Это была старица – прежнее русло, покинутое главной стремниной реки. Так человек покидает ставшую ненужной одежду. Звор, младший сын великой Светыни, некогда спешил к матери и проложил себе новый путь через леса и болота. Теперь он посещал брошенное русло только весной, во время разлива, да иногда ещё осенью. Остальное время старица дремала, подёргиваясь ряской. Ребятня, подраставшая у Барсуков и у Пятнистых Оленей, слышала по вечерам, как где-то за камышами плескала пудовым хвостом матерущая рыбина. Об этой рыбине ходили легенды. Кое-кто считал её любимым конём Водяного Хозяина. Другие возражали, мол, стал бы Хозяин держать Речного Коня в тихой старице, вдали от главного русла. Третьи полагали, что под лесистой грядой, разгородившей реку, точно есть сквозная пещера…
Мальчишки мечтали поохотиться на чудесное страшилище и каждое лето тайком от взрослых вязали плот. Сердобольные девчонки всякий раз находили спрятанный плот и растаскивали его, а Речному Коню бросали комки каши. Своими глазами подводного жителя не видел никто, но дети, охочие слушать взрослые разговоры, знали, что гулкие шлепки по воде с замиранием сердца слушали ещё их матери и отцы. А может, даже дедушки-бабушки…
Оленюшка тринадцати лет от роду сидела на стволе берёзы, изогнувшемся над водой. Дерево когда-то давно начало было валиться с подмытого берегового обрывчика, но не погибло. Уцелевшая половина корней живуче разрослась, цепко ухватившись за землю, ствол глянул вверх, вздымая крепкие пушистые ветви. Оленюшка сидела на белом стволе, поджав одну босую ногу под себя, а другую свесив к воде. Рыбища жила в глубокой части старицы; гуси, похоже, это знали и не высовывались с мелководья. Благо и там было где поплавать, покормиться и поиграть. Оленюшка вполглаза присматривала за сытыми пёстрыми птицами, придерживая локтем прялку, заткнутую нижним концом за поясок, сплетённый из разноцветных шнурков. Её род, Олени, вырезали навершие прялки в виде дощечки, к которой кудель прикалывала особая спица. В роду отца, у Барсуков, выстругивали прялки из раздвоенных веток: не надо ничего и прикалывать, насадил и готово. Олени покрывали струганые навершия ярким узором, оживляли на них даже Богов, творивших Вселенную. Барсуки посмеивались над друзьями-соседями и говорили, что их способ древнее, а значит, Богами прародителям преподан и свят сам по себе, не обязательно лики на дереве рисовать.
Те и другие прялки, однако, можно было носить у плеча, засунув за пояс, и прясть даже на ходу. Тем более – присматривая за гусями.
Пряла Оленюшка хорошо. Нитка всегда получалась у неё тонкой, ровной и крепкой. Вот только сегодня девочке больше всего хотелось скомкать кудель и выбросить в омут. А хорошо бы и вместе с прялкой, привязав камень побольше. Сегодня Оленюшка пряла шерсть. И знала, что готовые нитки придётся окрасить в красный и синий цвет, а часть тщательно выбелить. И тогда она сядет за кросна, чтобы выткать себе взрослую девичью одежду. Понёву.
Тринадцать лет – год в жизни особенный. Взрослеет тело, готовится воспринимать женское предназначение. Трёт глазёнки проснувшаяся душа. Девочке нарекают взрослое имя, род сходится на святой пир, и большуха со старшими женщинами надевают на «славницу» первую в её жизни понёву. Скоро прослышат о новой девушке дальние и ближние соседи, и мать начнёт строго поглядывать на молодых парней, жаждущих заполучить ясную жениховскую бусину в косу…
Оленюшка свою бусину однажды уже отдала. Ещё три года назад. И с тех пор чего только не выслушала от родных. Та бусина не в счёт, говорили ей дома. Ту ты по недомыслию отдала. Малое дитё! Что оно тогда понимало? Срамота да и только, давно пора позабыть. Теперь – дело совсем другое. Теперь – испросить доброго совета у матери да приветить паренька из хорошей семьи, чтобы лета через три-четыре вправду стал женихом. Чтобы с гордостью и честью носил заветный подарок…
А тот Серый Пёс – что с него? Показался один раз – и нету, пропал. Слухи, правда, доходили. Если только это вправду про него баяли, не про другого кого. Люди сказывали – будто служил самой государыне сольвеннской кнесинке. Сопровождал её на велиморскую границу и там едва не погиб. Потом вернулся – и чуть ли не на другой день вынужден был куда глаза глядят бежать из стольного города… Это – в доме хозяин? Мужчина, которого принимают в семью, чтобы жене до ста лет за ним спокойно жилось?…
Иногда Оленюшке казалось, что взрослые были правы. Вот ведь и пёс с бусиной на ошейнике, так похожей на подаренную тому человеку, давненько ей уже не показывался…
Девочка вспомнила славного скромного парнишку из рода Клеста, который вместе с матерью и отцом приезжал к ним в гости месяц назад… и вдруг, исполнившись непонятного отвращения, вслух прошептала:
«Из рода уйду!…»
Собственная безрассудная дерзость испугала её, она даже оглянулась по сторонам – не слышал ли кто. Она, как и все, помнила, конечно, старые сказки о девушках и парнях, убегавших из дому от немилого брака. Беда только: что хорошо в сказках, в обычной живой жизни никуда не годится. Нельзя из дому убегать. Плохо это. Любое горе лучше, чем от своего рода отказ. Даже мужа взять нелюбимого и до седых волос вздыхать о несбывшемся. Да и кто знает в тринадцать-то лет, что оно такое – любовь?…
В тринадцать лет надо мать слушать.
