– Милости просим.
– Надо же что-нибудь делать. Только уж очень у меня разъехались мысли, и все труднее мне их связать, склеить, прилизать… Ведь чего живой человек за один день не передумает, а тем более за семьдесят лет!.. Есть люди, у которых не один, а несколько характеров. И добрый десяток умов на придачу. Я у нас во время террора мечтал о режиме Людовика XIV. Пышный двор, блеск, красота, а? Взять Лувр или Версальский дворец – ведь демократия таких не выстроит, правда? Или Notre Dame? Ни для университета, ни для парламента, ни даже для биржи этакого храма не создадут… Что и говорить, не Бог знает какие орлы нынешние европейские монархи. Но все-таки сколько красоты унесут они с собой из мира, когда исчезнут навеки! Так я думал, сидя в Консьержери. А вот поживу у вас, вероятно, помяну добром покойного Робеспьера. Упокой Верховное Существо его бессмертную душу! Скачут, скачут мои мысли…
– А вы лечитесь.
– Не стоит: скоро умирать.
Он взял со стола книгу.
– Канта читаете! Я проездом был у него в Кенигсберге. Лучше было бы, если б не заходил: тяжело! Он впал в детство, не меняет больше белья, подвязывает чулки к пуговицам жилета. Уверял меня, что погода составила против него заговор… Очень тяжело смотреть. Я на своем веку, как, впрочем, все люди, видел достаточно разных memento mori!.[9 - Помни о смерти (лат.).] Чем memento mori банальнее, тем оно действительнее. Заметьте, что и мысли, связанные с memento mon, всегда очень банальны. Ну, труп, могила, черви – умного ничего не скажешь. Однако впавший в полуидиотизм Кант – это такое зрелище, которое не может изгладиться из памяти. Другой об этом забудет, а вспомнит «Критику чистого разума». Я «Критику» помню, но и этого при всем желании никак не могу забыть… А за всем тем что ж?.. Вы говорите, я все ненавижу. Это неверно. Я многое люблю. Природу очень люблю. Не то что какую-нибудь долину Колорадо (красивей я ничего не видал) – нет, самую обыкновенную природу: где есть вода, и солнце, и зелень, там и чудесно. Даже в вашем петербургском холодном ветре есть своя прелесть. Музыку тоже очень люблю. Умные книги еще больше люблю. Только ум и талант ведь и живут вечно. Ну, не вечно, так долго. Теперь я, впрочем, мало читаю, больше о делах инквизиции, о делах революции, – чтобы приятнее было, знаете, покидать эту милую землю… Да, кстати о книгах, я вам привез подарок, зная, что вы занимаетесь химией.
Он вынул из кармана небольшую тоненькую книжку в белом кожаном переплете.
– Что это такое?
– Это автобиография алхимика XV столетия, графа Бернарда Тревизского, довольно редкое издание. Прелестная вещь… Граф был очень славный, доверчивый человек, от всего сердца любивший науку. На нее, на опыты, на путешествия в поисках философского камня, он потратил все свое состояние. Очень он трогательно рассказывает, как его надували разные нехорошие люди. Так и дожил, бедный, до седых волос. Впрочем, я вам прочту.
Ламор перелистал книжку и, отыскав нужную страницу, стал читать:
– «Et par ainsi le despendy en ces choses, que cherchant que allant, que pour esprouuer, que pour aultre chose bien dix mil trois cens escuz & fuz en moult grade pouurete et si n’auoye plus guerres d’argent. Aussi l’estois ia vieulx de soixante deux ans & plus, & encoires quelque martire que j’eusse, peine, & souffretе, & vergoigne, qu’il me falloit laisser mon pays…»[10 - «И таким образом я потратил на те вещи, которые искал и изучал, которые исследовал, а также на иные вещи десять тысяч триста экю и дошел до последней степени бедности и не имею более средств. И теперь я старик, мне более шестидесяти двух лет, я подвергался разным мучениям, испытывал горе, страдания и позор, и мне пришлось покинуть мою страну» (франц.).]
Он засмеялся:
– Наконец старик обозлился. Ругает этих шарлатанов последними словами, кричит: «trompeurs! larrons pendables! И советует бежать от них как от чумы: «Laissez sophistications, & tous ceulx qui y croient, fuyez leurs sublimations, coniunctions, separations, congelations, preparations, disi?unctions, conexions & aultres deceptions». Я обрадовался, прелестный ведь старичок… Но выводом своим он меня порадовал еще гораздо больше.
– Каким выводом? – с раздражением спросил Баратаев.
– Оказывается, другие алхимики действительно идиоты и обманщики, но сам-то граф все-таки открыл великую тайну: «Саг il n’y а aultre vinaigre que le nostre, ne aultre regime que le nostre, ne aultres coulleurs que les nostres, ne aultre sublimation que la nostre, aultre solution que la nostre, aultre congelation que la nostre, aultre putrefaction que la nostre…»[11 - «Обманщики, мошенники, достойные виселицы!.. Бросьте эти подделки и всех, кто в них верит, бегите от их сублимаций, соединений, отделений, замораживаний, приготовлений, разделений, связей и прочих обманов» (франц.).]
Старик засмеялся снова:
– Дарю вам это полезное сочинение.
– Благодарю за подарок. Я все же удивляюсь вашей смелости. Издеваться над тем, о чем не имеешь представления… Впрочем, бросим это.
– Да, бросим.
Ламор положил на стол книгу.
