Рассмотрим два эпиграфа к этой главе. Уитмен представлял себе, как покойный Линкольн в гробу пересекает страну, которую он любил. Уитмен спрашивает, чем он должен одарить своего мертвого президента. «О, что я повешу на стенах его храмины? // Чем украшу я мавзолей, где погребен мой любимый?» Ответ – красоты Америки, выраженные в словах. Строфы, приведенные в качестве эпиграфа, – одна из таких «картин». Они изображают красоту Манхэттена, которая, в свою очередь, позволяет увидеть красоту других регионов Америки – физическую красоту и красоту человеческой деятельности. Изображения естественной красоты, связанные со смертью и течением времени, всегда душераздирающи. В этом стихотворении они еще более душераздирающи, поскольку рассказывают о трауре Уитмена по Линкольну, а значит, конечно же, обо всем, за что боролся Линкольн, – о стране свободной деятельности и равенстве всех американцев. Эти мысли, сливаясь, становятся почти невыносимой квинтэссенцией любви и горя. (Почему-то строчка «Вот прекрасное, величаво-спокойное солнце» кажется мне самой мучительно-трогающей строчкой англоязычной поэзии, и я плачу каждый раз, когда читаю ее: величие, вечность и сияние солнца сопоставляются с образом Линкольна, неподвижно лежавшего в маленьком черном гробу.)
Уитмен стремится создать публичный ритуал скорби, выражающий обновленную преданность еще не реализованным идеалам Америки, «гражданскую поэзию», которая дарует плоть костям свободы и равенства. Здесь читателя просят представить себе конкретного человека, который является символом трудной борьбы за равенство и справедливость, – «милую широкую душу, что ушла», – и в стихотворении хитро переплетаются моральный образ этого человека с уже любимыми чертами страны и людьми, населяющими ее. Стихотворение вызывает эмоции, которые вдохновляют и поддерживают в нелегком стремлении к справедливости. (Безусловно, в них самих содержится идея справедливости, выраженная в метафоре «плоть и кости».) Уитмен не смог бы достичь такого эффекта, если бы не использовал отчасти таинственные образы, которые трогают человека до глубины души, заставляя задуматься о конечности и тоске, о потере и могуществе красоты. Уитмен призывает эмоционально сопереживающих читателей душой и сердцем погрузиться в поиски Америки, которой еще не существует, но которая вполне может стать реальностью.
Стихотворение Тагора (которое мы, к сожалению, вынуждены читать в переводе[18 - Тагор сделал перевод своего стихотворения на английский язык, но – как и большинство его английских переводов – он довольно высокопарен; считается, что его английский перевод не передает всей красоты оригинала.]) изначально было написано без упоминания Бангладеш, однако большая часть его мыслей имеет скрытый политический подтекст. Из его собственных рассуждений нам известно, что стихотворение «Джанаганамана» («Душа народа». – Прим. пер.), позже ставшее национальным гимном Индии, было вдохновлено нежеланием чествовать британского монарха во время его визита в Индию. Тагора позвали принять участие в празднике, посвященном прославлению империи, а он вместо этого написал песню, в которой настаивал на том, что все индийцы обязаны подчиняться высшей силе – моральному закону. В этом смысле стихотворение Тагора абсолютно кантианское, тесно связанное с его идей «религии человечества». Стихотворение «Амар Шонар Бангла» (1906) («Моя золотая Бенгалия». – Прим. пер.), хоть и не явным образом, столь же политизированно. Близкое лирике Уитмена, это стихотворение – о восторженном и даже эротичном восхищении естественной красотой Бенгалии. Автор представляет свою страну как манящего любовника, соблазнительного и волнующего. Песня была вдохновлена музыкой, которую написал баул – член группы странствующих певцов (в которую входят индуисты-вайшнавы и мусульмане-суфии)[19 - Здесь в выборе простого образа жизни и во взглядах на всеобщее человеческое братство есть связи и с буддизмом.], известных своими экстатическими и эмоциональными взглядами на религию, поэтическим прославлением физической любви и неконвенциональными сексуальными практиками. Как мы увидим в четвертой главе, Тагор поместил баулов в центр своей концепции «религии человечества». Музыка «Амар Шонар Бангла», связь слов и музыки с баулами, сами слова – все это усиливает образ говорящего – жителя Бенгалии, чья сексуальность неагрессивна, но игрива и радостна; примером такой сексуальности является фигура Кришны во многих классических произведениях индийского изобразительного искусства, а также в известной эротической поэме Джаядевы «Гитаговинда» («Воспетый Говинда». – Прим. пер.) (XII век). (Изображая типичного бенгальца андрогинным, Тагор также указывает на расширение социальных и политических прав и возможностей женщин, что было страстью всей его жизни, о чем подробнее мы будем говорить в четвертой главе.) Тагор говорит о типе сексуальности, который он в другом месте противопоставляет британскому империализму и подражающему ему агрессивному национализму в Индии.
