Мы с Дмитрием часами рассматривали игрушки наших юных кузин; они не могли наскучить – такими были прекрасными. Особенно восхитительным мне казался подарок президента Франции, который он преподнес Ольге, когда она с родителями впервые поехала в эту страну. В футляре из мягкой кожи находилась кукла с полным приданым: платьями, бельем, шляпками, туфлями, полным набором для туалетного столика – все было сделано удивительно искусно, как настоящее.
После раннего ужина с двоюродными сестрами нас обычно сводили вниз, чтобы мы увидели императора и императрицу. Иногда там с ними был отец и другие члены семьи; они сидели за круглым столом и пили чай. Мы целовали руку императрице, и она обнимала нас, затем император. Императрица брала из рук няни младшую дочь и усаживала рядом с собой в шезлонг. Мы, дети постарше, тихо размещались в уголке и рассматривали снимки в фотоальбомах, по крайней мере, по одному лежало на каждом столе.
Императрица болтала с гостями и играла со своим ребенком. Император пил чай из стакана в золотом подстаканнике с ручкой. Перед ним на столе лежала стопка длинных белых конвертов с продернутой шелковой нитью оранжевого цвета под печатью, чтобы их было легче вскрывать. Это были депеши из телеграфных агентств, которые на следующий день печатались в прессе. Закончив пить чай, император усаживался за стол и, потянув за шелковые шнуры, вскрывал эти депеши и прочитывал их, иногда передавал одну императрице, но почти всегда без комментариев, так как считалось дурным тоном обсуждать политику в кругу семьи.
Эта был будуар императрицы; здесь она проводила большую часть своего времени, предпочитая его другим комнатам и придавая всему, что в нем находилось, какое-то особое значение. Позднее, когда по ее приказу во дворце проводили косметический ремонт, она велела оставить именно эту комнату точно такой, какой она была прежде.
Эта комната была небольшая, но с высокими потолками и двумя огромными окнами. Занавеси и драпировки изготовлены из розовато-лилового шелка, все кресла обиты тем же самым материалом, а деревянные детали интерьера окрашены в кремовый цвет. Вид был откровенно безобразным, но уютным и веселым. Повсюду стояли цветы в вазах и росли в большом ящике снаружи между двумя окнами.
Обычно императрица располагалась на шезлонге, наполовину откинувшись на подушки в кружевных наволочках.
Позади нее находилось нечто вроде стеклянной ширмы, которая защищала ее от сквозняков, а ноги до колен укрывала сложенная вдвое шаль из кружева на подкладке из розовато-лилового муслина. Когда все заканчивали пить чай, она звонила слугам, чтобы они убрали со стола. Император, все еще державший в одной руке депеши, а в другой – мундштук, продолжал разговаривать со своими гостями. Затем, рассеянно поглаживая тыльной стороной правой руки усы и бороду – его характерный жест, – прощался со всеми нами, обнимал детей и выходил из комнаты. Императрица, в свою очередь, обнимала нас, и мы отправлялись назад, в комнаты наших кузин, а затем уезжали к себе.
В тот год, когда мы вернулись в Санкт-Петербург, посчитали необходимым проводить занятия со мной более систематически. Одна молодая блондинка учила меня русскому языку, а другая давала мне уроки игры на фортепиано; два раза в неделю приходил священник, чтобы обучать меня катехизису.
Дети, воспитанные в русской православной вере, принимают причастие с самого рождения, и считается, что к семилетнему возрасту они уже достаточно развиты, чтобы начать исповедоваться в своих грехах.
Так, той весной я впервые пошла на исповедь. Отчетливо помню то чувство, с которым я вошла в церковь, холодную и пустую, где меня ожидал священник; признаваясь в своем главном преступлении, краже нескольких шоколадных конфет, я проливала обильные слезы.
Зима в Санкт-Петербурге была нескончаемой, темной, тоскливой. Дни начинались и заканчивались, один похожий на другой. Вставали мы обычно часов в семь утра и завтракали при электрическом свете. Затем я готовила уроки, и в девять приходил один из моих учителей. В одиннадцать нас выводили на прогулку. В половине первого мы обычно обедали внизу, что было привилегией, которой мы не удостаивались прежде, до этого года.
