– Я этого не допущу
– Ты не допустишь? А кто тебя спрашивает? Плевать мне, допустишь ты или нет! И чтобы ты это знал, я примусь за них сейчас же.
– Я тебе не позволю. Не делай глупостей. Я щадил тебя до сих пор и бил вполсилы. Если ты тронешь хоть одного из них, я тебя ударю больно.
Но Генри не мог сдержать злости. Он бросился на ближайшего мальчика, которому собирался мстить, но не настиг его: новенький сбил Генри с ног оглушительной пощечиной, и он лежал без движения.
– Я все видел! Я все видел! – Это кричал отец Генри, работорговец; его не любили, но боялись из-за кулаков и крутого нрава. Он выскочил из саней и бежал, держа кнут наготове. Мальчишки бросились врассыпную, а работорговец, поравнявшись с Сорок четвертым, взмахнул кнутом и злобно выкрикнул:
– Я тебя проучу!
Сорок четвертый ловко увернулся от удара и стиснул правой рукой запястье торговца. Послышался хруст костей, стон, торговец зашатался и попятился, крича:
– Господи, он раздробил мне руку!
Мать Генри вылезла из саней и разразилась неистовыми воплями над поверженным сыном и изувеченным мужем, а потрясенные мальчишки не могли оторвать глаз от эффектного зрелища: красочной скорби женщины; они были немножко испуганы, но рады, что оказались очевидцами этого захватывающего спектакля. Их внимание было настолько поглощено увиденным, что, когда наконец миссис Баском обратилась к ним и потребовала выдачи Сорок четвертого для сведения счетов, они обнаружили, что он незаметно исчез.
Глава III
Час спустя люди начали заглядывать в дом Хотчкисов, будто бы проведать их по старой дружбе, на самом же деле – взглянуть на диковинного мальчишку. Новости, которые они приносили, наполняли Хотчкисов гордостью за свою фортуну и радостью за то, что они поймали ее за хвост. Сам Хотчкис гордился и радовался искренне и простодушно; каждый новый рассказ, удлинявший список чудес его постояльца, наполнял его еще большей гордостью и счастьем, потому что он был человеком, полностью лишенным зависти и восторженным от природы. Он отличался широкой натурой во многом: с готовностью принимал на веру новые факты и всегда искал их, новые идеи и всегда изучал их, новые взгляды и всегда перенимал их; он был всегда рад приветствовать любое новшество и опробовать его лично. Он менял свои принципы с луной, политические взгляды – с погодой, религию – с рубашкой. В деревне считали, что он безгранично добрый человек, значительно превосходит обычного деревенского жителя по уму, терпеливый и ревностный правдоискатель, искренне исповедующий свою новейшую религию; но все же надо сказать, он не нашел своего призвания – ему следовало быть флюгером. Хотчкис был высок, красив и обходителен, имел располагающие манеры, выразительные глаза и совершенно седую голову, отчего казался лет на двадцать старше.
Его добрая пресвитерианская жена была тверда, как наковальня. Суждения ее не менялись, как заезжие гости, а определялись раз и навсегда. Она любила своего мужа, гордилась им и верила, что он мог бы стать великим человеком, если бы представился удобный случай: живи он в столице, он открыл бы миру свой талант, а не держал бы его под спудом. Она терпимо относилась и к его правдоискательству. Полагала, что он попадет в рай, была убеждена, что так и будет. Когда он станет пресвитерианцем, конечно, но это грядет, это неизбежно. Все признаки были налицо. Он уже не раз бывал пресвитерианцем, периодически бывал пресвитерианцем, и она научилась с радостью отмечать, что этот период наступает с почти астрономической точностью. Она могла взять календарь и вычислить его возвращение в лоно пресвитерианства почти с такой же уверенностью, с какой астроном вычисляет затмение. Период мусульманства, методистский период, буддизм, баптизм, парсизм, католический период, атеизм – все они регулярно сменяли друг друга, но это верную супругу не беспокоило. Она знала, что существует Провидение, терпеливое и милостивое, которое наблюдает за ним и позаботится, чтобы он скончался в свой пресвитерианский период. Последней религиозной модой были Фокс-Рочестеровские выстукивания[[8] - «Фокс-Рочестеровские выстукивания» – Имеются в виду знаменитые в то время спиритические сеансы, которые устраивали Маргарет Фокс и ее сестра в г. Рочестере.], и потому Хотчкис был сейчас спиритом.
Чудеса, о которых рассказывали гости, приводили в восторг Ханну Хотчкис, и чем больше они говорили, тем больше она ликовала, что мальчик – ее собственность; но человеческая природа была в ней очень сильна, и потому она испытывала легкую досаду, что новости должны поступать к ней извне, что эти люди узнали про деяния ее постояльца до того, как она сама про них узнала, и теперь ей приходится лишь удивляться да ахать, а ведь по справедливости ей следовало бы рассказывать, а гостям – аплодировать, но они преподносят все новые чудеса, а ей и сказать нечего. Наконец вдова Доусон заметила, что все сведения поставляет одна сторона, и спросила:
– Неужели он не совершил ничего необычайного здесь, сестра Хотчкис [Всего лишь обращение у методистов, пресвитериан, баптистов, кэмпбеллитов, очень распространенное в те дни. – М. Т.], ни вчера вечером, ни сегодня?
