– Как не привёз! Ночей не спал, сберегал.
Подтянул короб, вынул оплетённый горшочек. Вытащил свёрток. Не спеша размотал. Лигуй увидел тонкую бронзовую клетку и камень в ней. Красный, прозрачный, огранённый ступенчатым остряком.
Мигом забылась дедовская наука: хочется товарец купить – не хвали! Виду не показывай, что полюбился!.. Рука сама сотворила святой знак Огня.
– Охранителю, от злого мрака заступнику…
– Из храма разваленного, – степенно пояснил Хобот. – Из старого Лапоша. Ялмакович мечом клялся, будто с алтаря взято. Чехолок золотой пожаром расплавило, а может, украли, уж не взыщи.
Лигуй помолчал. Сглотнул.
– Ну а… святость сбереглась ли?
– Это испытать можно. Неси четыре светильничка.
…Маяк возился нескончаемо. Искал верный север. Нацеливал известную сторону клеточки на божницу, противную – на устье печное.
– Видишь четыре лика чеканные? Надо расположить, как над вратами шегардайскими. Спутаешь – победу?шек не оберёшься!
Покупщик аж взопрел, стараясь запомнить. Славно жить при Огне, но стоит прогневить, напугать… Да что! Беда памятна.
– Долго мешкаешь, брат Хобот, – вылетел судорожный смешок. – При этом огне семь деревень помёрзло! Сила неключимая подступит, уговорю ли обождать?
Бывалого торгована смутить было трудно.
– А кто велит Божью огнивенку в лес таскать, как обычное кре?сево? Ты её в святой угол поставишь, замкнёшь в сосудце узорочном. Всяк день живой огонь возжигай! Да не саморучно вытертый, а с пречистого алтаря! Окуришься дымом – какая нелёгкая подступиться дерзнёт?
Зажёг светочи, стал искать им места. Хозяин пристально наблюдал. Руки у Хобота были могучие, но не особенно ловкие. К узорам бисерным непривычные. Двигаться по волоску не учёные. Каждая оплошка заставляла Лигуя вздрагивать.
Наконец камень ожил. Засиял, как рдеющий уголь. В алой глубине пробудилось сердечко, начало посылать кверху выплески прозрачного света. Медленно, потом чаще, чаще…
Хобот спохватился, бросил клок растопки на бронзовую решёточку. Берёста выгнулась, испустила коптящие язычки. Лигуй смотрел замерев, таращил глаза. Беззвучная молитва шевелила усы. Нужно было приветствовать, восхвалять, вот только голос позабыл дорогу наружу.
Огненное сердечко трепетало, вспыхивало, метало золотой жар…
Лигуй смотрел, не мог оторваться, нутро всё туже скручивал страх.
Хобот вдруг вскочил, сцапал с полицы порожний горшок, проворно накрыл разошедшуюся огнивенку. В горшке обиженно зашипело. Помалу шипение улеглось.
Только тут Лигуй почуял запах горелой пеньки. Вскинул глаза к потолку.
Сеть, висевшая во владениях печной копоти, тлела посередине. Грозила полыхнуть.
Двое мужчин заметались в избе. Ухватами, чапельниками сшибли злосчастную сеть. Затоптали, измарав чистый пол.
Хобот перевёл дух:
– Потому, брат Лигуй, я в сосудце замыкать и велю… Огонь не вода, пожитки не выплывут!
В малой избе всё было как при батюшке, при государе Бакуне. Удеса со старшей дочерью заправляли кросна, основывали основу. Ловко вязали нитченки, готовились выбирать узор, завещанный от прабабок. Только рубашки кручинились белыми рукавами, утратившими цветение вышивки. Чаяна с матерью не смеялись, не вспоминали предсвадебных плачей. Просто работали.
Аюшка взяла было прялку, устроилась у светца. Дело не пошло. Веретено замирало в руке, взгляд возвращался к подаркам на полавочнике.
Скоро брызнули слёзы.
– Мамонька! На что кланяться приказала? Не батюшка он нам! Самочинно влез, благодетелем назвался, защитником! Не звала ты его!
Чаяна упустила нитку. Удеса выпрямилась, вздохнула. Скорбные глаза, морщины, как прожилки на безвременно увядшем листе.
– А ты, дитятко, не ему кланялась. Плачено за подарочки от честных трудов сокола нашего сгинувшего. Это его рученька тебе диковины многоценные протянула. Ему и почесть была.
– Чуешь? – спросил Хобот.
Он был доволен. Мысленно уже подсчитывал барыш.
Лигуй потянул носом:
– Ну…
Запах витал, шевелил в памяти что-то крепко забытое.
– Как после грозы, – подсказал маяк. – В груди радостно. Это оттого, что Божьей огнивенки всякая нечисть бежит.
Лигуй на пробу вдохнул. Выдохнул.
– Ещё дело к тебе есть, брат Хобот. Ты все земли прошёл, всех людей видел. Поди, грамоте разумеешь? Писа?ньице нарочитое сладить поможешь?
Отъезд из Невдахи
Когда ветер дул с моря, да ещё и подгадывал нужное направление, высоко над головами принималась выть Наклонная башня. Раньше её называли Глядной. Если в северной стороне задымятся костры, с неё должен был прокричать рог. Дикомытское войско так и не появилось. Маковка надломленной башни давно стала недоступна самому ловкому ползуну. Никуда не делся только вековой страх. Когда он подавал голос, сквозь стены опочивальных покоев сочились неподобные сны. А стоило буре как следует разгуляться – из Чёрной Пятери хотелось утекать со всех ног. Куда угодно, лишь бы подальше.
Озноби?ша снова шёл сквозь туман. Сжимал в руках снегоступы. Сердце трепыхалось в ожидании жуткого и неотвратимого, ждавшего впереди. Он бы всё отдал, чтобы убежать или хоть свернуть, но не мог. И он был один. Начисто, беспросветно один. Никто не ободрит… не заслонит…
Туман стал редеть. Ознобиша всхлипнул, ускоряя шаги, чтобы неведомое скорей явило себя. Ещё сажень…
Перед ним выросла знакомая стена. Та самая, где сорвался Дрозд. Заплывший ров. Дорога, ныряющая в ворота. У границы снега стояло дерево. Корявая, кряжистая сосна, ни живая, ни мёртвая, как все нынешние деревья… обломанная макушка, длинный сук, простёртый через дорогу…
Сердце прыгнуло вон из груди. Под сосной плясали, корчились, извивались нечистые тени, облепившие гордого человека.
«Ивень!..»
Ознобиша кинулся со всех ног, оскальзываясь, увязая в снегу.
«Ивень, брат! Я не знал!»
Тени облапили Ознобишу. Стали всовывать ему в руки заряженный самострел. А вот не на такого напали! Ознобиша больше не был напуганным, беспомощным малышом. Тени шарахнулись его гнева, как солнечного огня. Он наконец-то дотянулся до Ивеня. Ощутил тепло и боль его тела. Торопливо стал растягивать, срывать впившиеся верёвки…
Ивень чуть приподнял голову. Улыбнулся братишке – грустно, уже с той стороны. Ознобиша близко увидел его глаза.