Потрясенная, я приросла ногами к полу. Передо мной стояла моя матушка – живая, со светлыми волосами, заплетенными в косу за спиной, и расстегнутой у горла пуговкой на ночной сорочке… Но почти сразу я осознала: это не мама.
– Тетя Флоренс?
– Кто вы такая? – спросила она грубым шепотом.
– Я – Мэй. Ваша племянница.
– Моя племянница мертва, – нахмурилась тетя. – Они сказали мне, что она умерла.
Тетя не бодрствовала. Я узнала этот замутненный взгляд. В нашем пансионе одна женщина страдала лунатизмом. Старая миссис Уэдлинг нарушала наш покой так часто, что соседкам приходилось запирать бедняжку в комнате.
– Нет, это моя мама умерла. Ваша сестра, Шарлотта, – постаралась выговорить я как можно мягче.
– Мэй… – Тетя Флоренс произнесла мое имя так, словно оно было иностранным. – О, Мэй! Мэй! Не может быть… Почему ты здесь? Зачем ты сюда приехала?
– Вы сами меня пригласили. Вы попросили меня приехать.
– Нет-нет, – попятившись назад, затрясла головой тетя Флоренс. – Ты должна немедленно уехать. Я им запретила. Я сказала им «Нет!».
– Я… я не понимаю. Кому вы сказали и что?
– Ты должна уехать! – закричала тетя Флоренс. – Тебе здесь не место!
Теперь настал мой черед попятиться. Тетя Флоренс бродила во сне. Она не отдавала себе отчета в том, что говорила. И все-таки… энергичность ее отказа потрясла и поколебала меня.
Но ведь у меня было ее приглашение! И оплаченный билет на поезд. Вот что имело значение…
– Мама! – Голди перелетела порог в своем бальном платье, возбужденная и раздраженная. – Мама, что ты тут делаешь?
Руки тети Флоренс беспомощно упали.
– Извини, Мэй, – произнесла кузина и устремилась к матери. – Пойдем отсюда. Тебе следует лечь в постель.
– Если она страдает лунатизмом… – заикнулась было я.
– Тебе не о чем беспокоиться. Я обо всем позабочусь сама, – заверила Голди и потащила тетю Флоренс к двери, как нахулиганившего ребенка.
Чувствуя себя беспомощно и глупо, я последовала за ними в коридор.
– Тебе нужна моя помощь? Я могу что-нибудь для вас сделать? – спросила я кузину.
Голди не ответила. Она довела мать до спальни в самом конце коридора, втолкнула внутрь, плотно закрыла за собой дверь, и тишина дома поглотила обеих.
Глава третья
Я забыла задвинуть шторы и, проснувшись, увидела за окном покров светлого тумана, делавший неясным и расплывчатым все предметы. Мое сердце сжало навязчивое дезориентирующее ощущение – как будто мир куда-то ускользнул, оставив меня в подвешенном состоянии. В ловушке окружившей меня пустоты.
Отчасти это ощущение было связано со странным ночным визитом тети Флоренс. Но еще и мои сновидения нагнали на меня неуверенность и страх, хотя припомнить, что мне снилось, я не смогла. И решила, что все это из-за множества накопившихся вопросов.
Сразу после пробуждения я прислушалась в надежде уловить звуки, которые сказали бы мне, что домочадцы уже проснулись. Но я ничего не услышала. Ни суетливой беготни служанок, ни голосов дяди и тети, ни возгласов Голди. Вокруг стояла все та же жутковатая тишина, усиленная удушающими тисками тумана, обступившего дом. Меня озадачили сразу много вопросов. Можно ли мне пройти в ванную? Не потревожу ли я кого? Надо ли мне одеваться? И вообще, следует ли мне спуститься вниз или надо подождать, когда ко мне в комнату явится служанка? Все эти вопросы лишь подчеркнули: хоть я в этом доме и не вполне гостья, но полноценным членом семьи смогу стать, только усвоив все тонкости его ежедневного внутреннего распорядка. Странно, что ты не задумываешься о таких вещах, пока не сталкиваешься с ними.