Ханна устыдилась своей неосведомленности: то единственное, что она могла им предложить, было бесцветно по сравнению с тем, что ей довелось услышать.
– Пожалуй, нет, если не считать того, что мы не понимали его языка, но легко поняли все знаки, жесты, будто это были слова. Мы сами удивлялись, когда обсуждали это происшествие.
Тут в разговор вступила молоденькая племянница Ханны Анни Флеминг:
– Но, тетушка, это не все. Собака не даст чужому и к двери подойти ночью, а на этого мальчика она даже не залаяла и ластилась к нему, будто обрадовалась его приходу. Вы же сами говорили, что такого раньше с чужими не случалось.
– Ей-богу, правда. У меня это как-то выскочило из головы, девочка.
Ханна повеселела. А потом и супруг внес свою лепту:
– А я кое-что еще вспомнил. Вхожу я с ним в комнату – показать, как расположиться, да ненароком стукнулся локтем о шкаф, свеча выпала у меня из рук и погасла, и тогда…
– Ну конечно, – подхватила Ханна, – тогда он чиркнул спичкой и зажег…
– Не тот огарок, что я уронил, – радостно выкрикнул Хотчкис, – а целую свечу А то-то и дивно, что в комнате была всего одна целая свеча
– И она лежала в противоположном углу комнаты, – прервала его Ханна, – скажу больше – лежала она на самой верхушке книжного шкафа, и виднелся лишь самый кончик ее, а он тут же свечу заприметил, глаз у него, как у сокола, зоркий.
– Еще бы, еще бы! – в восторге закричала вся компания.
– Он подошел к шкафу в темноте и даже не задел стула. Подумайте, сестра Доусон, даже кошка не проделала бы это быстрее да сноровистей! Ну, что вы скажете?
В награду хор разразился изумленными ахами и охами, и все существо Ханны затрепетало от удовольствия; а когда сестра Доусон многозначительно положила свою руку на руку Ханны и закатила глаза к потолку, как бы говоря: «Слова здесь бессильны, бессильны», – удовольствие перешло в экстаз.
– Погодите, – сказал Хотчкис с коротким смешком, оповещавшим окружающих, что сейчас последует что-то смешное, – я могу рассказать о таком чуде, перед которым меркнет все, что говорилось о моем постояльце до сих пор. Он расплатился за четыре недели вперед – полностью Петербург может поверить всему остальному, но принять на веру такое вы его не заставите.
Шутка имела огромный успех, смеялись дружно и от души. Затем Хотчкис снова хохотнул, предваряя что-то смешное, и добавил:
– А есть и чудо поудивительнее – я сообщаю вам каждый раз понемножку, щадя ваши нервы. Так вот, заплатил он не какими-нибудь бумажками, что идут в четверть нормальной цены, а звонкой монетой, чеканным золотом, какого здесь давно не видывали! Четыре золотых орла[[9] - «…четыре золотых орла». – «Орел» – золотая монета в десять долларов.] – глядите, если не верите!
Никому и в голову не пришло смеяться над столь величественным событием. Оно впечатляло, вселяло благоговейный трепет. Золотые монеты переходили из рук в руки, их рассматривали с безмолвной почтительностью. Тетушка Рейчел, старая рабыня, обносила гостей колотыми орехами и сидром. И она не осталась в долгу:
– Вот оно что! Теперь-то я смекаю, что к чему, а то все из головы не шла эта свечка. Ваша правда, мисс Ханна, она только и была в комнате. В шкафу лежала, на самой верхушке. Она и до сих пор там лежит, никто ее не трогал.
– Говоришь – никто не трогал?
– Да, мэм, никто. Простая свечка, длинная такая, желтая, она и есть?
– Конечно.
– Я, мэм, сама ее и отливала. Разве нам по карману восковые свечи по полдоллара за фунт?
– Восковые? Надо же до такого додуматься!
– А новая-то – восковая!
– Полно чепуху молоть!
– Ей-богу, восковая. Белая, как покупные зубы мисс Гатри.
Заряд тонкой лести попал в цель. Вдова Гатри, пятидесяти шести лет от роду, одетая, как двадцатипятилетняя, была очень довольна и изобразила девическое смущение, что выглядело очень мило. Она тщеславилась своими вставными зубами, и это было простительно: во всем Петербурге только у нее были такие зубы, для остальных это была недоступная роскошь; они являли собой разительный контраст с преобладающей жевательной оснасткой молодых и старых – яркий контраст выбеленного палисадника и обгорелого частокола.
Всем захотелось увидеть восковую свечку; за ней тут же послали Анни Флеминг, а тетушка Рейчел снова завела разговор:
– Мисс Ханна, он ужас какой чудной, наш молодой джентльмен. Перво-наперво, у него вещей при себе нет, ведь верно?
– Его багаж еще не прибыл, но, полагаю, он в дороге По правде говоря, я ждала его весь день.
– И не будоражь себя из-за него попусту, голубушка По моему разумению, нет у него никакого багажа и не прибудет он.
– Почему ты так думаешь, Рейчел?
– А он ему без надобности, мисс Ханна.
– Но почему?
– Вот я и хочу сказать. Ведь он, как пришел, был одет с форсом, так ведь?
– Верно, – подтвердила Ханна и пояснила компании. – Одет, казалось бы, просто, но сразу видно, что материал дорогой, какого у нас не носят. И покрой элегантный, и все на нем новое – с иголочки.