Медленным, как будто хрустящим движением Фирсов повернулся к нему.
– Вы думаете? – сквозь зубы спросил он и прибавил: – Большего богатства, как общение с Богом, не знаю… Вы, конечно, иначе смотрите?
В голосе его тихо вздрогнула скрытая угроза. Шишмарев посмотрел на него презрительно и зло и отвернулся.
– Да… – протянул Фирсов, помолчав. – А я, Иван Ферапонтович, на днях был в суде присяжным. Интересное дело попалось. Судили, знаете, за кражу со взломом одного мастерового… Он тут у нас на паровой ткацкой служил мастером. Да вы его, кажется, знаете: Ткачев по фамилии…
– Ткачев? – испуганно вскрикнул Ланде, – да не может быть!
– Да, – с удовольствием сказал Фирсов, за кражу. – Дело-то само по себе пустое, но держал он себя… Можете себе представить: от защитника он отказался, сам говорил… «Я украл, говорит, конечно, но, господа присяжные, кто из вас без греха, пусть первый меня осудит!..» Кощунство, в сущности говоря! Но тут только я понял, какая сила в этих словах…
– Тут не в словах дело! – отозвался Семенов.
Фирсов вдруг весь как-то взъерошился и надулся.
– Нет, именно в этих словах!.. В словах!
И он спутанно стал доказывать, что именно эти слова, как чудо, как «слово Божие», независимо от того человека, который сказал их, применив к своей страшной и горькой жизни, «ударили по сердцам». И в том, что он говорил, было что-то такое сухое, скучное, – его не стали слушать.
Марья Николаевна протянула руку в широком белом рукаве, точно крыло какой-то большой белой птицы, и громко сказала:
– Луна, луна всходит!
Фирсов круто замолчал и с выражением злой обиды посмотрел на нее.
– Да, конечно… луна важнее! – пробормотал он.
– Все важно, – ласково, успокаивая его, улыбаясь, сказал Ланде.
В глубоком мраке, не то очень близко, не то страшно далеко, из-за черного горизонта осторожно выглянул кто-то красный и тихо стал круглиться и расти, и сейчас же в темной воде заблестели искры, и тоненький, дрожащий золотой мостик ровно протянулся от одного берега к другому, точно таинственно и безмолвно предлагая легко перейти на ту сторону, в какой-то лазурно-темный и серебряно-светлый мир.
– Какая красота! – полным, восхищенным голосом сказала Марья Николаевна, и голос ее, сильный и свежий, радостно прозвучал над обрывом.
Ланде поднял на нее глаза и долго с радостью смотрел в молодое и красивое лицо, глубокими глазами глядевшее вдаль, мимо него.
– Иван Ферапонтович, – скрипучим, унылым голосом проговорил Фирсов и встал, – мы еще увидимся, конечно… А теперь я пойду.
Конечно, увидимся, – мягко и слабо пожимая ему руку с холодными и влажными пальцами, сказал Ланде.
Фирсов молча попрощался с другими и ушел, чиркая ногами.
– Охота тебе с ним связываться, – холодно пожал плечом Шишмарев, когда он отошел. – Ханжа, скаред… по церквам шляется, а ребенка своего мучает.
– Он… – начал Ланде.
– Э, да оставь, пожалуйста! – с досадой перебил Шишмарев.
Ланде грустно улыбнулся и замолчал.
Луна всплыла над землею и повисла в воздухе, круглая, молчаливая и светлая.
– Вот, напишите что-нибудь такое, Молочаев! – не поворачивая головы, сказала Марья Николаевна. – Так я вас сразу в великие художники произведу!
Молочаев молча смотрел на луну, и глаза у него расширились, стали мягче и глубже, точно он видел что-то, невидимое никому, кроме него, таинственное и великое.
Шишмарев с пренебрежительным вниманием посмотрел на него.
– Напишет! – сказал он и, отвернувшись к Ланде, заговорил торопливо, резко и озабоченно: – Ланде, у нас тут была история на Вершиловской мельнице. Вершилов стал мясо гнилое выдавать, ну, они и того… побили стекла, управляющего помяли… Двадцать два человека взяли!
– А что, они правы, Ланде? – вдруг спросил Семенов с добродушной иронией.
– Да… – твердо ответил Ланде.
– Гм… – издал Семенов неопределенный звук и нахмурился.
– Семейства их в ужасном положении… Скверная история! – встряхнул головой Шишмарев. – Мы тут кое-что устроили для них да что!..
Все замолчали. Ланде смотрел в землю и слабо шевелил тонкими пальцами.
Семенов тихо кашлянул, и звук отчетливо отдался над обрывом. Луна незаметно, точно крадучись, поднималась все выше и выше над чем-то черным и непонятным, и чем выше она поднималась, тем понятнее и светлее становилось это черное, и скоро стали ясно, но призрачно видны противоположный берег и белые полосы тумана в лугах. От реки тихо вставал тот же белый, холодный туман, и над темной глубокой водой заходили бледные и молчаливые призраки.
Стало сыро и холодно. Семенов застегнул пальто, глубоко надвинул на голову фуражку, так что уши жалко оттопырились, точно у летучей мыши, и встал.
– Я домой… – сказал он. – Холодно… А ты, Соня, пойдешь?
– Нет, – задумчиво ответила тоненькая, как былинка, девочка, все время неподвижно сидевшая над самым обрывом.
– Ну, как хочешь… – мутным голосом, равнодушно сказал Семенов… – Холодно. Приходи ко мне, Ланде!
– Хорошо, – ответил Ланде.
– До свиданья!
– Что? – машинально отозвался Молочаев.
– Задумался, художник! До свиданья!
Семенов болезненно сгорбил спину и медленно пошел вдоль бульвара.
– Слушай, Леня… – тихо заговорил Ланде, и было видно, что думал он все время об этом. – Надо помочь тем…
– Да, что можно было – сделали. Средств нет никаких!
Ланде встал.
– Где же никаких?.. – сказал он задумчиво. – Ты приходи ко мне завтра… А теперь я пойду. Меня мама ждет.
Скоро стало совсем холодно. И земля, и небо, и вода, и лица людей – все голубело от холодного света луны и казалось прозрачным и холодным, как голубой лед. Шишмарев с Соней пошли в одну сторону, а Ланде, Молочаев и Марья Николаевна – в другую.