голову к себе. Она уже не плакала, слезы сразу высохли на блестящих глазах, и она счастливо и смущенно смотрела на него в ожидании того, что он сделает с ней. Еще немного потянулась она, и мягкие горячие губы прижались к губам Ланде. Ланде ласково и нежно поцеловал ее, как ребенка.
Девушка чувствовала, как внутри ее загорается что-то огненное, сильное, безграничное. Это новое, но уже как будто знакомое и приятное чувство наполнило ее давно ждущее, горящее от силы тело. Она закрыла глаза и сначала робко, точно узнавая что-то, а потом все крепче и длиннее, вся в наслаждении и томлении стала целовать его. Мягкое упругое тело ее вздрагивало и жалось к нему покорно и требовательно.
Вдруг она быстро открыла глаза, потускневшие, вопросительные, и пристально взглянула в глаза Ланде. У него было холодное, испуганное, уничтоженное лицо, казавшееся теперь безобразным.
– Не… не надо… так! – растерянно улыбаясь бессильной улыбкой, проговорил он.
Сознание непоправимой омерзительной ошибки острым светом вошло в мозг девушки. С секунду она смотрела на Ланде пристальными, полными стыда и отчаяния глазами, и яркая резкая краска быстро стала заливать ее лицо. Щеки, лоб, шея ее вспыхнули, и, казалось, нег конца красному огню стыда и обиды. Она глухо охнула, откинулась назад и порывисто встала, закрывшись руками.
Ланде растерянно поднялся на кровати.
– Марья Николаевна, разве это… непременно нужно?.. Я люблю вас… только не так! Зачем это? – жалко и мучительно бормотал он, простирая к ней дрожащие руки.
Девушка отступила от них к столу и тяжело села на стул, не опуская рук. Потом она стала биться, как подстреленная птица, то хотела встать и уйти, то опять садилась, бессмысленно улыбаясь; и глаза ее то с отчаянием и стыдом, то с каким-то внутренним недоумением, то виновато, то с ненавистью скользили по Ланде.
– Ничего… Это так… Ошибка… я пошут… не знаю… – старалась говорить она, чувствуя, как все дальше и дальше отодвигается от него в пустоту одинокого стыда и холодной ненависти.
Соня тихо вошла на шум и остановилась на пороге, глядя большими суровыми глазами.
– Маня, что с тобой? – строго, как будто предостерегая, спросила она.
– Ничего, ничего, Соне-чка! – обрываясь, выговорила девушка. – Я ухожу… мне пора…
Путаясь в юбке и неловко стукнувшись плечом о дверь, она вышла из комнаты и как призрак побежала по пустым, холодным улицам, сквозь ветер и тьму. Соня, выпустив ее, осторожно заперла дверь и подошла к Ланде.
– Соня, милая… как я виноват! Что мне теперь делать? Как я не предусмотрел этого! – говорил Ланде, хватая ее за руки.
Соня крепко сжала зубы, так что на ее прозрачном личике жестко выдвинулись тоненькие скулы, и чувство недоброй радости засветилось в ее глазах.
– Вы ни в чем не виноваты! – твердо и решительно проговорила она и со злым торжеством прибавила: – Они все твари, звери… и она такая же тварь!
Ланде с отчаянием всплеснул руками.
– Я их всех ненавижу! – мстительно прищурив глаза, сказала Соня. – Какие они все пошлые, грязные… как собаки!..
Ланде, широко раскрыв глаза и рот, с нескрываемым страхом смотрел на нее, и ему казалось, что это не Соня, а какой-то маленький злобный дух.