Помимо моего отца у нас часто бывали гости. Мы имели право отвечать на заданные нам вопросы, но не принимать участия в беседе. Между переменами блюд мы должны были класть кончики пальцев на край стола и сидеть очень прямо; если мы забывали, то нам немедленно об этом напоминали: «Мария, держите спину» или «Дмитрий, снимите локти со стола». Столовая, несколько темноватая, была обшита резными панелями из почти черного дуба в стиле ренессанс. Стулья, неудобные и высокие, имели сиденья из темной красно-коричневой кожи и большие монограммы на спинках.
После обеда, а затем кофе в гостиной, мы часто ездили кататься. Теперь эта церемония упростилась. У нас была карета и несколько пар лошадей, специально приданных нам; рядом с огромным бородатым кучером сидел лакей. Помимо ливреи он надевал длинное ярко-красное пальто с пелериной и треугольную шляпу. Нэнни Фрай останавливала карету на набережной и, выходя вместе с нами, приказывала лакею идти следом, в то время как мы медленно прогуливались по тротуару. Ей доставляло удовольствие, когда люди с любопытством оборачивались на эту процессию, а солдаты и офицеры отдавали честь. Часто в конце прогулки мы возвращались к нашей карете в окружении толпы.
Мадемуазель Элен считала излишним привлекать к себе такое внимание; так что теперь, пока мы гуляли, лакей оставался рядом с кучером. По возвращении с катания мы слегка перекусывали, а затем спускались вниз к отцу, и для нас начиналось самое приятное время.
Каждый вечер в течение двух часов он читал нам вслух, усевшись в свое большое кожаное кресло. Лампа с зеленым абажуром проливала спокойный свет на страницы книги. Углы комнаты и очертания предметов были погружены в полутьму, и атмосфера была теплой, мягкой и интимной.
Он читал хорошо, с удовольствием. Мое всегда живое воображение рисовало мне красочные картинки волнующих сказок моего родного языка лучше любого художника. По мере того как постепенно разворачивался сюжет, эти картинки обогащались множеством деталей, пока образы не становились почти реальными. Когда отец переставал читать, обрывая нить повествования, я словно пробуждалась от сна, и возврат к реальной жизни был болезненным. Закончив читать, он вставал, но я еще не осмеливалась пошевелиться, боясь спугнуть чудные картины моего воображения.
Отец часто обедал дома в одиночестве, и теперь, когда нас уже не укладывали спать в шесть часов, он позволял нам пойти за собой в столовую и находиться там, пока он ужинал. Во время еды он расспрашивал нас о том, как мы провели день, об уроках, играх. Потом смотрел на часы, целовал нас и отсылал спать.
Мы с нетерпением ожидали прихода весны. Каждый новый признак ее приближения наполнял нас радостью. Дни становились длиннее, воробьи чирикали веселее, а снег блестел ярче. Работники убирали доски, которые служили пешеходными дорожками, чтобы ходить через скованную льдом Неву. Все это означало, что весна действительно идет.
На голых ветвях деревьев начинали появляться почки, а птицы – шумно петь, прежде чем вскрывалась Нева. Приглушенный треск раздавался из глубин льда; там и сям появлялись трещины, обнажающие темную воду. Вскоре реку уже бороздили разломы, которые все ширились и ширились. Огромные глыбы льда с грохотом откалывались и, крутясь, плыли вниз по реке, мешая течению. Они сталкивались друг с другом с глухим звуком, переворачивались и наползали одна на другую. Уровень воды в реке поднимался, бурлящая вода, грязная, желтоватого цвета, на полном ходу несла свой груз к морю. В воздухе стоял непрекращающийся звук, заунывный, скрежещущий.