Я прокралась в купальню с голубой фаянсовой раковиной, такой же ванной и орнаментированным туалетом, который, похоже, был высечен из мрамора. Что за чудо! Открываешь кран, а из него течет вода! И горячая тоже! В пансионе приходилось на плите кипятить ведра с водой, и к тому моменту, как ты наполняла всю ванну, вода в ней успевала охладиться. А в этой ванной я бы наслаждалась целый день, вот только обои в ней были такими пугающими – очень яркими, даже кричащими, со звериными мордами, выглядывавшими из-за листьев тропических растений. Мне показалось, что эти дикие обитатели джунглей как будто наблюдали за каждым моим движением, и захотелось просто поторопиться за порог.
Никаких признаков того, что кто-то проснулся, заметить мне так и не удалось… Делать было нечего, и я вытащила из чемодана свой альбом для эскизов в кожаном футляре и набор чертежных карандашей. Карандаши были расточительной роскошью, и я до сих пор испытывала вину, когда ими пользовалась. На этом в свое время решительно настояла матушка. «Я не знаю, откуда у тебя такой талант. Уж точно не от меня и не от твоего отца…» – однажды призналась она. И погрузилась в воспоминания, а потом отмахнулась от них с легкой улыбкой. А когда я стала умолять ее поделиться этими воспоминаниями со мной, матушка только сказала: «Просто запомни, моя дорогая. Не стоит ни о чем судить слишком строго. У каждой истории, как у медали, две стороны». Расспрашивать дальше было бесполезно. Обещание, данное матушкой моему отцу, было таким же обязывающим, как и ее любовь ко мне.
Поначалу я, пытаясь похоронить все вопросы в собственных фантазиях об отце, находила сотни оправданий его отсутствию. Он пропал в море. Его выкрали. Он отправился в исследовательскую экспедицию в Арктику и, затерявшись во льдах, отчаялся найти путь домой, к нам. Но по мере моего взросления подобные истории переставали удовлетворять и тешить меня. Я начала досадовать из-за всего, чего не знала, и тяготиться нищетой, ежедневными свидетельствами нашей нужды. Даже нашими комнатами, в которых нам ничего не принадлежало – ни мебель, ни половики, ни дешевые хромолитографии на стенах. За исключением некоторых вещей – сувенирного кувшинчика из-под драже с Филадельфийской Всемирной выставки, пустого пузырька из-под духов, все еще хранившего какой-то сложный чарующий аромат («Это французские духи», – повторяла матушка, водя пузырьком у моего носа), нескольких книг, нашей одежды да рисунков, которые я иногда делала, когда оставалась лишняя бумага. На них в дальних навеянных воображением землях томился в плену отец. Правда, я не говорила маме, что рисовала. В тот единственный раз, когда я описала ей свой рисунок, матушка так сильно расстроилась, что мне сделалось тошно.
А позже в один из дней я утратила самообладание из-за какой-то мелочи (сейчас уже не помню, какой именно). И в сердцах пнула стол. Он сильно затрясся, кувшинчик из-под драже упал на пол и разбился. Все это заставило меня расплакаться. Теперь мне стыдно даже вспоминать об этом – о том, что я наговорила, и об ужасе матушки, осознавшей, как сильно я терзалась нашей нищетой. «Ну, почему? Почему мы должны прозябать, коли он такой богатый? Почему он не приедет за нами? Почему он хочет, чтобы мы жили в бедности?»
Я была юной; теперь мне неприятно об этом думать. Мне больно вспоминать выражение маминых глаз. Хотя… о чем она сама думала, когда забивала мне голову всеми этими историями о богатых и о том, какой должна была бы быть моя жизнь и однажды непременно будет?
Пока я бушевала, матушка сорвала со стены один из моих рисунков, перевернула его обратной стороной вверх и протянула мне: «Как бы тебе хотелось, чтобы выглядели наши комнаты? Нарисуй их мне, Мэй. Покажи мне, о чем ты мечтаешь».