XIX
Скандал на бульваре взмыл слюнявую, грязную и липкую, как болотный дух, волну возбужденной сплетни. Имя Марьи Николаевны трепалось по всему городу в связи с именем Ланде, и куда бы она ни приходила, ее встречали с острым любопытством и худо затаенным радостным презрением. Загнанная, потерявшаяся девушка металась из стороны в сторону, бессильно стараясь победить что-то грязное и холодное, невидимо окружавшее ее. Иногда наступало молчаливое отчаяние, ей казалось, что вся жизнь пропала, и тогда в наступившей тишине, вырастая, как огненный цветок, из стыда, отчаяния и чувственной обиды, в ней подымалась жгучая ненависть к Ланде.
Но когда он в первый раз пришел к ней, все-таки в душе ее шевельнулась смутная надежда на то, что все еще изменится, пройдет, как гадкий сон, и тогда снова будет так хорошо, светло и радостно как прежде.
Ланде вошел тихо; голова у него через щеку и глаз была повязана толстым белым бинтом и казалась уродливо громадной, как исполинский белый одуванчик, покачивающийся на тоненьком шатком стебельке.
– Здравствуйте!.. – тихо сказал он.
Марья Николаевна растерянно встала и, не здороваясь, перебирала дрожащими пальцами по краю стола. Было в ней что-то прекрасное, беспомощное и жалкое.
– Я пришел сказать вам… – начал Ланде, подходя и беря ее за руку. Рука задрожала, и девушка подняла на него большие влажные глаза.
– Я пришел… – повторил Ланде. – Если бы вы знали, как я люблю вас, Марья Николаевна!.. – с неожиданным напряжением вскрикнул он. – Вы мне кажетесь такой светлой, такой прекрасной, такой святой, как ангел!..
Глаза девушки трогательно просветлели, нежные выпуклые губы чуть-чуть вздрогнули в попытке несмелой улыбки. Сердце глухо и радостно стало биться в груди.
Ланде было трудно говорить, он тяжело передохнул и сжал пальцы.
– Только я не могу быть вашим мужем… – вдруг упавшим голосом докончил он.
Марья Николаевна так вздрогнула, как будто что-то тяжелое ударило ее по лицу. Нарождавшаяся радость и надежда вдруг упали в какую-то бездну, а из нее выросло с быстротой молнии сознание омерзительно грубой, смертельной обиды.
– Что это… насмешка? – звонким и в то же время зловеще тихим голосом проговорила она, вся выпрямляясь, как змея, которой наступили на хвост.
Холод и горе обняли Ланде; с печальной укоризной он посмотрел ей в глаза.
– Вы же знаете, что нет… Никогда я ни над кем не смеялся, а тем более над вами… Зачем же так говорить?.. Я сказал то, что чувствую: я вас люблю, только не так… Я ведь никогда не любил женщину так… Я не знаю, может быть, я урод… Но неужели нет другой любви… и непременно надо это?.. Я не могу… Поймите меня!..
Ланде путался в бессвязных нелепых словах, напрасно стараясь облечь в них горячее чувство мучительной жалости и горя, но Марья Николаевна уже не понимала его: между ним и ею как бы захлопнулась тяжелая дверь, сквозь которую слова пролетали искаженные, утратившие свой смысл и приобретавшие особое, оскорбительное, злое значение. Стыд и ненависть к нему встали в ней с потрясающей силой. У нее на минуту замерло сердце и закружилась голова. Слов она не слышала, в ушах стоял какой-то гул, и белый шар на тоненьком стебельке кошмарным безобразным комком лез ей в глаза.
– Я и не прошу вас… Уйдите!.. – сквозь стиснутые от внутренней боли зубы проговорила она.
Ланде машинально держал ее за руку, и это было ей уже противно. Бессвязные слова прыгали на его дрожащих губах, и он вкладывал в них всю душу, полную страдания и любви; но девушка с неестественным выражением тупой злобы и омерзения, закусив нижнюю губу, молча вырвала руку.
– Оставьте… меня! – повторила она не своим голосом.
