– Ну да, – ответил я. – Именно в этом веселом личике. Кто будет оспаривать его красоту? Кто смог бы найти здесь боль или страдание?
Он резко остановился, развернулся и взглянул на меня со смешанным выражением гнева и жалости.
– Этот малыш… – заговорил он, – этот малыш… Разве ему не предстоит столкнуться с ужасными бедами? Разве ему не предстоит пережить смерть своих любимых родителей – отца и матери? Разве он не увидит катастрофы, войны, насилие и ненависть людей друг к другу?
И если он проживет долго, то разве не придется ему смириться с утратой всего, что ему дорого, а в конце жизни превратиться в немощного беззубого седого старца? И разве этот прекрасный сегодня смех младенца не станет завтра предсмертным хрипом?
Я был ошеломлен его напором.
– Конечно-конечно, все это весьма возможно…
– Возможно?! – Он почти кричал на меня своим пронзительным голосом. – Возможно?! А тебе не кажется, что все это более чем возможно, а на деле практически неизбежно?
– Хорошо, пусть так. Любой младенец в детстве весел и счастлив, потом он видит все эти ужасы и становится хилым и беспомощным страдающим старцем.
– Так как же ты можешь говорить, что лицо этого ребенка прекрасно? – продолжал наезжать на меня Цонгкапа.
– Вот так и могу, – с полной уверенностью в своей правоте ответил я. Слова возражения хлынули потоком откуда-то изнутри, без напряжения, естественным образом. – Это ж очевидно: младенцу хорошо и весело сейчас, в данный момент, это сегодня он так прекрасен, когда, смеясь, смотрит на нас своими чудными глазенками. И пусть потом он состарится, пусть он насмотрится ужасов этой сумасшедшей жизни, все равно вот прямо сейчас, в дни его детства, он пока еще радостен и красив.
– Так, значит, это приятно, – проговорил он уже мягче и как-то задумчиво, – приятно и совсем не больно, если медленно, но с нажимом водить языком по лезвию бритвы?
Этот яркий образ снова поразил меня – голым языком да по сверкающему лезвию, брр-р!
– Конечно, больно, еще как больно! Порезаться ведь можно.
– А теперь представь, – продолжал он, – что бритва обильно смазана медом; представь, что она спрятана под слоем меда так, что ее не видно. И вот ты лижешь мед, наслаждаясь его теплым сладким вкусом, еще не зная, что в нем бритва, и вдруг, лизнув в очередной раз, понимаешь, что разрезал себе язык.
– Это будет очень больно и вовсе не приятно. Трудно представить себе боль острее. Если лизать мед, а при этом лизнуть лезвие бритвы и поранить язык, то это будет одна только боль.
– Итак, ты хочешь сказать, – заговорил тибетец таким уверенным голосом, который я слышал в Академии у своего однокашника во время игры в шахматы, хода за два до того, как тот ставил мне мат, – что лизать мед – не удовольствие?
– Лизать мед? – автоматически переспросил я. – Удовольствие.
– А лизать мед, если в нем бритва, которая располосует тебе язык на ленточки, – удовольствие?
– Ну говорили же уже, что нет, не удовольствие. Сколько можно?
– Итак, если удовольствие неизбежно сопровождается безграничным страданием, то можно сказать, что это не удовольствие?
– Да! – с торжеством сказал я.
– Так-то вот! – торжествующе заключил он и показал мне лицо младенца: оно было прекрасно и радостно, на нем не было ничего, кроме страдания.
Глава III
Медитация
Слова Учителя Цонгкапы и, как мне сейчас представляется, смерть моей матушки сильно подействовали на меня. Не то чтобы я был подавлен или впал в отчаяние; внешне я жил обычной жизнью, продолжал свои научные исследования, занимался литературной деятельностью, обеспечивая себе вполне пристойный, хотя и скромный достаток.
Однако мысли о жизненных путях и смерти стали постоянными спутниками в моем сознании, из одного всегда следовало другое.
Да, моя мать прожила хорошую и плодотворную жизнь; вырастила детей, много сделала для страны, всегда и без всяких раздумий шла навстречу нуждам людей, помогая не только своим, но и чужим. Но зачем все это было нужно, если она все равно состарилась и умерла в страшных муках от рака, если все, ради чего она жила: ее сыновья, ее дом, плоды ее труда – тоже рассыплется в прах и будет позабыто совсем скоро после того, как позабудут ее саму? Пример ее жизни был доказательством тех слов, что сказал мне в Саду Цонгкапа: даже то, что кажется или считается хорошим и красивым, таковым на деле не является, если неизбежно должно закончиться болью и смертью. Мне вообще казалось, что Цонгкапа появился там благодаря моей матери, ведь он пришел в Сад, уже зная мои проблемы и имея ответы на мои вопросы.