В чем смысл всего этого? Стихотворение было написано в 1906 году, сразу после того как Британия приняла решение по административным причинам разделить Бенгалию на две части, что соответствует более позднему разделению на штат Западная Бенгалия в Индии и Бангладеш (бывший Восточный Пакистан). Это разделение (с целью проведения границы между индуистами и мусульманами) выражает классическую британскую политику «разделяй и властвуй», которая ослабляет подчиненный народ. Тагор призывает читателей представить себе красоту единой Бенгалии, не разобщенной искусственными границами и религиозной враждой, любить ее и горевать, когда на нее обрушивается беда. Конечно же, он разжигает в сердцах читателей дух сопротивления империи, но это сострадательный и мирный национализм, а не насильственная его форма, которая берет свои корни (как пишет сам Тагор) в европейских традициях, и не индуистский национализм, который он критиковал на протяжении всей своей жизни[20 - Тагор Р. Национализм / Пер. с англ. И. Я. Колубовского и М. И. Тубянского. Петербург: Academia, 1922. – Прим. пер.]. Его обращение к синкретической традиции баулов подчеркивает религиозное дружелюбие и открытость. Цель песни – воспитать дух, который мог бы поддержать этот новый индийский национализм: дух любви, открытости, справедливости и человеческого самосовершенствования.
Музыка, которую Тагор написал для «Амар Шонар Бангла», такая же чувственная – это медленный, размеренный эротический танец. На YouTube есть несколько хороших версий этого гимна, визуальное сопровождение которых неизменно сочетает красивые изображения природы с изображениями соблазнительно танцующих женщин и мужчин, показывая, как граждане страны понимают дух этого произведения искусства. Несомненно, Тагор и Уитмен братья по духу, хотя вклад Тагора намного шире: он был не только поэтом, удостоенным Нобелевской премии, но также композитором и хореографом мирового класса.
Почему песня «Амор Шонар Бангла» стала национальным гимном? Сегодня Бангладеш с горестью вспоминает эпоху империализма, который отделил Индию от Пакистана и «Восточный Пакистан» от Бенгалии, с которой он связан общими культурными корнями. Но в то же время гимн воспевает независимость молодой бенгальской нации, ее плюралистическую демократию. Песня призывает всех граждан телом и душой принять сострадательный дух любви и заботы о судьбе этой земли и ее народа, сохраняя доброту, игривость и удивление.
Как и стихотворение Уитмена, стихотворение Тагора имеет определенную культурную специфику: в нем используются образы, корнями уходящие в бенгальские традиции. Использование культурных кодов – это то, что частично делает это стихотворение таким выдающимся. Бессмысленно полагать, что столь сильная мотивация может быть вызвана искусством, музыкой и риторикой, общей для всех стран, выраженной на своего рода эсперанто сердца. И ни один из авторов благоразумно не пытается сделать это. Песни Тагора не тронут американца, как минимум до тех пор, пока тот не потратит годы на глубокое изучение культуры Индии и в частности Бенгалии. И даже тогда традиция баулов, их музыка все еще могут казаться недоступными и странными. Конечно, поэзия Уитмена доступна большему количеству людей, но тем не менее воспоминания и образы, которые она порождает, преследуют в первую очередь американцев, воспитанных красотами и звуками своей страны, для которых Гражданская война – важнейшее национальное событие. Стихотворения обоих поэтов подразумевают, что всякое успешное конструирование политических эмоций должно основываться на истории и географии той или иной страны. Мартин Лютер Кинг – младший вдохновлялся Ганди, но в то же время понимал, что идеи Ганди необходимо полностью преобразовать в культурном плане, чтобы они были способны тронуть американцев.
Однако оба автора достаточно радикальны в культурном отношении и призывают читателей отказаться от некоторых заветных взглядов на социальные отношения (включая религиозную, кастовую и гендерную иерархичность). Они умело удерживают свою аудиторию благодаря укорененности в культуре и истории: действительно, весьма примечательно, что столь радикальные фигуры, как Уитмен и Тагор, могут быть так широко приняты и горячо любимы. Но затем они бросают вызов своим культурам, призывая их стать лучше, насколько это возможно, и намного лучше, чем они были раньше. Получается, что такая политическая любовь, корнями уходящая к определенным традициям, может быть вдохновляющей, а иногда даже радикальной. «Ведь я тот, кто зло и назойливо взывает к мужчинам, женщинам и нациям / Подымайтесь и боритесь за ваши жизни!» (пер. мой. – Прим. пер.) – пишет Уитмен[21 - «У берегов голубого Онтарио», строки 34–35, в: Whitman 1973.].
Оба автора говорят о том, что трудности в их несовершенных обществах следует преодолеть через любовь и через произведения, которые трогают до самых глубин тревожного человеческого столкновения со смертностью и конечностью. Об этом и будет идти речь в данной книге. Какой тип (или какие типы) любви, транслируемый через какие медиа или учреждения – все это будет долгим исследованием, в конце концов, с открытым финалом. Исследование будет расширено с целью рассмотреть группу взаимосвязанных эмоций – сострадание, горе, страх, гнев, надежду, подавление чувства стыда и отвращения, а вместе с этим определенный комизм, испытывающий удовольствие от причуд человеческого характера. В этот процесс включены несколько различных, но тем не менее взаимосвязанных типов любви, подходящих для разных случаев и проблем. Геттисбергская речь Линкольна была приурочена к официальному мероприятию, и песня Тагора не смогла бы передать то, что передает риторика Линкольна. В основе Геттисбергской речи лежит любовь; и я буду утверждать, что все основные эмоции, поддерживающие достойное общество, либо уходят корнями в любовь, либо являются формой любви, под которой я подразумеваю сильную привязанность к вещам, не контролируемым нашей волей. Примеры, которые я привела, в целом иллюстрируют мою позицию: если эмоции, зависящие от принципов, о которых говорил Ролз, не будут дополнены и наполнены любовью такого рода, то, не проникая в глубины нашего существа, они будут чрезмерно возвышенны для выполнения той работы, которую он себе представляет. Такая работа требует доступа к причудливому, тревожному и – в некотором смысле – эротическому отношению к смыслу нашей жизни, который есть во всех нас в самых разных вариациях (как в комических, так и в трагических). Любовь, и я об этом еще скажу, своей главной целью ставит уважение к человеку, и это не пустые слова. Если даже хорошо организованное общество Ролза нуждается в любви – а я верю, что нуждается, – то она тем более необходима реально существующим, несовершенным обществам, стремящимся к справедливости.
