– Ах, дитя, – промолвила мать другим тоном, – какому вору взбрело бы в голову прийти сюда? У нас в доме, слава богу, всегда было чисто и опрятно, но небогато, ведь мы с отцом всё экономили да экономили, чтобы скопить кое-что, как говорится: «Понемножку, да часто – вот и сумка полна». Так оно взаправду и вышло. Кроме того, у отца уже были немалые деньги, полученные за работу в Хеернохте во время большого наводнения. Каждую неделю мы откладывали гульден, а то и больше, ведь отец работал сверхурочно и получал немалую плату за свой труд. Каждую субботу вечером мы сколько-нибудь добавляли к отложенным деньгам, не считая того времени, когда ты, Ханс, болел лихорадкой и когда родилась Гретель. Наконец кошелек был так набит, что я заштопала старый чулок, и мы начали класть деньги в него. Теперь мне кажется, будто денег в нем набралось до самого верха – и всего за несколько недель. В те годы жалованье платили хорошее, если рабочий кое-что смыслил в технике. Чулок все наполнялся медью и серебром… и золотом тоже. Ну да, можешь открыть глаза еще шире, Гретель. Я, бывало, со смехом говорила отцу, что не из бедности ношу свое старое платье… А чулок все наполнялся и был так туго набит, что я не раз, проснувшись ночью, тихонько вставала и при лунном свете шла пощупать его. Потом на коленях благодарила Господа за то, что со временем дети мои получат хорошее образование, а отец сможет отдохнуть от своих трудов на старости лет. Порой за ужином мы с отцом поговаривали, что хорошо бы, мол, заново переделать камин и построить хороший зимний хлев для коровы. Но мой хозяин метил куда выше этого. «Большой парус ловит ветер, – говорил он. – Скоро мы сможем позволить себе все, что захотим…» И потом мы вместе распевали песни, пока я мыла посуду. Ах… «На тихом море за рулем легко…» С утра до ночи не было у меня никаких огорчений. Каждую неделю отец вынимал чулок, клал туда деньги, а сам смеялся и целовал меня, пока мы вместе завязывали тесемки… Ступай-ка, Ханс! Сидишь тут разинув рот, а день на исходе! – резко закончила тетушка Бринкер, краснея при мысли о том, что слишком откровенно говорила с сыном. – Давно пора тебе в путь.
Ханс все время сидел, устремив серьезный взгляд на мать. Теперь он встал и спросил почти шепотом:
– А ты когда-нибудь пыталась, мама?..
Мать поняла его:
– Да, сынок, часто. Но отец только смеется или смотрит на меня так странно, что у меня пропадает охота спрашивать. Когда в прошлую зиму ты и Гретель заболели лихорадкой и хлеб у нас почти вышел, а я ничего не могла заработать – ведь я боялась, как бы вы не умерли, пока меня не будет дома, – ох как я тогда старалась! Я гладила его по голове и шептала ему о деньгах, ласково, как котенок: «Где они?.. У кого они?..» Все напрасно! Он только дергал меня за рукав и бормотал такую чепуху, что вся кровь у меня застывала. Под конец, когда Гретель лежала белее снега, а ты бредил на кровати, я крикнула ему, и мне казалось, что должен же он услышать меня: «Рафф, где наши деньги?! Знаешь ты что-нибудь о деньгах, Рафф? О деньгах в кошельке и чулке, что в большом сундуке лежали?» Но это было все равно что говорить с камнем… это было…
Голос матери звучал так странно и глаза ее так горели, что Ханс, снова встревоженный, положил ей руку на плечо.
– Успокойся, мама, – сказал он. – Забудем об этих деньгах. Я уже большой и сильный. Гретель тоже очень ловкая и работящая. Скоро мы опять будем зажиточными. Знаешь, мама, для меня и Гретель приятней видеть тебя веселой и радостной, чем иметь все серебро, сколько его есть на свете… Ведь правда, Гретель?
– Мама знает это, – ответила Гретель, всхлипывая.
Глава VI
Лучи солнца
Волнение детей и поразило и обрадовало тетушку Бринкер, так как оно доказывало их любовь и преданность. Бывает, что красивые дамы в знатных домах вдруг улыбнутся так ласково, что их улыбка озарит все вокруг. Но далеко ей до той святой материнской улыбки, какой тетушка Бринкер попыталась развеселить своих бедно одетых детей в убогом домишке. Она пожалела, что, не считаясь с ними, так много говорила о своем горе. Покраснев и приободрившись, она поспешно вытерла глаза и посмотрела на детей так, как может смотреть только мать.
– Ну и ну! Хорошенькие у нас разговоры! А ведь праздник святого Николааса вот-вот наступит! Немудрено, что пряжа колет мне пальцы. Слушай, Гретель, возьми эту монетку и, пока Ханс будет покупать коньки, купи себе вафлю на рынке.
– Позволь мне остаться дома с тобой, мама, – сказала Гретель, подняв глаза, блестевшие сквозь слезы. – Вафлю мне купит Ханс.