Ланде машинально тянул ее руку к себе и вниз, и глазами, полными муки, старался заглянуть ей в душу. Она, как глухая, не отвечала ему, не смотрела на него. То светлое чувство, которое Ланде возбуждал в ней и которое пробудило требовательную жадную любовь, теперь обратилось в слепую ненависть, и чем больше старался Ланде победить ее, тем больше обострялась она. Огромное напряжение его бессильно ударялось и скользило по этой ненависти, не проникая в душу, как обнаженное кровавое сердце, брошенное с размаха на твердый холодный лед.
– Милая, поймите меня… Ведь есть же другая любовь… есть? – сжимая ей пальцы, говорил Ланде.
– Да пустите же! – с дикой тупой болью проговорила она. – Мне же больно.
Ланде опомнился и выпустил ее руку.
– Простите меня, – я не хотел… – пробормотал он упавшим голосом.
Девушка взглянула на него искоса с узким и злым презрением. С неестественным спокойствием она поправила волосы, роняя шпильки на пол, и вдруг пошла мимо него вон из комнаты, неприступно холодная и враждебная.
Вокруг Ланде стало пусто и темно, и как будто даже холодно. В окна вливались синие мертвые сумерки и наполняли комнату. В наступившей тишине, казалось, еще горели обрывки напряженного горячего шепота.
– Марья Николаевна! – тихо позвал Ланде, и одинокий голос его разбудил в темном углу что-то насмешливо гулкое.
Дверь тихо скрипнула, и вошла девчонка, держа перед собой сложенную бумажку. У нее были круглые глупые глаза, и смотрела она на Ланде с испугом, как зверек.
Ланде машинально взял записку и прочел: «Ради Бога, оставьте меня! Может, я дурная, гадкая, но вы меня мучите. Я не могу, я вас ненавижу, вы мне противны… как гадина!» – было прописано криво и неестественно надавленным почерком.
«Надо оставить ее»… – смутно и уныло промелькнуло в голове Ланде.
– Хорошо, скажи барышне, что я больше не приду… – твердо и ласково сказал он, взял фуражку и ушел. В нем было чувство бесконечного бессилия, как у человека, ставшего перед стеной.
«Надо уйти, уехать… куда-нибудь, чтобы не доставлять ей лишних страданий», – думал Ланде.
– Было уже совсем темно, когда его окликнул Ткачев. Черный и худой, он подошел откуда-то из сумрака.
– Иван Ферапонтович, – глухо проговорил он, – Бога для… поговорить… Я вас третий день выглядываю.
Ланде с радостью остановился.
– Здравствуйте, милый! Да отчего же вы ко мне не пришли?.. Я так рад бы вам был…
Ткачев застенчиво ухмыльнулся, пожимая его руку жесткими пальцами.
– Я, может, и пришел бы… Да у вас там люди… а мне промеж себя поговорить… – пробормотал он.
– Ах, как я рад, Ткачев, что вы, наконец, пришли! – весь волнуясь, говорил Ланде, крепко пожимая ему руки. – Может быть, пойдем ко мне? Будем пить чай. Я вам все про себя расскажу… Мне не с кем теперь поговорить… а многое надо высказать… Вот и сейчас… Пойдемте, милый!
– Что ж, пойдемте! – тихо согласился Ткачев.
Было уже недалеко, и они дошли молча. Ланде зажег лампу, принес чаю, сел против Ткачева и любовно посмотрел ему в глаза.
– Если бы вы знали, Ткачев, какую вы мне радость своим приходом доставили!.. – сказал он, ясно улыбаясь.
– Я давно хотел прийти… еще с того… как в лесу… – застенчиво и кося в сторону, ответил Ткачев.
– Да, да!.. – радостно отозвался Ланде.
– А как этот вас ударил, так у меня все и осветилось!.. Тут я и понял… что правда не на моей стороне, а на вашей. Нету, Иван Ферапонтович, другого человека, как вы! – с внезапным порывом сказал он и даже привстал.
Ланде радостно смеялся.