Сейчас самое подходящее время, чтобы написать эту книгу, потому что за последние несколько десятилетий когнитивные психологи провели ряд блестящих исследований конкретных эмоций. Эти исследования, дополненные работами приматологов, антропологов, нейробиологов и психоаналитиков, снабжают нас большим количеством эмпирических данных, которые чрезвычайно полезны для нормативного философского проекта, такого, как этот. Эти эмпирические данные не дают ответа на наши нормативные вопросы, но они помогают понять, что возможно, а что нет, какие доминирующие человеческие наклонности могут быть вредными, а какие полезными – иначе говоря, с каким материалом нам приходится работать и насколько вообще этот материал может быть для этого «пригоден».
Достаточная стабильность может частично обосновать нормативный политический проект. Эмоции представляют интерес отчасти из-за наших переживаний насчет стабильности. Но в таком случае нам нужно задать вопрос: какие формы публичных эмоций сами по себе могут оставаться стабильными с течением времени, не перегружая слишком сильно наши человеческие ресурсы? Я покажу, что нам необходимо исследовать и беречь все то, что помогает нам увидеть неоднородную и часто непривлекательную участь человека, существующего в мире юмора, нежности и восторга, а не бешеную погоню за невозможным совершенством. Политические трудности возникают, прежде всего, из-за постоянного желания человека преодолеть беспомощность (которая является важной частью человеческой жизни), вознестись, можно сказать, над беспорядочностью «простого человеческого». Многие формы публичных эмоций питают фантазии о человеческой неуязвимости, и такие эмоции вредны. Проект, который я предлагаю, будет успешным только в том случае, если он найдет способ сделать человека привлекательным, подавляя отвращение и стыд.
Ни один подобный проект не мог бы увенчаться успехом, если бы он не связывал вопрос о публичных эмоциях с определенным набором нормативных целей. На протяжении всей книги я говорю о том типе либерализма, который не является морально «нейтральным», но, напротив, обладает определенным моральным содержанием, предполагая, в первую очередь, равное уважение к людям, приверженность равным свободам слова, ассоциации и совести, и набор основных социальных и экономических прав. Эта приверженность ограничит способы культивирования публичных эмоций. Общество, которое я себе представляю, должно решать проблему Руссо в рамках концепций государства Локка и Канта. Можно предположить, что идея устойчивой «гражданской религии» просто не может быть реализована в рамках этих ограничений или же не может быть реализована интересным и увлекательным способом. Но к этому мы еще вернемся.
В центре внимания проекта – политическая культура, а не неформальные институты гражданского общества. Из этого совсем не следует, что гражданское общество не влияет на формирование эмоций граждан; но здесь я исследую не это. Идея политического понимается здесь в широком смысле, включая все институции, оказывающие глубинное влияние на жизненные перспективы людей на протяжении всей их жизни (то, что Джон Ролз называет «базисной структурой»). Таким образом, в политическое входит семья, хотя отношения государства с семьей ограничены уже упомянутыми обязательствами обеспечения свободы слова и ассоциаций. В рамках общей области политической культуры проект будет исследовать политическую риторику, публичные церемонии и ритуалы, песни, символы, поэзию, художественное искусство и архитектуру, дизайн общественных парков, монументов и публичные спортивные мероприятия. Проект также затронет вопрос о формировании эмоций в рамках государственного образования. Наконец, можно создать институты, которые воплощают идеи, переданные в определенном типе эмоционального опыта; эта часть проекта важна, хотя книга и не фокусируется на ней.
Главным предметом исследования является нация[22 - Вслед за Ролзом я использую термин «нация» как синоним терминов «национальное государство» или «государство», а не как способ обозначения этнической группы внутри государства.], поскольку именно она играет ключевую роль в создании всеобщих условий жизни, в основе которых лежит равное уважение, и на сегодняшний день именно нация является самым большим элементом, который достаточно подчиняется голосам людей и способен выражать их желание устанавливать выбранные ими законы. Беспокойство о других будет для нас важным вопросом: мы справедливо оцениваем публичную культуру отчасти по тем чувствам, которые она вызывает в отношении других государств и народов. Я отчасти соглашусь с Джузеппе Мадзини и другими националистами XIX века в том, что нация является необходимым рычагом для реализации заботы о других в мире, где самым непреодолимым препятствием для этого является эгоистичное погружение в личные и местные дела. Сосредоточить внимание на нации следует еще и потому, что необходимо учесть все исторические особенности во всех здравых предложениях по формированию политических эмоций.
Из выбора авторов для эпиграфа – Уитмена и Тагора – очевидно, что мой проект будет посвящен Соединенным Штатам и Индии, двум совершенно разным государствам, каждое из которых стало своеобразным примером успешной либеральной демократии, объединенной политическими идеалами, а не чувством этнического единообразия. В обоих государствах существует сильное неравенство, и поэтому они должны способствовать проектам перераспределения и проектам глобальной озабоченности. И в США, и в Индии есть сильные разногласия по вопросам религии, расы, каст и гендера. Поэтому им необходимо подавлять внутренние силы, которые превращают эти разногласия в пагубные иерархии или даже в повод для насилия[23 - Об Индии см.: Nussbaum 2007a.].