– Как хочешь, дочка… И вот что, Ханс, подожди минутку. Еще три ряда – и я закончу свое вязание, а ты получишь пару самых лучших чулок на свете, хотя пряжа чуть-чуть грубовата, и ттродяттть их чулочнику на улице Хейрен-грахт. Выручишь три четверти гульдена, если хорошенько поторгуешься. В такой мороз и впрямь есть хочется – купи четыре вафли. Так и быть, отпразднуем день святого Николааса.
Гретель захлопала в ладоши.
– Вот будет хорошо! Анни Боуман рассказывала мне, как будут пировать в богатых домах нынче вечером. Но нам тоже будет весело! Ханс купит себе красивые новые коньки… и вафель покушаем. Вот счастье-то! Смотри не раскроши их, братец Ханс! Хорошенько заверни да поосторожней засунь под куртку, а куртку застегни.
– Конечно, – отозвался Ханс, приняв чрезвычайно суровый вид от удовольствия и сознания собственной значительности.
– Ах, мама! – вскричала Гретель в бурном восторге. – Скоро тебе придется возиться с отцом, а сейчас ты только вяжешь. Так расскажи нам все-все про святого Николааса!
Тетушка Бринкер рассмеялась, увидев, что Ханс повесил на место шапку и приготовился слушать.
– Ни к чему, ребята, – сказала она, – ведь я вам много раз о нем рассказывала.
– Расскажи опять! Ох, пожалуйста, расскажи опять! – воскликнула Гретель, усевшись на чудесную деревянную скамеечку, которую Ханс смастерил для матери в день ее рождения.
Ханс тоже был очень не прочь послушать рассказ, но не хотел показаться ребячливым и потому стоял у камина, с небрежным видом размахивая своими старыми коньками.
– Ну что ж, дети, слушайте, но больше никогда не будем так вот зря проводить время среди бела дня. Подними свой клубок, Гретель, и вяжи носок, пока я буду рассказывать. Как говорится: «Уши навостри, а сложа руки не сиди»… Святой Николаас, надо вам знать, замечательный святой! Он печется о благе моряков, но больше всего он любит мальчиков и девочек. Так вот, однажды, когда он еще жил на земле, один азиатский купец послал своих трех сыновей в большой город, Афины, учиться.
– А что, Афины в Голландии, мама? – спросила Гретель.
– Не знаю, дочка. Должно быть, что так.
– Нет, мама, – почтительно возразил Ханс. – Мы давно проходили это на уроках географии. Афины в Греции.
– Пускай, – согласилась мать, – не все ли равно? Может быть, Греция принадлежит нашему королю, почем знать? Так или иначе, этот богатый купец послал своих мальчиков в Афины. По дороге они остановились на ночлег в захолустной гостинице, решив снова отправиться в путь поутру. Ну вот, одеты они были очень хорошо… может быть, в бархат и шелк, какие носят дети богатых людей, а кушаки у них были набиты деньгами… Что же сделал злой хозяин гостиницы? Он задумал убить мальчиков да забрать себе их деньги и хорошее платье. И вот в эту ночь, когда все на свете спали, он встал и убил всех троих.
Гретель стиснула руки и вздрогнула, а Ханс постарался принять такой вид, будто слушать про убийства и грабежи для него привычное дело.
– И это было еще не самое худшее, – продолжала тетушка Бринкер, медленно работая спицами и стараясь не сбиться со счета петель, – это было еще не самое худшее. Злодей хозяин пошел и разрезал тела мальчиков на маленькие кусочки, а потом бросил в огромную кадку с рассолом, чтобы продать их под видом соленой свинины.
– Ой! – воскликнула Гретель, пораженная ужасом, хотя она не раз слышала эту историю.
Ханс сохранял невозмутимое спокойствие и, казалось, думал, что в подобных случаях самое лучшее, что можно сделать, это именно засолить убитых.
– Да, он их засолил, и можно было сказать, что мальчикам пришел конец. Но нет! В ту ночь святому Николаасу было чудесное видение: он увидел, как хозяин гостиницы режет на куски сыновей купца. Спешить ему, конечно, было незачем, ведь он был святой, но утром он пошел в гостиницу и обвинил хозяина в убийстве. Тогда злой хозяин признался во всем и упал на колени, моля о прощении. Он так раскаивался, что даже попросил святого воскресить мальчиков.
– И святой воскресил их? – спросила Гретель в радостном волнении, хотя отлично знала, каков будет ответ.
– Конечно. Соленые куски вмиг срослись, и мальчики выскочили из кадки с рассолом целые и невредимые. Они упали к ногам святого Николааса, и он благословил их, и… Ох! Господи помилуй, Ханс, если ты не уйдешь сию минуту, ты не успеешь вернуться дотемна!
Тетушка Бринкер с трудом перевела дух и совсем расстроилась. Ведь не было еще случая, чтобы ее дети когда-нибудь просидели вот так целый час при дневном свете, ничего не делая, и мысль о такой трате времени привела ее в ужас. Стремясь наверстать потерянное, она заметалась по комнате, спеша изо всех сил. Она швырнула брусок торфа в огонь, сдула невидимую пыль со стола и вручила Хансу довязанные чулки – все это в одно мгновение.