– Как вы это хорошо сказали, Ткачев! Ткачев напряженно вздохнул, как будто приготовляясь поднять огромную тяжесть.
– Я так полагаю, Иван Ферапонтович, что… не могу я этого высказать…
– Говорите, Ткачев! – Вы теперь все хорошо скажете! – успокоительно погладил его по руке Ланде. – Говорите и чай пейте…
– Я скажу… я ведь затем и пришел… Вы слушайте, Иван Ферапонтович!..
– Я слушаю…
– Все, что я вам тогда в остроге наговорил, все это так, от отчаяния! Столько я страдал, столько зла и несправедливости и подлости видел, что в человеке изверился… Думал, что уж так и будет!.. Сволочь человек, и конец!.. Куда ни посмотрю, – одни звери кругом!.. Такое меня отчаяние, такая злоба взяли, что я и передать вам не могу… Да вы и не поймете, Иван Ферапонтович!.. Возненавидел я и людей, и себя, и жизнь!..
Ткачев, вытаращив глаза, с трудом передохнул. Ланде грустно смотрел ему в глаза и тихо гладил по руке.
– Да уж… А вы мне глаза открыли, Иван Ферапонтович… – задрожавшим голосом проговорил Ткачев. – Только по вас я увидел, что значит истинный человек!.. Какой может быть человек!.. Тут я и вспомнил, как Господь Содом и Гоморру за двух праведников пощадить хотел… И подумал я, что такой человек может жизнь перевернуть…
– Ткачев! – хотел перебить Ланде.
– Нет, вы постойте, – властно остановил Ткачев, – подождите… Я знаю, теперь вас не всякий и понять-то может, но оно пройдет, сквозь все пройдет!.. После вспомнят, поймут… Только бы вы… У меня, Иван Ферапонтович, вот какой план…
Ткачев привстал и наклонился к Ланде близко-близко, так, что его горячее дыхание жгло Ланде лицо, а темные мрачные глаза проникали точно в самый мозг.
– Надо слух о новой вере пустить! – подавленно прошептал он, восторженно грозя вспыхнувшими глазами.
– Что такое? – удивленно и испуганно вскрикнул Ланде.
Новую веру!.. Вот… Народ вот как ждет! Потому… горе кругом! кругом!.. К вам со всех концов пойдут, со всей России пойдут!.. Только слух пустить… Вы над всеми станете, всех поведете… Иван Ферапонтович!
Ткачев весь дрожал и горел.
– Какая вера, о чем вы говорите, Ткачев! – строго возразил Ланде. – Что я могу им дать?
– Вы? Вы все можете, Иван Ферапонтович!.. А вера это только так, для начала… Чтобы только колыхнуть!
Ланде, бледный и строгий, встал.
– Это не то, Ткачев! – сказал он. – Неужели вы не понимаете, чего вы хотите, какое это ужасное зло, обман и преступление было бы! Правды не будет из обмана и я не могу этого… оставьте это!
Лицо Ткачева потемнело бесконечным страданием.
– Иван Ферапонтович!.. Вы один… другого такого нет!.. Неужто так и погибать всем!
– Никто не погибает, Ткачев! – также строго и торжественно возразил Ланде. Что вы говорите?.. Гибель в том, что вы затеваете… И это вам не удастся, потому что этого не надо!.. Не надо насиловать, обманывать… Борьба будет потому, что она нужна, как горнило… Но каждый шаг в этой борьбе должен быть прямым… Это прежде всего, и именно эта непоколебимая правда приведет к победе. Неужели вы этого не понимаете, Ткачев? Ложь зло… Надо стараться не делать зла!..
– Только? – переспросил Ткачев.
– Да, только! – твердо ответил Ланде. – Это гордость в нас говорит, Ткачев!.. Кто дал нам с вами власть переделывать людей по-своему силой и обманом? Может быть, именно мы с вами самые дурные, погибшие люди?.. Как знать, зачем и для чего все кругом!.. Идите своей дорогой, кто пойдет за вами пусть идет. Идите впереди, а не толкайте сзади! Если ваша жизнь будет права, след ее не пропадет, а пройдет через все века!..
