– Не успела? А ты ей время давал?
– Нет, но…
Я начинал понимать, что что-то не так.
– Где мама? – я медленно поднялся.
Отец молчал, вперив глаза в пол, рассматривая блеск пустых бутылок из-под дешёвого пойла для тех, кому было нечего терять. Воцарилась тишина, а я продолжал ждать. Руки непроизвольно сжались в кулаки. Я готовился к худшему.
– Где она? – с металлом в голосе произнёс я, и тот взглянул на меня. В уголках его постаревших впавших глаз блестели слёзы.
Я и не заметил, как он постарел. На десять лет, если не больше. В нём больше не виднелась угроза – только слабость и глупость, которую я всегда в нём презирал.
– Умерла. Две недели назад.
– Почему не написал?
– Не хотел расстраивать.
– Ты совсем свихнулся? – в ярости проговорил я. – Она – моя мать! Как ты посмел промолчать!
Рука дрогнула сама, и звонкий шлепок руки о его старческую щёку разнёсся по комнате.
Он сидел и испуганно смотрел на меня, знал, что больше не может ответить – я был лучше сложен. Я ждал объяснений, но он продолжал молчать. Так мы и сидели в тишине. Я начал искать хоть одну целую бутылку, чтобы хоть немного прийти в себя, но руки тряслись, стаканы по большей части были все разбиты, а осколки причудливо блестели под светом зимнего солнца. Наконец, одна невыпитая бутыль оказалась у меня в руках. Я откупорил её и сделал глоток. Пойло обожгло пищевод. Оно было по-настоящему гадким и совершенно невкусным.
– Как ты пьёшь эту гадость… – шептал я себе, смотря на него из кухни. Затем поставил бутылку и вышел к нему:
– Где могила?
– На заднем дворе. На кладбище идти не стал, – только и ответил отец, даже не смотря на меня.
На заднем дворе, припорошённым снегом, я увидел лишь полуразвалившийся сарай и маленький могильный холмик с покосившимся деревянным крестом.
– Ты сильно сердишься? – спросил меня отец, незаметно подкравшись сзади. По голосу слышалось, что он моментально протрезвел.
– А сам как думаешь?
– Думаю, что да.
– Но когда хоронил её, ты почему-то не подумал, что я хотел бы проводить её в мир иной, – со злобой в голосе процедил я. – А теперь она там, гниёт в земле, и я её больше никогда не увижу! И всё из-за тебя!
Как бы я её не недолюбливал, она была первым человеком в моей жизни, тем, кто попытался воспитать во мне кого-то нормально, кого-то, кто смог уйти в жизни дальше и выше, чем она с отцом. И сколько бы мы ни ссорилось, сколько бы ни обижались друг на друга, я знал, что люблю её, и знал, что она любит меня.
По моим щекам катились слёзы. Отец стоял и смотрел на меня.
И теперь, когда я вспоминал об этом, спустя столько лет по моим щекам всё так же катились горькие слёзы отчаяния. Исправить уже ничего нельзя, даже отцу не отомстишь – он тоже погиб, его забрали люди из гестапо за пьянство практически сразу после мамы.
Я лежал один в доме, в котором всё это и случилось и понимал, что больше оставаться тут не хочу. Как только нога заживёт, подумал я, так сразу свалю к чёртовой матери. Нужны перемены, нужен глоток свежего воздуха, который смог бы разбудить во мне жажду жизни. А здесь его я никогда не смогу получить.
В дверь постучались. Я медленно поднялся с кровати и хотел уже было крикнуть привычное «кто там?», но вовремя осёкся. Мне хотелось произвести впечатление и встретить незваного гостя самостоятельно.
Нога ныла при каждом шаге, но было значительно легче, чем в самом начале реабилитации, оставалось совсем немного времени тренироваться, чтобы я смог ходить, как раньше.
Я дёрнул ручку, и дверь со скрипом распахнулась, впуская внутрь прихожей морозный воздух и кучи снега.
Передо мной стоял почтальон, мистер Ранэр, немец с чёрными жиденькими волосами.
– Вам письмо, мистер Моргентау, – он передал мне в руки маленький конверт и, спустившись по лестнице, вышел со двора и скрылся за поворотом в город. Я закрыл дверь и, отыскав зимнюю куртку и ботинки, вновь вышел на улицу, закурил, пошарив по карманам и найдя там старую пачку сигарет и пару спичек в коробке. Дым обжигал лёгкие, голова немного кружилась – отвык от них уже, – но я продолжал стоять на морозе и вдыхая смерть, попутно держа в другой руке письмо.
Я взглянул на имя отправителя и тут же закашлялся.
Элизабет.
Письмо было от неё.
Я не знал, что она могла в нём написать, поэтому я просто спрятал его в карман до лучших времён, опасаясь того, что было внутри: признание в любви, в измене, грустная или жестокая история, может, просьба о помощи или какой-то важный вопрос. Так много вариантов, и я опасался самых неблагоприятных.
Окурок упал где-то в кустах и потух в снегу. Я вернулся в дом. Скинул куртку, ботинки вновь лёг в кровать, натянув одеяло до подбородка. Сам того не заметив, я провалился в неприятную дрёму, а когда открыл глаза, то увидел, что Клаус и Лили вновь были со мной.
– Представляешь, – начал свой рассказ, раздавая карты, – сейчас с Лили были на собрании, только что оттуда.
– И что?
– Тот случай с собаками и тобой они так просто не оставили, ублюдки, – чуть более злобно сказал он. – Теперь они хотят застрелить всех собак в округе, чтобы такого больше не повторилось.
– Но там же были бешеные собаки, они из леса, разве нет? – удивился я.
– В том-то и дело, – горестно вздохнул Клаус. – Нас с Лили заставили подписать петицию за расстрел всех собак в округе. Сказали, что если не подпишем, то житья нам больше не будет. А я хотел прожить спокойно ещё хотя бы пару лет.
– Где твои принципы, Клаус? – сказал я серьёзно, посмотрел на Лили, протирающую пыль в другом конце комнаты. – А твои, Лили?
– А что? По-другому мы не могли. Куда мы уедем, если они начнут нас травить, как этих самых собак? Нам некуда бежать, пойми нас правильно, Адам. Кто мы такие, чтобы решать, кому жить, а кому умереть?
– И поэтому подписали, боясь за собственную шкуру, – процедил я.
– Из твоих уст это звучит слишком жестоко, – заметила Лили.
– Потому что это и есть жестокость.
– Не преувеличивай. Всё ведь не так плохо, – неуверенно говорил Клаус, кидая карту на стол. – Всё образуется, вот увидишь.
– Нет, – помотал головой я. – Ничего уже не будет нормально.
– Раз уж ты так хочешь выразить протест, то мы принесли эту бумажку, чтобы ты подписал за или против, – Клаус из кармана вельветовой жилетки достал сложённую в несколько раз бумажку и показал мне. На листе в столбик были написаны имена практически всех, кто жил с нами, с двух сторон, справа были две колонки – «за» и «против». Практически все проголосовали за незаконное убийство, больше похожее на геноцид.
– Сейчас, – сказал я и встал с кровати, – только ручку возьму в кабинете.
Вышел, оставив их наедине. Хлопнул дверью и, оставшись один, вновь осмотрел макулатуру. Она была мне противна, и я подумал, что вместо одиночного протеста мог бы пресечь эти убийства на корню. Поэтому я просто порвал листок и сжёг его в пепельнице, выставив руку в окно.