Смерть и пути этой жизни определяли мои мысли в течение нескольких месяцев, и, в конце концов, я был вынужден искать уединения в небольшом скиту недалеко от нашего степного городка. Там оказался добрый, праведный и образованный настоятель, который приветливо принял меня, отвел мне для жилья маленькую тихую келью и закрепил за мной должность помощника хранителя богатого книжного собрания в усадьбе одного помещика неподалеку. Я проводил много времени за изучением священных текстов, еще больше – в мыслях о жизненных путях и смерти, пока наконец не почувствовал, что ответ на мои вопросы существует и что я смогу его отыскать. Я всей душой устремился на поиски этого ответа, этого истинного Пути. Меня снова потянуло назад, в Сад. И вот я опять оказался там в ранние сумерки, в то время года, в самом начале весны, когда в воздухе разливается сладковатый запах первоцвета, степь начинает зеленеть робкой травкой, а за каменной оградой моего любимого Сада одеваются нежной листвой розовые кусты. Я снова хотел встретить ее там.
На этот раз ждать пришлось недолго, да и разочарование не заставило себя ждать: я почувствовал, что кто-то идет ко мне в темноте от калитки, но это были совсем не ее шаги. Это была не летящая походка юной богини, а мерная, но вместе с тем бодрая и деловитая поступь, вдобавок ко всему весьма тяжелая. Я обернулся и увидел великого Мастера медитации Камалашилу.
Он не имел ничего общего с тем образом, который мы привыкли рисовать в своем воображении; я ожидал разглядеть в его лице и теле суровую внешность аскета: попробуй-ка час за часом неподвижно сидеть в глубокой медитации на краю каменной скалы где-то в Гималаях, да еще и одиннадцать столетий назад. Но теперь я видел живого человека, а не плод своего воображения, и он был совсем не похож на этот плод. Он был среднего роста, его монашеские одежды были слишком высоко подоткнуты – почти до колен, что придавало ему несерьезный вид – просто мальчуган какой-то. Его темнокожее индийское лицо тоже вполне соответствовало такому определению: полные щеки, всегда готовые расплыться в улыбке, смешной толстый нос, недобритые пучки седых волос на макушке, но самое главное – постоянно смеющиеся сверкающие глазки, вполне отражающие его собственное настроение.
– Ты хочешь найти Путь! – сказал он утвердительно.
– Конечно! – поспешно ответил я, потому что, узнав истинное страдание, наполняющее этот мир, не мог больше спокойно сидеть и дожидаться, когда спасение само свалится ко мне в руки.
– Ну и почему бы нет? – засмеялся он. – Нет-то почему?
– Я хочу узнать, почему умерла моя мать, – угрюмо промолвил я, – хочу знать, мог ли я хоть как-то ей помочь, а может быть, и сейчас еще смогу сделать что-нибудь для нее. А еще я хочу понять, неужели все должно происходить так, как происходит всегда.
– Да! Да! – прокричал в ответ Камалашила. – Еще как сможешь! Почему нет-то? Тебе надо научиться медитировать!
С этими словами он плюхнулся на траву около чинары, помнящей так много нежных ночей, проведенных с ней под этим покровом.
Жестом он пригласил меня сесть рядом с ним. Я немного занимался медитацией с друзьями по Академии, кое-что об этом читал, так что, недолго думая, уселся на землю, выпрямил спину, сложил ноги крест-накрест, закрыл глаза и постарался вообще больше ни о чем не думать.
Индиец хихикнул и звонко хлопнул меня по спине.
– Не спи, замерзнешь! Ты что же это такое делаешь? – весело спросил он.
– Медитирую! – гордо ответил я.
– А вот стометровку ты побежал бы без разминки? – снова радостно обратился он ко мне.
– Ну уж нет.
– Вот и давай сделаем разминку! – засмеялся мой наставник и вскочил на ноги.
– Разминку? Это как? – сварливо переспросил я, нехотя поднимаясь и представляя себе всякие там отжимания, приседания, растяжки и прочие неприятные вещи.
Первый раз Камалашила взглянул на меня чуток построже.
– Все хотят медитировать! Никто не знает – как! Приступаем к правильной разминке! – приказал он.
– Да что за разминка-то такая?
– Начнем с уборки! – крикнул он и забегал вокруг газончика, ловко нагибаясь, несмотря на кругленький животик, и поднимая редкие опавшие листья и ветви. Вскоре поверхность газона стала чистой и гладкой. Она так и сияла в лунном свете, как бы приглашая сесть помедитировать. – Вот так и в комнате своей прибирай, ладно?
– Уговорил, – буркнул я, усаживаясь.
– Не забудь про подношения! – завопил он.