Ткачев, понурив голову, молчал. Замолчал и Ланде и с любовью и состраданием смотрел в его опущенное лицо.
– Значит… нет?.. – с трудом, совсем глухо, проговорил Ткачев. – Значит, ошибся…
И в его глухом упавшем голосе послышалось великое страдание раз и навсегда разрушившейся грандиозной мечты, смутной, но глубочайшей надежды.
– Полно, Ткачев! – любовно сказал Ланде.
Была уже ночь, когда Ткачев шел по улице, без цели и смысла шагая в холодной, ветреной тишине.
– О, черт бы меня побрал! – с бесконечным отчаянием громко крикнул он и, судорожно схватившись за волосы, замер, прислонившись головой к твердому холодному забору. – Ведь мог бы… Юродивый, несчастный! – с лютой злобой прошептал он.
Сторож строго постучал колотушкой где-то во тьме.
XX
Слабый и совсем больной от бессонной ночи встал Ланде на другой день. Всю ночь он думал о Ткачеве и Марье Николаевне, и душа его была полна светлой печалью.
«Какие они оба могучие, какая у них огромная жажда жизни!.. Бедный, милый Ткачев! Какое это счастье так любить жизнь и так стремиться к ней… Они теперь несчастны, но это пройдет, а живая сила останется, – они будут счастливы в счастье ли или в страдании».
Утром он решил пойти к Молочаеву.
Художник был дома и угрюмо сидел на окне, куря одну папиросу за другой. Увидев Ланде, он быстро встал и весь вспыхнул. Что-то непонятное и громадное прошло у него в мозгу.
Ланде прямо прошел через комнату и молча, улыбаясь, протянул ему руку. Лицо у него было светлое и спокойное.
Одну секунду теплое чувство внезапно овладело Молочаевым и ему неудержимо захотелось просто, искренно и сильно пожать протянутую руку; но уже в следующее мгновение все опять спуталось в его душе. Ему почудилось что-то обидное в этом поступке Ланде, и Молочаев весь съежился, его красивое лицо неестественно искривилось в оскорбительно вежливую улыбку.
– Очень приятно… – жестко усмехаясь, сказал он в нос и, кривляясь, с преувеличенным уважением пожал руку Ланде.
– Садитесь, пожалуйста! Как ваше здоровье? – спросил он, нарочно скользнув взглядом по белому пузырю вместо головы.
Ланде тронул повязку рукой и просто сказал:
– Не очень хорошо. Вы меня страшно больно ударили.
Вдруг Молочаев потерялся. Густая краска выступила на его лице. Он старался овладеть собой и тем же оскорбительно вежливым тоном возразил.
– Мне, право, очень жаль…
Ланде посмотрел ему в глаза ясным и спокойным взглядом.
– Нет, зачем так? – тихо возразил он. – Вам не жаль, – ведь вы и хотели меня ударить больно…
Тяжелое, смутное чувство овладело Молочаевым. Как будто что-то придавило его и смутное сознание, что Ланде не смешон, а смешон он сам, смешон и ничтожен, – больно прилило холодом к груди.
– Я пришел собственно сказать вам, – кротко и ровно говорил Ланде, – что мне очень жаль, что я довел вас до этого. Я знаю, что вы меня ревновали к Марье Николаевне… А я вовсе не хотел вам мешать. Я, правда, люблю эту девушку за огромную живую жизнь, которая в ней есть; но только я любил ее всегда совсем не так… Теперь она возненавидела меня за все это, за то, что ошиблась. Вы идите к ней, – она полюбит вас, я думаю… А меня вы простите и не чувствуйте ко мне дурного. Я вас люблю, – вы такой сильный и красивый человек… Теперь я пойду, – я знаю, что вам еще не может быть приятно со мной говорить. Прощайте!
