Это был его мешок, который взрослые считали потешным. В нём хранилась порядочная чушка льда, вырубленная на спускном пруду, обложенная сухой травой и хвойными лапками, завёрнутая в рогожу, повитая верёвкой. Светел поднял мешок на уступ в плотном снегу, утвердил его там и стал бить. Спохватился, скинул с ног поршни и продолжил битьё, прыгая по снегу босиком. Когда жгучая боль в ступнях начнёт делаться глухой и далёкой, пора будет прятать мешок, возвращаться домой. Так он отмерял время. Мать всё чаще бранилась, что в амбар его хоть не посылай: уйдёт – не дождаться. Это ей лишь бы поворчать. Мороз-то здесь с приближением зимы знай усиливался.
Светел молча колошматил мешок, бросал кулак вперёд не рукой, не плечом – особым слитным движением, которое они со Скварой подсмотрели когда-то у взрослых стеношников. Оно рождалось глубоко в животе, продолжалось разворотом бёдер, всего тела – и лишь в последнюю очередь выхлёстывало кулак. Зато и летел тот боевой гирей, разогнанной на ремне.
«Вот тебе, шашень. Вот тебе, гнида. За атю. За брата. Уж приду, не спущу…»
Верно ли у него получалось, Светел не знал. Сладят потеху на корочун, тогда поглядим. Вконец перестав чувствовать ноги, он обулся, стащил мешок обратно в амбар, камнем отбил от мёрзлой груды нужный ему свёрток, заложил дверь, пошёл по тропинке в зеленец. Подошвы горели, медленно отогреваясь, а дельницы выглядели так, что мать уши оборвёт, если увидит.
Их с отцом спасла чужая упряжка. На Коновом Вене было принято чтить симуранов, поэтому двое охотников не на шутку перепугались, когда золотой кобель со злым рыком упал на них из-под туч, погнал собак куда-то к реке. Эти люди не умели говорить с симуранами и не понимали, отчего рассержен благородный летун… Пока не увидели под скалами обросшего инеем угрюмого Зыку и вымотанного Светела, пытавшегося обогреть отца, оживить его правую руку.
Мать потом кланялась в ноги братьям Синицам. Обещалась им верно служить до старости лет. Целовала Рыжика, гладила Зыку, впервые допущенного в избу. Бабушка Корениха молча растирала в ступке вязовую кору на припарки, бережно делила луковку, грела в горшочке козий жир с солью для спасительной мази…
Даже куклы, выстроенные свадьбой возле божницы, словно пригасили веселье.
«Те люди, котляры… даже Звигуры не вступились… – тихо всхлипывая, пересказывала мать принёсшей луковку свойке. – А Светел, он же что, мал ещё…»
Скоро вся Твёржа прослышала, как негодные Воробьи прятались за углами, пока Жог давал неравный бой котлярам, силясь отстоять первенца. И как после Пенёк уже раненным, с помощью верного Зыки дошёл почти до своего берега. Довёл младшего приёмного сына…
Светела никто вслух не корил, но он чувствовал себя виноватым.
Отец уже ходил, когда у Светела поползла по швам старенькая рубашка. Мать решила примерить на него братнину. Вытащила из скрыни одёжки старшего сына, стала было раскладывать… Вдруг сгребла всё в охапку, зарылась лицом, охнула, взялась баюкать, припевая и приплакивая, как по мёртвому.
Завлекло избушку тьмой,
Измерцался яхонт мой.
Развязался поясок,
Отзвенел твой голосок.
Ты привстань, моё дитя,
Вновь дыханье обретя.
Резвы ножки распрями,
В ручки бавушку возьми.
Мой сынок, на твой помин
Кружевной спекла я блин.
Все едят, покуда свеж,
Только ты один не ешь…
Светел хотел сказать ей, что Сквара живой и обязательно вернётся, но не посмел. Ему стало страшно. Он увидел, как нахмурилась Корениха, уже кроившая старую тельницу на лоскуты. Повернулся к отцу… Жог, сидя на лавке, тёр здоровой рукой живот, кривился, точно от боли. Когда бабушка бралась за жгучую мазь, он терпел крепче. И губы у него были какие-то синие… Светел подоспел к нему, сел рядом.
«Атя?..»
Огонёк отца бился и трепетал над пустотой. Светел в ужасе приник к нему, подхватил, обнял… Жог закашлялся, с облегчением перевёл дух…
«Не моги реветь, Равдуша! – велела матери суровая Корениха. – Сказано тебе, живой он! Живой! – И шуганула внука: – А ты что расселся, дела нету руки занять? Поди светец воскреси, совсем, вишь, загас…»
Прежде это Сквара всё был у неё и белоручка, и лодырь, и праздный шатун. И младшенького прижать норовил, если бабка с матерью недоглядят.