Когда Нева совсем очищалась ото льда, специальной церемонией, учрежденной во времена Петра Великого и точно соблюдаемой с тех пор, открывалась навигация. Глава речной полиции поднимался на борт большого ялика, укомплектованного гребцами, которые по традиции не имели отношения к флоту, а были из 1-го пехотного гвардейского полка. Передвижения его приветствовал орудийный салют, по ветру развевались знамена и флаги, а набережные были переполнены народом, всегда жаждущим зрелищ. Сразу же после этой церемонии тысячи разнообразных судов спускали на воду, и они бороздили реку, вздымая маслянистые волны. Это была весна!
Тогда мы начинали паковать вещи и вместе со свитой перебирались в наши покои в Большом Екатерининском дворце Царского Села. Как мы рвались туда после долгих зимних месяцев в городе! Около Большого Екатерининского дворца располагался отдельный участок сада, который для детей был отличной игровой площадкой, он имел мягкий уклон в сторону пруда, на котором было много небольших островков, где стояли беседки, киоски и храмы. Один такой игрушечный домик представлял собой крестьянскую усадьбу в так называемом русском стиле. Она была построена императором Александром для сестры моего отца, герцогини Эдинбургской (позднее – герцогиня Саксен-Кобургская). В этом небольшом домике были две комнаты, кухня и столовая, со всем необходимым – посудой и кухонной утварью. Небольшая веранда была скрыта в зарослях барбариса и сирени, ветви которых лезли в окна. Перед домом были проложены игрушечные железнодорожные пути с туннелями и столбами, а чуть дальше мои дяди развлекались, как дети, тем, что построили крепость из красных кирпичей с небольшим мостом посередине.
В этот год, вместо того чтобы переехать из Царского Села в Ильинское, мы снова поехали за границу, но по другому маршруту, который привел нас сначала в Крейцнах. Здесь начались мои первые серьезные разногласия с гувернанткой. Не думаю, что я была какой-то особенно непослушной или неуправляемой. Но мадемуазель Элен не только требовала от меня суровой дисциплины – она требовала, чтобы я рассказывала ей о самых сокровенных своих мыслях. Вместо того чтобы наблюдать за мной и постараться самостоятельно проследить движения моего ума, она подвергала меня долгим расспросам. Меня просили объяснить каждый мой жест, малейшее движение. Если у меня, к несчастью, не было никаких объяснений или мне нечего было сказать, гувернантка приходила в ярость, обвиняя меня в неискренности и даже во лжи.
Часто, не понимая, чего она от меня хочет, или потеряв терпение и впав в раздражение, я отвечала ей грубо. Это приводило к сценам, слезам и наказаниям. Я разрабатывала способы защиты, училась хитрить. Зная, какого рода откровенностей она ожидает от меня, я научилась вовремя придумывать всевозможные небылицы, чтобы усыплять ее подозрения.
Но она по-прежнему находила много способов «дисциплинировать» меня. У ворот в Крейцнахе стоял старый нищий, позвякивая мелкими монетками в оловянной посудине. По какой-то необъяснимой причине вид этого человека пугал меня. Мадемуазель Элен заметила это; и однажды она послала меня одну положить ему в руку подаяние. Дрожа, я повиновалась, но на следующий день отказалась это сделать. Она отвела меня домой и оставила одну в запертой комнате на всю вторую половину дня. Вечером она обвинила меня в упрямстве, бессердечии, укоряла в недостаточной отзывчивости вообще и по отношению к ней – в частности.
Я провела бессонную ночь. Начиная с этого дня мое доверие к ней было поколеблено. Я видела, что не о нищем она думала, а о себе. Теперь я знала, что она может быть несправедливой.
Возвратившись из Санкт-Петербурга, я покинула детскую на втором этаже и перебралась в апартаменты моей матери на первом Теперь у меня были две просторные комнаты, разделенные большой туалетной. Дмитрий остался наверху. Мадемуазель Элен занимала собственные апартаменты, расположенные в конце длинного коридора на одном этаже со мной. Следуя пожеланиям моего отца, она приступила к составлению описи туалетных принадлежностей и других предметов, оставшихся после моей матери. Никто не касался их с момента ее смерти.