Ланде встал и протянул руку. Молочаев, закусив губу, тем же движением, как это вышло у Марьи Николаевны, протянул свою. Ланде ушел. И когда он ушел, дурное, злое, обиженное и завистливое чувство вновь овладело Молочаевым. Он заметался по комнате, нарочно стараясь преувеличить и раздуть свое чувство. Как будто это удавалось ему и он засмеялся над Ланде; но в то же время ему стало скучно и как будто жаль чего-то. Он не мог понять, чего именно; но чувство было глубоко и мучительно и ему стало казаться, что оно останется в нем навсегда и на всю жизнь будет так гадко, потерянно и тоскливо.
XXI
Жизнь Ланде становилась все более одинокой, и в этом чудилось что-то неизбежное. Горящая и мятущаяся любовью душа его была все чаще унылой и печальной, как живая зеленая ветка, обмерзающая непроницаемо прозрачной, холодной корой льда. В последние дни он постоянно был один. Только Соня ходила за ним неотступно, но именно ее, одной в целом мире, Ланде стал почему-то бояться: ему все казалось, что она, как помешанная, больная, видит не его, а кого-то другого и что вот-вот она откроет свою ошибку и тогда возненавидит его всею своею душою и не будет ни границ, ни предела ее ненависти.
В одну одинокую грустную ночь Ланде написал Семенову длинное и горячее письмо, в котором задавал много мучительных вопросов о правде, о людях, о счастье. На это письмо больной студент ответил так:
«Оставь меня, пожалуйста, в покое! Я умираю, и мне не до тебя! Передо мною теперь самый важный, последний и единственный вопрос человеческой жизни, как умирать?.. Можно ли толковать о людях, о любви, об одиночестве, когда человек всегда и при всяких отношениях к людям умирает один! Ты, конечно, не можешь понять этого слова во всем его настоящем смысле: смысл этот ужас. Этот ужас я должен перенести один, никто не может, – понимаешь? – не может сопровождать меня, даже если бы захотел этого больше всего на свете. Теперь все для меня разделилось на две половины, не имеющие никакой связи: одна, ничтожная – вся мировая жизнь, другая, неизмеримо громадная – моя смерть! Теперь, когда я отошел от всего и стою один в пустоте, я вижу, что на самом деле так было и всегда, а мне только казалось, что я живу не один. Всю жизнь с усердием, достойным лучшей участи, я старательно лепил вокруг себя какой-то цемент из веры, идей, любви и жалости и думал, что это прочно, незыблемо; но как только повис над пустотой смерти всей тяжестью своего Я, – все сразу распалось, как сухая глина, и я полетел один, как камень. Не сегодня-завтра мне умирать, а люди остаются жить, как ни в чем не бывало. Так о чем же ты городишь? Ты почувствовал себя одиноким и несчастным оттого, что люди не разделили твоих пылких чувств и не бросились в твои братские объятия?.. Удивительно! Да неужели ты не знал, что все равно, когда ты будешь умирать, люди не будут даже в состоянии понять твое чувство и будут принуждены выпустить тебя из самых крепких объятий… Ты, впрочем, человек верующий, – я было позабыл об этом; но пойми же ты хоть раз в жизни, что если мы все и встретимся в той, иной жизни, о которой мы ровно ничего не знаем и знать не можем, то там мы и поговорим в подходящем случаю духе, опираясь на то, что нам тогда будет известно!.. Знаю я, что теплее жить, если люди тебя греют, – но, конечно, что и говорить!.. Ну, что же, беги по улицам и кричи: „О, люди, люди, люди!“ И побегут за тобой и будут кричать: „О, Ланде, Ланде!..“ Только и всего! А страдать ты всегда все-таки будешь один, ибо если у тебя заболит живот, то у самого лучшего друга, у брата, у жены не сделается от сочувствия ответное расстройство желудка.