В своей работе «Буря мысли» (Upheavals of Thought)[24 - Nussbaum 2001. В «Приложении» представлено краткое изложение аргументации первых пяти глав «Бури мысли» и обсуждение того, какое отношение эта теория эмоций имеет к настоящей книге.], посвященной эмоциям, я отстаивала точку зрения, согласно которой эмоции с необходимостью включают когнитивные оценки, формы ценностного восприятия и/или мысли, направленные на объект или объекты. Как мы увидим, когнитивные психологи – чьи исследования таких эмоций, как сострадание и отвращение, будут занимать центральное место в моей работе – придерживаются аналогичного тезиса, а исследования антропологов о роли социальных норм в эмоциях дают дополнительное тому подтверждение.
В первой части книги проблема политических эмоций рассматривается в трех главах, посвященных истории.
Время Французской революции ознаменовалось горячими спорами о социальном единстве и ценности «братства». Если абсолютная монархия и подчинение королевской власти не могут привести к появлению более эгалитарных обществ в будущем, тогда на что нам рассчитывать? Жан-Жак Руссо и Иоганн Готфрид Гердер активно обсуждали форму, которую может принять новый патриотизм. В конце второй главы я рассматриваю их предложения, но начинаю с совершенно иного, а именно – с оперы «Женитьба Фигаро» (1786) В. А. Моцарта и Лоренцо да Понте. Основанная на одноименной пьесе Бомарше, которую принято считать одним из главных предвестников революции, опера посвящена переходу от феодализма к демократии, показанному на примере выстраивания чувств. Бомарше предположил, что проблема старого порядка носит институциональный характер и в некотором смысле довольно проста: мы свергаем феодальную власть и посредством изменения политических институтов вводим новое общество равенства. Я утверждаю, что оперу (не только ее проникновенное либретто, но и музыкальное оформление идей, в ключевых моментах выходящее за рамки либретто) следует рассматривать как формообразующий текст в разворачивающейся дискуссии о новых формах общественной культуры. В этом смысле опера сильно отличается от пьесы Бомарше. Повествующая о чувствах и роли женщины, опера обычно воспринималась как бытовое, а не как политическое произведение. Я утверждаю, что она не только политическая, и в то же время точная: новый порядок не может быть стабильным без революционных изменений в сердцах, которые включают в себя принятие новых норм мужских и женских гендерных ролей, новую концепцию гражданина, решительно порывающую с мужскими стандартами старого режима. И хотя кажется, что идеи, которые я нахожу в опере, в некотором смысле на многие годы опережают свое время, на самом деле они витали в воздухе в период социального брожения: политическое видение оперы близко к идеям Гердера об «очищенном патриотизме» в 1790-х годах. Как я покажу далее, и Гердер, и опера являются предтечей того типа либерализма, который позднее будут развивать Дж. Стюарт Милль и Рабиндранат Тагор, где политические принципы обеспечивают пространство для самовыражения, игры и безумия. Следует подчеркнуть, что я рассматриваю оперу как философский текст, часть беседы, в которой участвуют Руссо и Гердер, а позже – Милль и Тагор. Следовательно, я не предлагаю современным демократиям использовать оперу как способ разжечь нужные публичные эмоции. Конечно, это сработает с поклонниками оперы, однако она не столь открыта, чтобы распространять свои ценности в широком масштабе. (Это справедливо и для философских произведений.)
В XIX веке дискуссия о политических эмоциях продолжилась, на этот раз она имела глобальный характер. В центре внимания был Огюст Конт с его идеей «религии человечества», которая могла бы побудить к альтруизму и обеспечить стабильность требовательных политических принципов. Идеи Конта распространились практически по всем уголкам мира. В Европе он оказал большое влияние на своего друга и соратника Милля, который посвятил Конту целую книгу и внес вклад в развитие «религии человечества». Конт был важной фигурой и для индийских интеллектуалов, особенно для Р. Тагора, который вдохновлялся им, разрабатывая идею «религии человека». Главы 3 и 4 посвящены истории этих замечательных идей. Я согласна с утверждением Тагора и Милля о том, что публичное культивирование эмоций должно внимательно рассматриваться с позиции строгой критической публичной культуры, твердо преданной защите мнений несогласных с большинством. Их идеи остаются ценным источником, хотя оба (и особенно Милль) наивно верят в человеческий прогресс, опираясь на несовершенную психологию, с которой мы не можем сегодня согласиться.
Прежде чем обратиться к сегодняшнему дню, нам необходимо наметить то, к чему мы движемся, дать нормативное описание достойного общества, к которому стоит стремиться и которое стоит поддерживать. Вторая часть работы начинается с попытки составления такого наброска в главе 5. Это описание имеет много общего с устремлениями, которые я разрабатываю в своей теории «возможностей», а также с нормативными предложениями теории Ролза, с «Новым курсом» Рузвельта, со многими аспектами европейских социальных демократий и с устремлениями индийской конституции. Многие аспекты намеченной цели (хотя и не все) также являются частью общественной культуры США даже сегодня. Я не утверждаю здесь, что эти нормы – лучший способ размышлять о минимально справедливом обществе; напротив, я указываю на ряд очень общих норм. Далее я спрашиваю: если мы хотим получить и сохранить политические принципы и институты примерно такого типа (как предполагают эти нормы), проявляя равное уважение ко всем и гарантируя наличие ключевых свобод и материальной поддержки, что мы должны делать, чтобы культивировать эмоции, которые поддерживают и сохраняют такие принципы и институции?