Светел вскочил. Жог взял его за плечо, тоже встал, ни дать ни взять опираясь.
«Пошли, сынок. Поможешь…»
Вернувшись из амбара, Светел ещё в сенях услышал голоса бабки и матери, звучавшие за дверью. Мальчишка на всякий случай притих, прислушался: наверное, это его ругают? За то, что слишком долго ходил?
– …Да засмотрелся он поди на котляров этих!.. – безутешно всхлипывала Жига-Равдуша. – И тётенька Розщепиха сказала… Они ж вон какие! Сильные да страху не знают! К ним захотел…
Светел не сразу и сообразил, что речь шла о Скваре.
Бабушка осведомилась вроде даже насмешливо:
– А ты, значит, Розщепихе веришь больше, чем сыну? Что ж так? Не сама ль растила, кормила?
– Так своевольник он! – в голос вскрикнула мать. – Неслушь! Ему говори, а он всё по-своему!
– А ты бы хотела, чтобы он мягким воском у тебя в руках гнулся? – спросила Ерга Корениха. Когда Светел уходил, она обувала в крохотные поршеньки новую куклу, кудельные волосы были окрашены сажей. – Воск тебе кто угодно снова растопит и по-своему перелепит. Податливый да мягкий вышел бы отца с братом заслонять? – Помолчала, добавила: – Гордись, дура.
Она ведала небось, что говорила. Дедушка Единец Корень тоже не за так своё прозвище получил. Знали в нём люди негибкий нрав и упрямство. А кто не помнит, что внуки удаются все в дедов!
– Я бы не гордилась, а кашей его лучше кормила!.. – вконец расплакалась мать.
– Ты Розщепиху слушай больше, – посоветовала бабушка. – Уж она-то лучше всех знает, как детей нужно растить.
Мать вдруг вскрикнула:
– На себя оборотись! Кто его поленом тогда… за кугиклы… Скварушку… сыночка моего…
Светел снял со стены лапки, со стуком бросил на пол. Голоса немедля примолкли. Светел повесил лапки на место, вошёл:
– Вот… Сало принёс… Благословите, к ате пойду?
Мать отвернулась, пряча мокрые глаза. Корениха, стоявшая поджав губы, строго оглядела избу. Дрова сушатся, воды натаскал…
– Ступай.
Светел выскочил обратно в сени и уже не слышал, как бабушка негромко сказала невестке:
– И меньшому ты не веришь, а зря. Он кровей хоть и пришлых, а кремлёвым мужиком будет.
В ремесленной Жога Пенька пахло смолистой елью, черёмухой и берёзой, дёгтем, маслом и воском, дымом, шкурами, клеем из рыбьей кожи, кипятком. Ждал дела станок для выгибания лыж, рядом стояли распаренные заготовки… а сам Жог сидел на скамейке, ссутулившись и повесив голову. Руки лежали на коленях, замерев в непривычной праздности. Вот жил-был человек, вершил хорошее ремесло, радовал себя и людей… а потом содеялось зло, и гордый промысел, никого не сумевший защитить, оказал себя бессмысленным и никчёмным. Страшно это, если подумать. Светелу бросилась в глаза обильная седина, побившая волосы Жога, ещё недавно такие же чёрно-свинцовые, как у старшего сына.
Он, вообще-то, хотел попросить лоскут ненужного камыса, подлатать рукавицы, но посмотрел на отца и сказал совсем другое:
– Атя, благослови, я бы лыжи гнуться поставил?
Жог медленно поднял глаза. Впрозелень голубые, Скварины. Только какие-то… пыльные, что ли. Совсем потускневшие.
Светела как ударило. «А если я Сквару где-нибудь в темнице такого же отыщу… Погасшего… Безразличного… Стану по имени называть, а он и не встрепенётся…»
– Атя?..
Жог молча кивнул. Снова уронил голову.
Светел взял заготовку, устроил в станке, начал бережно забивать клинышки, чтобы носок точно улёгся в «лесенку» из брусков. Обретались чудные лыжи с гребнями для упругости, с узкими носами и широкими прямыми пятками, на весенний оттепельный снег. Жог бережно выколол заготовки из мелкослойного елового кряжа, взятого от комлевой части ствола. Обратил сердцевинную сторону кверху, где будут падласы. Когда лыжи высохнут, утвердятся в красивом изгибе, источник ещё укрепит их над углями, промаслит, обошьёт лосиным камысом – станут они служить и служить, год от года бегая лишь вернее и легче…