Шерстяная нить охватывала петелькой гладкое берёзовое веретено, вытягивалась из кудели, скручивалась, наматывалась. Привычные руки делали дело не думая. Оленюшка была в том счастливом возрасте, когда всё видится наполовину игрой. Она повторила, балуясь, точно с куклой, с призраком самого страшного лиха:
«А вот из рода уйду!»
Во второй раз это прозвучало уже не так таинственно и жутко, как в первый. В глубине души Оленюшка знала то, что неведомо откуда знают все дети, ещё не испытавшие горестных обид от судьбы. Всё как-нибудь обойдётся и образуется, говорило ей это знание. Всё будет хорошо. Пальцы босой ноги касались спокойной тёплой воды, она болтала ими туда и сюда, рассеянно забавляясь щекочущим прикосновением ряски. Вдруг спохватившись о порученном деле, Оленюшка пересчитала гусей, нашла глазами вожака… И, глядя на большую сильную птицу, загадала о невозможном: если прямо сейчас вынырнет из глубины старицы никем никогда не виданный Речной Конь, значит, точно уходить ей из рода навстречу неизвестной судьбе. Загадала, на всякий случай даже задержала дыхание… и, конечно, ничего не произошло. Не закричали чуткие гуси, не плеснул широченный хвост, не показался встопорщенный колючий плавник. Да по-иному ведь и быть не могло.
Оленюшка вздохнула. Одно дело – думать о небывалом и тайно надеяться: а может, всё-таки позволят Боги случиться?… – и совсем другое – убедиться, что несбыточное потому так и называется, что в жизни ему нипочём не бывать. Ловкие пальцы вытеребили из кудели нежную пушистую прядь, правая рука привычно раскрутила веретено, отягощённое глиняным прясленем… И в это время нога, продолжавшая бездумно разгонять мелкую ряску, чиркнула подушечкой пальца по чему-то плотному, скользкому. Девочка, ещё не успев испугаться, проворно отдёрнула ногу и посмотрела вниз.
Прямо под ней, лениво пошевеливая плавниками, стояла в воде огромная рыбина. Стояла и смотрела снизу вверх круглыми немигающими глазами, каждый с блюдце. Позже Оленюшка так и не сможет сообразить, к какой же рыбьей породе принадлежал Речной Конь. Сом? Щука? Таймень?… Его было плоховато видно сквозь ряску, только силуэт в полторы сажени длиной да эти глаза, казавшиеся не по-рыбьи разумными.
Оленюшка ахнула и рывком подобрала под себя обе ноги, судорожно хватаясь за ближайшую ветку, но ветка оказалась сухой и, конечно, сразу сломалась. Оленюшка потеряла равновесие, отчаянно завизжала и спиной вперёд полетела вниз, в воду. Пока падала, перед внутренним оком успело мелькнуть, как Речной Конь хватает её за подол рубашонки и утаскивает вниз, вниз, в непроглядные сумерки, а солнечная поверхность отдаляется, отдаляется, и вот уже огнём горит в груди и воздуху не глотнуть… Хлынули брызги, вода взвилась со всех сторон зеленоватыми прозрачными стенами и тотчас обрушилась, заглушив испуганный визг. Оленюшка ощутила, как ринулось из-под неё гладкое скользкое тело, ринулось и пропало, исчезло в глубине омута. Загоготали, захлопали крыльями гуси. Плыть до берега было три гребка, и девочка, тараща глаза и глотая невольные слёзы, мигом выскочила на сухую траву. Не скоро успокоилось зашедшееся сердечко и перестало казаться, будто Речной Конь вот-вот явится снова и пустится за нею на берег. Потом она всё-таки отдышалась, принесла длинный прут, которым стращала своевольных гусей, и долго мучилась, вылавливая из воды прялку. Легче было бы сделать это, вновь забравшись на поваленную берёзу, но Оленюшка не смела.