И здесь я перехожу к идее «политического либерализма», которая накладывает дополнительные ограничения на публичное культивирование эмоций, требуя от нас ухода от открытого антирелигиозного гуманизма Конта и Милля. Я также допускаю, что создание публичных эмоций имеет два аспекта: мотивационный и институциональный, между которыми должно быть тесное взаимодействие. Иначе говоря, государство может попытаться воздействовать на психологию граждан непосредственно (например, через политическую риторику, песни, символы, информацию и государственное образование); или же оно может разработать институции, которые репрезентируют понимание ценного типа эмоций – как, например, достойная налоговая система может отражать понимание должным образом сбалансированного и беспристрастного сострадания. В этой книге речь идет в первую очередь о мотивационном аспекте, но важно иметь в виду, что он всегда находится в диалоге с институциональным аспектом.
Далее, во второй части, речь идет об исследовании имеющихся в нашем распоряжении ресурсов и психологических проблем, которые стоят у нас на пути. Логично было бы начать с исследования нашей животной природы, поэтому глава 6 посвящена известным на сегодняшний день эмоциональным склонностям животных, близких нам по интеллекту и форме жизни, таких как шимпанзе, бонобо, слоны и собаки. Конечно, человеческий вид обладает определенными способностями, которых нет у этих животных, но в то же время у нас есть определенные проблемы и недостатки, от которых они свободны. Размышления над этими различиями – с акцентом на сострадании – возвращают нас к беспомощности человеческого младенчества, в которой коренятся как трудности в более зрелом возрасте, так и ценные ресурсы. В седьмой главе рассматриваются эти зачатки эмоций, исследуется развитие способности заботиться о других и ее связь со способностью к играм, требующим воображения. Эти две способности развиваются в тандеме, питая друг друга, и достойное общество может найти множество способов содействовать их расцвету.
Третья часть посвящена текущей ситуации и недавней истории, в основном в Соединенных Штатах и Индии. В восьмой главе рассматривается тема патриотических эмоций или любви к своей стране и утверждается, что, несмотря на большое количество опасностей, достойное общество не сможет выжить и процветать без их культивирования в какой-либо приемлемой форме. Изучая обращения к идеям нации или любовь к нации в политической риторике Авраама Линкольна, Мартина Лютера Кинга – младшего, Махатмы Ганди и Джавахарлала Неру (а также Уитмена и Тагора), я разрабатываю описание гуманного и вдохновляющего патриотизма, защищенного от опасности, описанной Гердером в терминах агрессивных и воинственных форм патриотизма, которые он наблюдал вокруг себя. Я исследую различные типы любви, из которых и состоит гуманный патриотизм.
Девятая глава снова обращается к чувству сострадания, столь важному для мотивации и поддержания альтруистических действий и эгалитарных институтов, а также к связанной с ним идее трагического созерцания. Получается, что по мере взросления граждане должны учиться трагическому и комическому созерцанию различных перипетий жизни. Трагический взгляд дает понимание общей беззащитности; комический взгляд (или комическая перспектива особого рода) приветствует неупорядоченность человеческого существования с гибкостью и милосердием, а не ненавистью. (Ненависть к себе слишком часто проецируется вовне, на более уязвимых людей, поэтому отношение к себе является ключевым элементном хорошей публичной психологии, какой бы неустойчивой и труднодостижимой она ни была.) Начиная с некоторых глубоких интуиций древнегреческих авторов трагедий и комедий, я задаюсь вопросом: как современные демократии могли бы попытаться, а по правде сказать, уже пытались, сделать что-то аналогичное?
В главе 10 исследуются три эмоции, которые особенно проблематичны для сострадательного гражданства: страх, зависть и стыд. Анализируя каждую из них и отделяя их созидательный вклад от той негативной роли, которую они играют слишком часто, я выявляю несколько стратегий в современном обществе, одни из которых борются с ними, а другие – усугубляют их. В главе 11 спор подходит к концу.
В финале «Женитьбы Фигаро» графиня задает тон новому режиму, соглашаясь на мольбу о прощении. «На моем месте вы бы сказали: „Нет, нет!“ – а я, уже в третий раз за сегодняшний день, прощаю вас без всяких условий». Сострадательное и великодушное отношение к людским слабостям, в том числе и к самому себе, является основой общественной культуры, о которой я здесь говорю, тесно связанной с духом комедии. Тип любви, воплощенный в великодушном «да» графини, предполагает гибкость и готовность отдавать любви и пониманию предпочтение перед суровыми нормами. Это требует достижения достойных восхищения целей таким образом, чтобы принимать женщин и мужчин такими, какие они есть, а не ненавидеть то, что несовершенно. Ее «да» – ключ к тому типу политической любви, который лежит в основе этой книги.
Эта книга довольно объемная, а потому – во избежание неверного прочтения – в начале мы перечислим особенно важные темы, чтобы их нельзя было упустить.