Так все и началось. Мое недовольство обстоятельствами преобразило мой мир – хотя бы на бумаге. В попытке пусть даже мысленно убежать от нашего нищенского существования я стала рисовать свои фантазии для нас обеих – прекрасные комнаты, обставленные дорого и со вкусом, безопасные гавани красоты и умиротворения, места, где, по заверениям матушки, пристало и предстояло мне жить. Ее надежды на лучшую для меня жизнь – жизнь в достатке, комфорте и общении с представителями высшего общества, в которой мне не приходилось бы ничего делать, только ездить на балы да званые приемы и украшать свой богатый, прекрасный дом, – стали моими надеждами. Изрисованные листки бумаги сменили со временем альбомы и карандаши, которые матушка покупала мне в подарок ко дню рождения и к Рождеству. А затем в один прекрасный день у меня появился кожаный футляр с собственными инициалами, оттиснутыми в уголке сусальным золотом. И каждый новый альбом я стала вкладывать в этот футляр. Не представляю, чего стоило матушке его купить. Но она лишь улыбалась, когда я расспрашивала ее об этом, и обьясняла – это в напоминание того, что рисунки мои. «Обязательно подписывай все рисунки, Мэй. Они настолько хороши, что ты должна заверять свое авторство», – говорила она.
Я преисполнялась гордости, когда воображенный мною бальный зал заставлял матушку улыбнуться («Он навеял мне воспоминания об одной лунной ночи»), а цветущая оранжерея вызывала у нее вздох («И как было в такой красоте не влюбиться..»). Я рисовала, чтобы доставить ей удовольствие. Чтобы увидеть в родных глазах то характерное отстраненное выражение, которое всегда приобретал ее взгляд, когда она думала о моем отце. Я это знала и надеялась, что она проговорится, намекнет на что-нибудь. И когда она это делала («Ему бы понравилась такая спальня, Мэй»), я всматривалась в каждую деталь рисунка. Словно могла таким путем понять, что же ему нравилось, что же именно я уловила и что же было во мне от отца такого, подсознательно водившего моей рукой. Матушка так ничего и не рассказывала о нем. И все же моя злость на отца слегка меркла с каждой новой комнатой, которая «ему бы понравилась».
То были лучшие часы, проведенные мною с матушкой. Нахлынувшая на меня вместе с воспоминаниями грусть едва не понудила меня отложить альбом в сторону. Но нет! Матушка бы сильно разочаровалась, позволь я печали и одиночеству восторжествовать над удовольствием, которое доставляло мне рисование.
Я тихонько вернулась в кровать и, открыв альбом на эскизе, набросанном в поезде, забылась в декорациях – прекрасных и гармоничных. Без конфликтующих цветов и оттенков, без хаотично сочетанных узоров и перегруженных поверхностей, при взгляде на которые ты понимаешь: вкус при их выборе не играл никакой роли. Всем заправляло лишь кичливое желание продемонстрировать богатство. Мне было в облегчение рисовать комнату, в которой фарфоровые купидоны не составляли небесное войско, заставляющее тебя бодрствовать – из боязни проснуться в синяках и побоях, нанесенных их крошечными крылышками.
Кто-то тихо постучался ко мне. И я тут же вспомнила минувшую ночь. Вспомнила со смешанным чувством смущения, страха и ожидания. Но на этот раз дверь в мою спальню приоткрыла не тетя Флоренс, а Голди:
– Ты не спишь? Что ты делаешь? Читаешь? Это роман?
– Нет, не роман. Ничего особенного. Альбом. – Я попыталась отложить его в сторону.
– Ты умеешь рисовать?
– Немного.
– Ты должна показать мне свои рисунки!
Голди была так настойчива, что я отдала ей альбом. Прежде только матушка видела мои эскизы. Не буду лукавить – мне захотелось услышать от кузины комплимент и убедиться в том, что мамины похвалы диктовались не одной любовью ко мне. А может, я еще надеялась, что Голди станет моей почитательницей, моей подругой. Какой была мама.
Кузина поначалу быстро пролистывала страницы. Даже слишком быстро, она почти не удостаивала мои рисунки взглядом. Но потом замедлилась, стала вдруг внимательной, и я замерла в напряженном ожидании.
Голди прекратила переворачивать страницы:
– Одни комнаты…
«Терпение!» – призвала я себя.
– Да. Я всегда их рисую. Когда я была моложе, матушка считала, что это…
Я уже собиралась рассказать Голди свою историю, но запнулась при взгляде на ее лицо. Сосредоточенное внимание на нем сменилось тем, чему определение я дать не смогла.
– Что ж, твои рисунки безупречны.