День занялся неприветливым, однако дождь больше не шёл. Волкодав выполнил обещание: не стал будить Эвриха. И тот, проснувшись, со стыдом обнаружил, что солнце, едва видимое за облаками, приблизилось к полуденной черте. Молодой аррант поспешно сел и завертел головой, ища своего спутника. Он увидел его почти сразу. Волкодав лежал под пологом возле давно потухшего костра и спал мёртвым сном, поджав колени к груди. Был, значит, и его выносливости отмерен предел. На плече у венна сидел Мыш. И воинственно озирался, развернув когтистые крылья.
Эврих осторожно поднялся, взял котелок и, ступая на цыпочках, отправился за водой.
Женщина стояла на вершине холма и смотрела на дорогу, по которой подходили к деревне венн и аррант. Расстояние ещё не давало подробно рассмотреть лицо и одежду, было видно только, как трепыхался на ветру подол тёмного платья. И почему-то чувствовалось, что стояла она там уже давно.
Тропинку, что вела от берега Ренны к деревне, путешественники нашли без труда. Чем дальше от реки, тем шире становилась тропа, пока не упиралась в самую настоящую, хорошо укатанную дорогу. По этой дороге выгоняли на пастбище скот. По ней же ездили в город: там, где в большак вливалась тропинка с реки, дорога как раз делала поворот, убегая на запад, в сторону моря. Туда же тянулись и пробитые тележными колёсами глубокие колеи.
– А надо нам в деревню идти? – нерешительно спросил Эврих. – Что там делать-то? Может, прямо в Кондар?…
– Не хочешь, не ходи, – мрачно сказал Волкодав. – Я тебя потом догоню.
Он всё смотрел на женщину, стоявшую на вершине холма. Эврих упрямо мотнул кудрявой головой и продолжал идти за ним следом. Вчера ночью он не слышал всего разговора, происходившего между венном и бесплотной пришелицей, стоявшей по другую сторону круга, – только то, что говорил Волкодав. Аррант, однако, понимал: венну было почему-то очень важно побывать в деревне. И, кажется, примерно затем же, зачем это требовалось несколько дней назад ему самому. Только Эврих, родившийся в просвещённой стране, не стеснялся говорить о своих страхах, ибо это помогало их преодолеть. Варвар, в отличие от него, явно считал разумное поведение признаком непростительной слабости…
А Волкодав не спускал глаз с женщины, до встречи с которой оставалось идти едва ли сотню шагов, и думал о том, что предсказание Матери Кендарат готово было вот-вот исполниться. «Скажи, добрый человек, не видал ли ты где-нибудь там, на Засеке, моих молодых сыновей, служивших в наёмниках?…» Он не ускорял и не замедлял шага, но из таинственного места глубоко внутри живота разбегались по телу льдистые морозные паутинки. Они проникали в ноги, делая походку деревянной, и стягивали горло, не давая дышать. Волкодав знал: это был страх. Кто-нибудь, очень хорошо знавший венна, мог бы даже догадаться, что ему было страшно. Например, Мыш. Чёрный зверёк то и дело срывался с плеча и описывал стремительные круги, отыскивая врага, но не находил никого достойного схватки и возвращался обратно. Эврих знал венна хуже.
Всего более настораживало Волкодава то, что он никак не мог разобрать, какого роду-племени была стоявшая на холме. В своё время он хотя и с трудом, но привык, что в больших городах можно было встретить вельха в сольвеннской рубахе и сегванских штанах. Да к тому же при мономатанских сандалиях. Но в деревне?… Он бывал в Нарлаке и знал, что здесь, как и всюду, по деревням обитали большей частью родственники. Откуда бы взяться простоволосой старухе в разнопёрых обносках, явно подаренных с чужого плеча и кое-как перешитых?…
У него даже мелькнула в памяти каторга, страшные недра Самоцветных гор, где различиям в одежде подавно не было места: грязь, пот и кровь быстро облачали всех в одинаковые лохмотья… Подойдя к женщине вплотную, Волкодав на всякий случай поздоровался так, как это было принято у нарлаков:
– Да согреет тебя Священный Огонь, мать достойных мужей…
Она немного помедлила, а потом, к его немалому удивлению, ответила на веннский лад:
– И тебе, сын славной матери, поздорову.
– Здравствуй, почтенная госпожа, – поклонился Эврих.