1. Описание политических эмоций предполагает набор нормативных обязательств. Все политические концепции (от монархических до фашистских) оставляют в общественной культуре место для эмоций, которые поддерживают стабильность их главных принципов. Но конкретные стратегии зависят от конкретных целей. В этой книге оговаривается общий набор политических принципов, довольно подробно описанных в главе 5, которые аналогичны (хотя и более общие) тем, о которых я писала в других книгах. Они схожи с целями «Нового курса» Рузвельта, политическими концепциями Дж. Ст. Милля и Дж. Ролза, а также многих социал-демократий. Они в значительной степени совпадают с целями американской политической культуры (даже сегодня). Хотя я не выступаю за конкретно такой набор принципов, я тем не менее объясняю, как они работают. Я спрашиваю, как такие принципы можно сделать устойчивыми с помощью эмоций. Люди, которые придерживаются иных политических норм, все еще могут многое почерпнуть из этого текста, хотя им придется самим представить, как этот текст нужно было бы изменить, чтобы поддерживать нормы, которые они сами одобряют.
2. В основе данной концепции лежит «политический либерализм». Как будет показано в пятой главе, нормативный идеал – это набор принципов, которые не «устанавливают» конкретную религиозную или светскую «всеобъемлющую доктрину» (как об этом говорит Ролз). Эти принципы, по крайней мере потенциально, могут стать объектом «пересекающегося консенсуса» среди множества всеобъемлющих доктрин, которых граждане придерживаются до тех пор, пока они готовы уважать друг друга как равноправных[25 - Дополнительные пояснения причин, по которым я принимаю эту версию политического либерализма, изложены в: Nussbaum 2011b.]. Эта приверженность политическому либерализму заставляет меня отойти от «гражданской религии», предложенной Руссо, и от «религии человечества», предложенной О. Контом и Дж. С. Миллем. Все эти мыслители предлагали концепции гражданских эмоций как замену существующим религиям, которые, по их мнению, общество должно дискредитировать и маргинализовать.
3. Эмоции общие и специфические. Я предлагаю концепцию того, как эмоции – такие, как сострадание, страх, зависть и стыд – работают внутри конкретной нормативной концепции. Того же рода эмоции также будут важны в других типах политической культуры – например, монархических, фашистских или либертарианских режимах. В этом смысле эмоции – это универсальный набор инструментов. (Отвращение может быть исключением; я считаю, что «проецируемое отвращение» не несет полезной функции в либеральном обществе, хотя «первичное отвращение» к отходам и разложению все еще оказывается полезным.) Однако мне кажется, что либеральное общество все же использует своеобразный набор эмоций. Так, и либеральные и нелиберальные общества используют стыд в качестве мотивации, но тип стыда в обоих случаях различается. Либеральное общество просит людей стыдиться чрезмерной жадности и эгоизма, но оно не просит краснеть их за цвет своей кожи или физические недостатки. Можно иначе рассмотреть общие и специфические эмоции: особое сострадание к солдатам, павшим в Гражданской войне, может привести к сострадательному принятию глубочайших принципов нации, а в более широком смысле – содержать их. (Именно поэтому мой проект дополняет, а не замещает проект Ролза.)
4. Идеальное и действительное. Мой вопрос заключается в том, как сделать политические принципы и институты стабильными, и потому мое исследование предполагает, что хорошие институции в принципе либо существуют, либо их можно создать в довольно короткие сроки, но их форма так или иначе требует постоянного улучшения и совершенствования. И все же, поскольку мы имеем дело с реальными обществами и реальными людьми, основное внимание уделяется не уже достигнутой справедливости, а необходимому стремлению к ее идеалу. Исторические примеры имеют дело с реальными, а не с идеальными людьми; и, следовательно, с людьми, которые пытаются реализовать нормативное видение, которое еще не является актуальным во всех отношениях. (Это справедливо даже для Линкольна, который утверждал, что защищает то, что существовало в течение продолжительного времени, однако он наделил свою нацию новыми характеристиками, поэтому ему справедливо приписывают ее переоткрытие.) В этой связи всегда можно спросить – существуют ли неэмоциональные факторы (например, экономические), которые могут помешать возникновению описываемого мною общества? Я убеждена, что общество, о котором говорю я, не только возможно, но и во многих отношениях реально, и что нечто подобное где-то и когда-то существовало. Поэтому, хотя я и считаю, что таких факторов нет, этот вопрос лежит за пределами данного проекта.
Часть I. История
ГЛАВА 2. РАВЕНСТВО И ЛЮБОВЬ
РУССО, ГЕРДЕР, МОЦАРТ
Я не представлял, о ком пели те две итальянки. По правде сказать, я и не хотел этого знать. Некоторые вещи лучше оставить непроговоренными. Мне бы хотелось думать, что они пели о чем-то столь прекрасном, что нельзя выразить словами, что заставляет сердца болеть… и на короткий миг каждый мужчина в Шоушенке чувствовал себя свободным.
Ред (в исполнении Моргана Фримена), «Побег из Шоушенка», о «Дуэте графини и Сюзанны» из третьего акта «Женитьбы Фигаро»
У моей великой вестницы мира лишь одно имя: ее зовут всеобщая справедливость, человечность, деятельный разум… Она призвана к тому, чтобы в соответствии со своим именем и своей природой внушать людям мирные убеждения.
Иоганн Готфрид Гердер «Письма для поощрения гуманности»[26 - Курсив М. Нуссбаум. – Прим. пер.]
