– Вот вас раздражает, что на вас так смотрят все… Но вы сами, Федор Иваныч; делаете ли что-нибудь, чтобы показать нам свою настоящую душу – не миллионера, а просто Мижуева… Ведь вы сами ни на секунду не забываете, что вы миллионер!.. Вместо того, чтобы заслужить хорошее отношение, вызвать его чем-нибудь, вы раздражаетесь, требуете таких отношений… Хочу, мол, «штоп!..» Это ведь тоже…
– Мне кажется, я держу себя даже слишком просто… – горячо возразил Мижуев.
Подгурский чуть-чуть пожал плечами.
– Вот вы говорите «слишком»… Для меня не будет «слишком», если я возьму да и расскажу Опалову, что меня мучает, а вы в этом видите «слишком»: вам кажется, что, откровенничая со мной, вы снисходите! Вам, пожалуй, уже и стыдно своей откровенности? Ведь правда?
Тон Подгурского стал дерзким, и какая-то непонятная мстительность зазвучала в нем.
– Вы сами этого, может быть, и не замечаете! – с торжеством сказал он.
– Вот видите… – скорбно сказал Мижуев и пожал широкими плечами. – У другого вы бы и не заметили этого, а мне не прощаете… Вы слушаете меня и, наверное, думаете, что я ломаюсь или самодурствую на свой манер… С жиру бешусь.
Подгурский невольно смутился и засмеялся.
– Не буду отрицать. Немного есть…
– Да… – грустно кивнул головой Мижуев. – Вы не хотите видеть, что я искренне рад поговорить с вами, потому что мне кажется, будто вы относитесь ко мне – дурно или хорошо – независимо от моих миллионов!..
– Я думаю!.. – сказал Подгурский и против желания припустил лишнего благородства.
И разом уловив эту фальшь, оба замолчали: Мижуев угрюмо и бессильно, Подгурский с досадой.
«Сумасшедший какой-то!» – подумал он, за свою фальшь раздражаясь не на себя, а на Мижуева.
В раскрытое окно было видно темное движущееся море; с набережной долетали глухие стуки копыт и отдаленная музыка. Подгурский чувствовал, что надо скорее говорить, но сразу не нашелся. Молчание продолжалось, и чем дальше, тем труднее было возобновить разговор. Как будто что-то оборвалось. И стало тяжело, точно напрасно и бессмысленно было потрачено то, чего в душе мало. Мижуев тяжело вздохнул и расправил скрещенные на столе могучие руки.
– Ну, пойду… – выговорил он.
– Куда? Посидите.
– Нет, у меня голова что-то болит. До свидания.
Подгурский с досадой неприметно пожал плечами.
«Тьфу, черт, какой тяжелый!..» – подумал он.
И в эту минуту ему бросился в глаза бумажник, забытый на столе. Подгурский хотел позвать Мижуева, но что-то удержало его.
Мижуев вышел на тротуар и тихо побрел в сторону сада.
Нечто странное осталось в памяти и мучило его: не то это был тяжелый, неудачный, глупый разговор с каким-то проходимцем, не то какое-то торопливое движение за его спиной, когда он выходил из ресторана.
– Что такое?
И вдруг он вспомнил, что забыл бумажник. И прежде чем подумал, почувствовал, что произошло скверное. Неясная мысль родилась в нем, и одну минуту он хотел скорее уйти, но потом поймал себя на мысли, что Подгурский украдет, и ему стало неловко. Мижуев повернулся и вошел обратно в ресторан.
Подгурский чуть не наткнулся на него. И по одному взгляду на слегка растерянное, но в то же время наглое лицо, с враждебными, готовыми к защите глазами, Мижуев гадливо понял, что это правда.
С минуту они смотрели друг на друга в глаза. Потом Мижуев неловко выговорил:
– Я тут забыл кошелек.
Подгурский мигнул глазами, вскинул брови и весь пришел в движение, как бы готовый лететь на поиски:
– Разве?.. Я не видал. Человек!
– Не надо… – тихо возразил Мижуев.
– Как не надо… надо поискать… – засуетился Подгурский, но лицо его стало похоже на пойманного, но еще готового кусаться зверя.
Мижуев прямо посмотрел ему в глаза.
– Мне ведь это неважно… – путаясь, проговорил он.
Ему вдруг страстно захотелось, чтобы Подгурский понял, что он не может сердиться за эти проклятые деньги, и прямо, просто сказал.
Но лицо Подгурского стало еще злобнее и даже как будто оскалились его готовые укусить зубы.
– Что вы хотите сказать?.. Я говорю, что не видал!..
Мижуев коротко посмотрел ему в глаза, криво усмехнулся и вдруг, махнув рукой, пошел назад.
VIII
Когда Мижуев вернулся домой, сел за письменный стол и по привычке потянул к себе кучу писем и телеграмм, вошла Мария Сергеевна, вся свежая и сияющая, как будто вносящая с собой облако горного воздуха и запах цветов и моря. И сразу – по беспричинно улыбающемуся лицу и по ускользающему блеску глаз – Мижуев почуял, что она, еще не сказав ни слова, чего-то хитрит. Хитрит и боится, как боятся только красивые женщины, и тонкая, и прозрачная лукавая игра красоты, слабости, беззащитности и лжи придает им раздражающую, неуловимую загадочность.
Она громко позвала его, чересчур легко и оживленно подбежала и положила теплые руки на его массивные плечи.
– А, ты уже вернулся!.. Милый, я за тобой соскучилась!
Мижуев посмотрел ей прямо в глаза, мелькающие темными русалочьими искорками, и насупился. Тысячи острых и больных подозрений мгновенно родились в нем, и сейчас же сердце стало тяжелым и неровным.
– Если бы ты знал, как было весело!.. Мы ездили по Симферопольской дороге, далеко-далеко!.. Всю дорогу дурачились, пели, хохотали. Потом ужинали в Гурзуфе!
Мижуев внимательно и молча смотрел на нее, и под этим тяжелым взглядом нежное личико слегка порозовело, фигурка стала гибка, как у кошки, зрачки засветились неверным, фальшивым светом.
– Нет, в самом деле… Ты не сердишься на меня, Теодор, что я так ветреничаю?.. – заглядывала ему в глаза хорошенькая женщина. – Я тебя совсем забросила!.. Отчего ты с нами не поехал? Так было весело!.. А без тебя все-таки не то!
Она хотела поцеловать, изогнувшись всем своим гибким телом и как будто нарочно тронув его упругостью своей груди.
Мижуев раздраженно отодвинулся.
– Слушай, Мэри, не хитри, пожалуйста!.. – неловко сказал он.
– Что такое?.. – сделала Мария Сергеевна большие искренние глаза. Но в них еще прозрачнее и светлее показалась трусливая женская ложь.
– Я же вижу, что с тобой что-то случилось, – с трудом проговорил Мижуев. – Ну, и не лги… говори прямо!.. Это лучше.