– Как вы знаете, я имею к вам и масонское дело, – сказал он, помолчав.
– Знаю.
– Мы в прошлом году воссоздали Великий Восток Франции. Во главе его Ретье де Монтало. Уже действует несколько десятков лож, мы решили возобновить и международные связи. Сношения с Россией у нас прежде были довольно тесные – кому же и знать, как не вам? Мне поручено побеседовать в Петербурге с вами, еще кое с кем. Я уже говорил с генералом Талызиным. Он просит меня подробно их со всем ознакомить.
– Ну что ж, вы и ознакомьте.
– Талызин пригласил меня к себе на ужин для разговора.
– Я знаю, он звал и меня. Вы о чем будете говорить?
– Хотел бы о многом, да не знаю, стоит ли? Ведь мне состав слушателей неизвестен.
– Будут люди умные и порядочные.
– И по-французски все понимают?
– Разумеется.
– Тогда я, быть может, поделюсь некоторыми своими мыслями. Говорил я во Франции, послушаю, что вы скажете…
– Так вы вернулись к масонству?
– Формально я всегда к Нему принадлежал… Но теперь увлечен его идеями больше, чем полвека тому назад. В мире дьяволу принадлежит все, а в масонстве только как-никак пятьдесят процентов. Ведь я, быть может, самый старый масон из всех ныне живущих на свете. Надеюсь, вас не очень удивят мои последние мысли. Я во многом гораздо ближе к вам, чем вы думаете. Вот только обхожусь без скелета и без этих картинок для малолетних. Да и вы их, должно быть, повесили на стену лет тридцать тому назад, правда? Не снимать же на старости, я понимаю. Есть масонство общедоступное. Оно ни меня, ни вас не интересует, оно мало отличается от других религиозных учений. Разве что совместило с моральным совершенствованием производство в высшие степени, что-то вроде служебного повышения… И есть символы большой глубины, есть величественная поэзия мысли. Я верю, что наш орден был основан Соломоном. Но к этому масонству можно прийти, только подарив окончательно мир дьяволу. Говорю аллегорически – вам, конечно, моя мысль понятна?
– Больше, чем понятна. Однако сомневаюсь в том, чтобы мы могли с вами сойтись… Может быть, в отдельных взглядах, но не в главном. Главное от вас всегда ускользало. Я давно вас знаю – и слышал от вас много самых разных речей… Слова и мысли были разные, а тон всегда один и тот же… Вы уж во всяком случае не из тех людей, у кого несколько характеров. Души у вас и одной не найдется. И упрекал я вас никак не в грубости мысли, а именно в этом: тяжел, очень тяжел и однообразен тон вашей души…
– Ведь и у вас он, кажется, нелегкий? Вы все-таки послушайте то, что я скажу у Талызина… Что за человек, кстати, Талызин?
– Прекрасный человек. Умный и благородный.
– Влиятельный?
– Не думаю, – сказал Баратаев с удивлением. – У нас кто же влиятелен? Ростопчин, Кутайсов…
– Вы их знаете?
– Желал бы не знать…
– Могли бы меня с ними свести?
– Нет, увольте. Всего влиятельнее сейчас, кажется, люди из Тайной экспедиции. Но им нельзя руку подать.
Ламор усмехнулся.
– Руку можно подать кому угодно, – сказал он, глядя на часы, – я здоровался бы с Картушем… А о Палене вы что думаете?
– Очень умный человек.
– Да, по-видимому, Я не знаю, чего он хочет. Но он зато прекрасно это знает, – что бывает не так часто, особенно у вас в России… Так вы ко мне приезжайте, давайте пообедаем вместе? Хорошо кормят внизу у Демута. Неаполь вспомним… Очень милая была тогда у вас дама…
Он быстро взглянул на Баратаева.
– Эх, тяжело нам, старикам, – сказал как бы рассеянно Ламор. – Вот теперь немцы выдумали теорию трагедий. Знаете, в чем сущность трагедии? В воле, лишенной возможности осуществления. В воле, в желании, все равно. Если это есть, значит, налицо основное условие трагического конфликта. Уж эти немцы: глубокомысленный народ, только совершенно лишены чувства смешного. Говорят, и Эсхил на этом построен, и Софокл, и Корнель. Теперь еще Шекспир очень в моду входит… А в мое время он считался образцом дурного вкуса: темная вещь искусство – никто никогда не узнает, что это такое. Так, видите ли, и Шекспир построен на этом. Казалось бы, мы, старики, готовые трагические герои. А вот нет, занимаются нами одни комические писатели – да еще как: одного Мольера вспомнить! И действительно смешно: не нам с вами, разумеется, а им, молодым. Но есть старички брюзжащие, вот как мы с вами. Это куда ни шло – по крайней мере, естественно. Зато я ужасно боюсь старичков, «сохранивших молодую душу»: они всегда за все новое, свежее, за молодежь и этак благодушно, видите ли, радуются на юношей и особенно на девушек: мы, мол, пожили, теперь ваше время, веселитесь, детки, веселитесь. Детки, дурачки, верят. Таких-то старичков они особенно и любят… Одно только устроено умно, то, что мы черствеем с годами и не так все это чувствуем. Да и смерть – чужую – переносим легче… Ну, я заболтался. Прощайте, до скорой встречи, – сказал Ламор, поднимаясь.
IV
…«La tyrannie et la dеmence sont ? leur comble…»[12 - «Тирания и безумие дошли до предела…» (франц.)]