I. «ТАК БУДЕМ ЭТИМ ДОВОЛЬНЫ МЫ ВСЕ!»
Старый режим громким и авторитарным голосом повторяет нараспев: «Нет, нет, нет, нет, нет». Почти в самом конце «Женитьбы Фигаро» Моцарта граф, пока еще уверенный в своем статусе, отвергает призывы других героев оперы к милосердию и состраданию, когда они один за другим преклоняют перед ним колени. Для Альмавивы отмщение за оскорбленную честь имеет первостепенное значение («Нет, это невозможно; сумею я из мести расстроить злые козни, низвергнуть в прах врага!»[27 - «Gi? la speranza sola / Delle vendette mie / Quest’anima consola, / E giubilar m? fa» – конец арии графа в третьем акте. Я опираюсь на издание либретто в: Mozart 1979 (Здесь и далее либретто дается в переводе П. Чайковского, если не указано иное. – Прим. пер.).]). Проявить доброту к молящим, когда они смиренно преклоняют колени, – это прерогатива благородных, а не общечеловеческая добродетель. У графа есть выбор: он может проявить доброту, а может и не проявить. Если он выберет второй путь, поставив ущемленную честь выше великодушной снисходительности, никто не сможет сказать, что он не прав. Так устроен старый режим, движимый этикой статуса, стыда и королевских прерогатив.
Но внезапно графиня, сняв личину Сюзанны, раскрывает уловку, которая заманила ее мужа в ловушку заблуждения и лицемерия. (Граф, хвалясь тем, что он покончил с правом первой ночи, все это время думал о том, как этим правом воспользоваться.) Все присутствующие шепотом восклицают о том, что же будет дальше: «О небо! Что вижу?! Не сон ли, не грезы ль? Что значит все это?» Струны, бегущие вверх и вниз с быстрыми модуляциями, выражают огромное волнение и неуверенность. В ретроспективе можно сказать, что это неопределенность одного режима, на место которого приходит другой.
И теперь граф, стоя на коленях перед графиней, голосом, смягченным от смущения, поет фразу – плавную, тихую и почти нежную, – которую мы прежде не слышали от этого человека: «Графиня, простите! Простите – прошу вас!» Наступает долгая пауза[28 - Продолжительность паузы по-разному интерпретируется разными дирижерами, но и Георг Шолти и Герберт фон Караян выдерживают четырехсекундную паузу, что кажется очень долгим. В партитуре пауза обозначается четвертью с ферматой наверху. См.: Mozart 1979, p. 422.].
Затем графиня тихо поет в тишине «Я милее, и я говорю да» («piu? docile io sono, e dico di si?»; перевод изменен)[29 - Docile трудно перевести: можно сказать «мягче» (gentler) или «добрее» (kinder). Я же выбрала слово «милее» (nicer), чтобы показать, что это повседневное слово без возвышенного морального и философского оттенка. Оно также означает (в известной мере во времена да Понте, а тем более сегодня) сговорчивость и уступчивость, возможно, даже подчинение. Однако нигде в либретто мы не прочитаем, что графиня просто соглашается со своей подчиненной ролью. В оригинале она говорит: не «Я милее», а «А я еще милее», предполагая, что быть docile – это добродетель, которой должны обладать все, а граф ею обладает недостаточно. Я бы понимала ее как умение уступить жизненным сложностям и несовершенствам, быть гибким, а не непреклонным.]. Музыкальная фраза плавно поднимается вверх, а затем идет вниз, как будто чтобы коснуться коленопреклоненного мужа. И теперь, в приглушенных и торжественных тонах, вся собравшаяся компания повторяет музыкальную фразу за графиней на этот раз со словами: «Так будем этим довольны мы все!» («tutti contenti saremo cosi?»). Хоровая версия фразы напоминает торжественную простоту хорала (что, вопреки этой католической вселенной, означает внезапное отсутствие иерархии)[30 - См. также: Kerman 1956, p. 87. Связанные с этим замечания об использовании Малером Баха во «Второй симфонии» см. в: Nussbaum 2001, ch. 15; Steinberg 2004; и Steinberg 2007. Майкл П. Штайнберг обратил внимание на множество способов, которыми религиозная напряженность того периода проявляется в музыкальной культуре: так, например, протестанты и иудеи обычно объединяются в отрицании католической культуры изображения, «идолопоклонства» и иерархии. Однако это относится не только к музыке И. С. Баха, поскольку она была вновь открыта уже позднее; это намек на общую культуру протестантского хорала.]. Затем играет нерешительная оркестровая интерлюдия.
Внезапно головокружительный восторг обрушивается на них[31 - Здесь тональность меняется с соль мажор на ре мажор, а темп обозначается allegro assai.]: «После многих треволнений, бурных сцен и приключений общей радостью, весельем должно день закончить нам!» Похоже, что любовь – это ключ не только к личному счастью главных героев, но к счастью всех, всего общества, потому что они поют: «Славить счастье станем все, да, станем все!» («corriam tutti a festeggiar»).
Так или иначе, «Женитьба Фигаро» – ключевой текст в истории либерализма, поскольку в нем изображен переход от старого режима к новому порядку братства и равенства. Но обычно люди, интересующиеся судьбой Фигаро, обращаются к пьесе Бомарше, оставляя без внимания оперу Моцарта и да Понте. Однако опера, в отличие от пьесы, гораздо более философский текст, над которым следует размышлять тем, кто задумывается о будущем либеральной демократии. Именно опера, а не пьеса, достойна сравнения с величайшими философскими размышлениями XVIII века на тему братства, особенно с размышлениями Руссо и Гердера, поскольку в отличие от пьесы в опере (как у Руссо и Гердера) центральное место отводится культивированию эмоций, которые необходимы, чтобы братство стало чем-то большим, чем просто красивым словом. Однако для изучения оперы как философского высказывания в диалоге с Руссо и Гердером недостаточно просто изучить либретто, поскольку ключевые идеи гораздо точнее выражаются в музыке, чем в несомненно остроумном, но иногда поверхностном либретто да Понте.