На сей раз женщина отозвалась без промедления:
– И ты здравствуй, достопочтенный.
Волкодав между тем уже видел, что зря посчитал её за старуху. Он вообще с трудом определял возраст, но почему-то подозревал, что тут вряд ли справился бы даже Тилорн. Женщина была определённо не молодой. Но вот старой она казалась, только если он смотрел ей прямо в глаза, бездонно глубокие и какие-то древние глаза много видевшего человека. А так – ни одного седого волоска в голове. И лицо – красивое и гладкое, почти без морщин…
– Я жду своих сыновей, – радостным голосом проговорила вдруг женщина. – Они, наверное, скоро придут сюда. Скажи, Серый Пёс, не встречал ты их где-нибудь на Засеке?…
Он почувствовал, как сердце судорожно бухнуло в рёбра, и даже не заметил, что женщина назвала его родовым именем, распознать которое сумел бы далеко не всякий сольвенн, не говоря уже про нарлаков. А она продолжала:
– Мои сыновья молоды и красивы. Они придут со стороны гор. Они должны появиться со дня на день, они знают, что я жду их на этом холме. Не встречал ли ты их где-нибудь по дороге?
Волкодав открыл рот, кашлянул и кое-как заставил себя выговорить:
– Пока мы шли через Засечный кряж, мы встретили семерых… – Голос был чужим и сиплым, он успел понять, что Мать Кендарат была права от первого до последнего слова, что в тот раз сквозь светлые Врата его протащили на руках слишком добрые люди, и Те, кто стерёг эти Врата, просто пожалели праведников, не стали губить их ради одного недостойного… Но вот вдругорядь… Он попытался сообразить, был ли среди насильников хоть один нарлак, но не смог вспомнить ничего вразумительного и сказал женщине: – Те семеро были плохими людьми… То есть не семеро, шестеро… Один оказался лучше других… Он остался в живых…
Женщина величественно кивнула.
– Значит, – с улыбкой сказала она, – вы не встретили моих сыновей. Тот мальчик, ты говоришь, был один, а мои дети всегда держатся вместе… Они бы непременно помогли вам драться против злодеев. Что ж… значит, сегодня с гор больше никто не вернётся. Войдите в мой дом, добрые люди. Отдохните с дороги. Вы, должно быть, в Кондар держите путь?…
Развалюха, в которой она обитала, даже с большой натяжкой не заслуживала, чтобы называть её домом. В Нарлаке от века было теплее и суше, чем в стране сольвеннов и тем более в веннских лесах. Сметливый народ давно привык пользоваться подарком Богов и вместо бревенчатых изб, поднятых от сырости на подклеты, строил землянки. Конечно, в землю закапывались не все, только те, кто был победнее. Волкодав землянок не любил отчаянно, полагая, что не дело уважающему себя человеку так жить, но не спорить же с повадками целой страны. Тем более что в своё время ему приходилось бывать во вполне уютных нарлакских жилищах, сухих, тёплых и разумно устроенных… Так вот, хозяева тех жилищ вряд ли согласились бы держать в землянке женщины даже скотину.
Несчастный домишко, похоже, видел не только Последнюю войну, но и самоё Великую Ночь. Его крыша едва возвышалась над кочковатой землёй. Издали она казалась зелёным весёленьким холмиком, но вблизи было видно, что там и сям из-под дёрна торчат клочья грязной берёсты, а кое-где и вовсе зияют мокрые дыры… и вообще ногами поблизости лучше особо не топать, не то, не ровен час, провалится окончательно. Сквозь дыры тянулся наружу жидкий дым едва теплившегося очага. Волкодав знал, что ему предстояло увидеть внутри. Покрытые плесенью стены, влажный пол с клочьями гниющей соломы… и, конечно, ни кусочка съестного. Ни тебе окороков, подвешенных к кровельным балкам, ни связок румяного лука, ни душистых хлебов в ларе. Ну там – горшочек с водянистой кашей на тусклом глиняном очаге…
И что за народ эти нарлаки, в который раз с отвращением сказал себе венн. Тоже мне, каменные города строят! Бросить беспомощную вдову одну в нищете!…
– Как прикажешь называть тебя, достопочтенная? – спросил женщину Эврих, пока они шли. Она посмотрела на молодого арранта и ласково улыбнулась ему. Она сказала:
– Здесь меня называют Сумасшедшей Сигиной.
Волкодав только вздохнул про себя. Лютое напряжение, пережитое на холме, ещё не до конца отпустило его. Сумасшедшая!… Дело, значит, было даже хуже, чем он предполагал.
– Ты не похожа на безумную, госпожа, – осторожно проговорил Эврих. – Мне кажется, ты беседуешь достойно и мудро…