– Ну же, Ханс, – сказала она мальчику, когда он замешкался в дверях, – что тебя задерживает, милый?
Ханс поцеловал мать в полную щеку, все еще румяную и свежую, несмотря на все горести.
– Моя мама лучше всех на свете, и я очень рад, что буду иметь коньки, но… – И, застегивая свою куртку, он бросил взволнованный взгляд на больного отца, скорчившегося у очага. – Если бы я на свои деньги мог привести из Амстердама меестера[18 - Ме?естер – доктор.], чтобы он посмотрел отца… Может быть, он помог бы…
– Меестер не придет, Ханс, даже предложи ты ему вдвое больше. А и придет – все равно не поможет. Ах, сколько гульденов я когда-то истратила на лечение, но милый, добрый отец так и не пришел в себя! Божья воля! Иди, Ханс, и купи коньки.
Ханс ушел с тяжелым сердцем, но так как сердце это было молодо и билось в юношеской груди, то уже спустя пять минут он стал насвистывать. Мать сказала ему «милый», и этого было совершенно достаточно, чтобы превратить для него пасмурный день в солнечный. Голландцы, говоря друг с другом, обычно не употребляют ласковых обращений, как, например, французы или немцы. Но тетушка Бринкер в девичьи свои годы жила в Гейдельберге (где делала вышивки для одного семейства) и услышанные там ласковые слова привезла сюда, в свою сдержанную семью; эти слова она произносила только в порыве горячей любви и нежности.
Поэтому ее фраза: «Что тебя задерживает, милый?» – снова и снова звучала, как песня, в ушах Ханса под аккомпанемент его свиста, и мальчику казалось, что в пути его ждет удача.
Глава VII
Ханс добивается своего
До Брука – этой деревни с тихими, безукоризненно чистыми улицами, замерзшими ручьями, желтыми кирпичными мостовыми и веселыми деревянными домиками – было уже рукой подать. Чистота и парадность цвели в ней пышным цветом; что же касается ее жителей, можно было подумать, что они или спят, или умерли.
Ни один след не осквернял посыпанных песком тротуаров, украшенных затейливыми узорами из голышей и морских раковин. Все ставни были закрыты так плотно, словно воздух и солнечный свет считались здесь ядом, а массивные парадные двери открывались не иначе как по случаю свадьбы, крестин или похорон.
Облака табачного дыма спокойно плавали по скрытым от посторонних глаз комнатам, и даже дети, которые могли бы оживить улицы, или готовили уроки в укромных уголках, или катались на коньках по соседнему каналу. Кое-где в садах стояли павлины и волки, но они были не из плоти и крови – это были подстриженные в виде животных буксовые[19 - Б у к с – вечнозеленый декоративный кустарник или небольшое южное дерево, самшит.] деревья, и они, казалось, сторожили усадьбы, зеленея от ярости. Бойкие автоматы – утки, женщины и спортсмены – лежали спрятанные в летних домиках, ожидая весны, когда их заведут и они поспорят в живости со своими владельцами, а блестящие черепичные крыши, выложенные мозаикой дворы и отполированные украшения домов, сверкая, посылали безмолвный привет небу, не омраченному ни пылинкой.
Ханс подбрасывал на ладони свои серебряные квартье и смотрел на деревню, раздумывая, правда ли, что некоторые обитатели Брука так богаты, что, как он не раз слышал, даже кухонная посуда у них из чистого золота.
Он видел на рынке сладкие сырки, которые продавала мевроу ван Стооп, и знал, что эта высокомерная особа наживает на них много блестящих серебряных гульденов. Но неужто, думал он, сливки у нее отстаиваются в золотых кринках? Неужто она собирает их золотой шумовкой? Неужто у ее коров, когда они стоят в зимних хлевах, хвосты действительно подвязаны лентами?
Такие мысли мелькали у него в голове, когда он обратился лицом к Амстердаму, расположенному в пяти милях, на той стороне замерзшего Ая[20 - А й (прав. Эй) – река, впадающая в залив Зейдер-Зее.]. На канале лед был отличный, но деревянные коньки Ханса, которые он так скоро собирался выбросить, жалобно скрипели, словно прощаясь с хозяином, пока он подвигался вперед, то скользя, то шаркая ногами.
И кого же увидел Ханс, пересекая Ай, как не скользившего ему навстречу знаменитого доктора Букмана, самого известного в Голландии врача-хирурга? Ханс никогда не встречался с ним, но видел его гравированные портреты в витринах многих амстердамских лавок. Это лицо не забывалось. Доктор, тощий и длинный (хоть он и был чистокровный голландец), со строгими голубыми глазами, поджатыми губами, словно говорившими: «Улыбки запрещены», казался не слишком веселым и общительным и вообще не таким человеком, с которым хорошо воспитанный юноша решился бы заговорить без особо важной причины.