Считается, что «Женитьба Фигаро» (1786) Моцарта – это своеобразная уступка. Взяв за основу радикальную политическую драму Бомарше 1778 года, осуждающую старый режим и ту иерархию, которую он навязывает, Моцарт и его либреттист Лоренцо да Понте создали безобидную драму о личной любви, изменив текст: например, в опере пропущен длинный монолог Фигаро в пятом акте, осуждающий феодальную иерархию, но больше говорится о женщинах и их личных желаниях. Пьесу Бомарше, которую обычно считают важной предвестницей Французской революции, долгое время запрещали ставить в театрах; и даже когда в 1784 году ее разрешили поставить во Франции, она, став безумно популярной, все еще оставалась спорной[32 - Beaumarchais 1992.]. Моцарт и да Понте, напротив, решили избежать скандала, по крайней мере так принято считать. Относительно прогрессивный Иосиф II запретил ставить пьесу Бомарше в театрах своей империи. Да Понте, однако, убедил императора, что на основе пьесы можно написать приемлемую оперу[33 - Отличную трактовку исторического контекста оперы, охватывающую широкий круг вопросов, см. в: Carter 1987. Вклад У. Дж. Алланбурк (Allanbrook 1983, p. 13–194) очень ценен и идет в унисон с этой главой, хотя и был обнаружен лишь на этапе финальных правок. Мне лестно, что ее проницательный анализ, начинающийся с совершенно иной исходной точки (она начинает исследование с использования Моцартом танцевальных ритмов того времени), приводит к выводам, многие из которых совпадают с моими.]. В процессе работы над оперой, согласно общепризнанному мнению[34 - Имеющаяся в нашем расположении знакомая всем история основывается на мемуарах да Понте, из которых нам известно о том, что он говорил, пытаясь убедить Иосифа II. Однако вряд ли это может свидетельствовать об изначальном намерении написать аполитичное либретто; но даже если да Понте действительно не хотел вкладывать в либретто политический смысл, это не значит, что музыка, оживляющая либретто, аполитична.], да Понте и Моцарт создали великолепную любовную драму, но в ней не осталось радикальности оригинала.
Я, напротив, утверждаю, что опера столь же политизирована и радикальна, сколь пьеса, и даже больше, поскольку в ней исследуются человеческие чувства, которые являются необходимой основой для публичной культуры свободы, равенства и братства. Эти чувства более точно выражены в музыке Моцарта, нежели в либретто, поэтому в своей аргументации я прибегну к множеству музыкальных подробностей[35 - См.: Kerman 1956, p. 90–91, где подчеркивается, что Моцарт переосмыслил свой литературный источник особенно в конце оперы.]. Моцарт фактически соглашается[36 - Я не вижу причин полагать, что Моцарт читал Руссо, но в 1780-х годах идеи гражданских чувств были популярны.] с Руссо в том, что политическая культура требует создания новой формы человеческих отношений в сфере любви, но он не согласен с Руссо в том, какой конкретно должна быть эта форма. Руссо подчеркивает необходимость гражданской гомогенности и солидарности, патриотичной любви, основанной на мужском представлении о чести и готовности умереть за свою страну; Моцарт, в свою очередь, представляет себе новую гражданскую любовь как нечто более нежное, более отзывчивое, более женственное – то, что «милее», говоря словами графини, – связанное больше с ужасом Руссо перед военными подвигами, чем с его идеями мужества и отваги. Моцарт также избегает идеи гомогенности, предложенной Руссо, подчеркивая, что новое братство должно отстаивать место для свободной игры, состоящей из озорства, безумия, смеха и индивидуальности – все это в опере связано с миром женщин. Таким образом, открывается новое видение политических эмоций, о котором вновь заговорят в XIX веке Джоан Стюарт Милль, а в начале XX века – Рабиндранат Тагор[37 - Я соглашусь со Штайнбергом (Steinberg 2004) в том, что новая политическая культура нуждается в новой форме субъективности. Однако я полагаю, что пренебрежение гендерной политикой оперы не позволяет Штайнбергу сформировать глубокую или точную концепцию того, что необходимо изменить, чтобы революция стала в принципе возможна. В то же время, полемизируя с Чарльзом О. Нуссбаумом (Nussabum 2007), я буду утверждать, что цель оперы – поощрять не трансцендентность простого человеческого, а его радостное принятие.].
II. СТАРЫЙ РЕЖИМ И МУЖСКОЙ ГОЛОС
Принято считать, что Бомарше драматизирует противостояние между старым режимом, основанным на иерархии и субординации (в лице графа), и новой демократической политикой, основанной на равенстве и свободе (в лице Фигаро). Таким образом, ключевым моментом пьесы Бомарше является монолог Фигаро в пятом акте, где он осуждает наследуемые привилегии графа. Моцарт, опустив эту политическую речь, деполитизировал оперу, превратив конфликт между графом и Фигаро в исключительно личное соперничество из-за женщины.
Этот взгляд исходит из негласной предпосылки: нас как политических мыслителей должно интересовать напряжение между графом и Фигаро. И поскольку Моцарт не находит в этом противостоянии центра политического конфликта, в его прочтении видят акцент на бытовых разногласиях, а не на политическом противостоянии. Однако не будем делать поспешных выводов, считая, что Фигаро олицетворяет новый порядок (в то время как граф, очевидно, олицетворяет старый порядок).