Стали открывать буфеты и огромные платяные шкафы с проржавевшими замками, и в их недрах, пахнущих плесенью, обнаружились висящие на плечиках жалкие платья, жесткие и вышедшие из моды, ряды маленьких туфель, лопнувший атлас на которых был изрядно тронут временем. Из комодов вытаскивали разноцветные вещи из муслина, дюжины пар перчаток в коробках, обитых изнутри белым атласом, кружева, цветы и перья, носовые платочки с пакетиками сухих духов, которые потеряли свой запах. Были небольшие запасы всего: шпилек, мыла, духов, одеколонов.
Мадемуазель Элен при помощи Тани, моей русской горничной, сортировала все эти вещи, составляла список. Горы одежды скапливались на полу. Между уроками я приходила посмотреть, как они работают. Помимо моей воли смутная грусть овладевала моим сердцем. Эти старые вещи – какими красивыми и новыми они, вероятно, были, когда моя мать надевала их! В своем воображении я видела ее перед собой, молодую, одетую в эти нарядные вещи, и ее милое лицо светилось радостью жизни. Была ли она по-настоящему счастлива? Умирая, не сожалела ли она на самом деле о своей жизни? Мне уже казалось, что она принадлежит другому веку, хотя прошло всего семь лет со дня ее смерти.
Из шелка, который еще можно было использовать, сшили облачения для священников. Одежду и другие вещи раздали бедным, кружева и белье оставили для меня, а все, что осталось, изношенное и бесполезное, сожгли, чтобы не копить хлам.
Той зимой мы начали раз в неделю брать уроки танцев, приглашались и другие дети. Преподаватель, бывший танцор балета, был худым пожилым человеком с гладстоновскими бакенбардами. Он был очень строг: если мы допускали ошибку или выполняли движения недостаточно грациозно, делал нам весьма саркастические замечания.
Мой отец, который часто видел, как наш учитель танцевал в молодости, любил посещать наши уроки и смеялся до слез, видя нашу неуклюжесть и слыша язвительные замечания старого преподавателя.
Иногда по воскресеньям к нам приходили товарищи для игр, но их присутствие ничего не добавляло к нашему существованию. Никакая по-настоящему близкая дружба с ними не допускалась. Мы должны были вести себя как взрослые люди, принимающие гостей. Никому не позволялось называть нас на «ты» или обращаться к нам по имени. Все игры проходили под неусыпным вниманием наших нянь и гувернанток, и детей, которые оказывались слишком шумными, больше не приглашали.
Ни я, ни Дмитрий не могли не завидовать всем этим детям. Мы подробно обсуждали с ним это. Привыкшие всегда находиться среди взрослых, мы были не по годам интеллектуально развиты, и старшие поразились бы, услышав наши беседы. Абсолютно послушные, мы все-таки принадлежали к новому поколению, в котором появлялись уже ростки бунтарства.
Мы всегда, всякую свободную минуту, были вместе, Дмитрий и я, вместе играли. Женскими именами я никогда не интересовалась, ненавидела кукол: застывшее выражение их фарфоровых лиц раздражало меня. Мы играли со свинцовыми солдатиками, и нам это никогда не наскучивало. Дмитрий отвечал за военные действия, а я – за работу тыла. Наши армии, наши постройки из картонных кирпичей занимали целые столы, и по мере нашего взросления наши игры в войну обросли массой технических сложностей и представляли собой обширное поле для фантазии. Я играла в эту игру с удовольствием почти до самого замужества.
Если мы не играли, склонившись над своими свинцовыми солдатиками, то мы затевали что-нибудь другое, менее спокойное. В одной из больших комнат для приемов нам соорудили горку из натертых воском досок высотой в несколько метров; с нее можно было съезжать, сидя на кусках ткани. Наш отец часто присоединялся к нашей забаве. Был еще и гимнастический снаряд, по которому мы могли лазать, как обезьяны.
В конце концов моя гувернантка смирилась с тем, что я расту «мальчишкой», и перестала ходить за нами даже в игровую комнату. Но она брала реванш, упорно читая нравоучения о хороших манерах, осанке и скромном поведении, особенно о последнем. Она назойливо повторяла фразу, приписываемую моему прадедушке императору Николаю I, который имел обыкновение говорить своим детям: «Всегда поступайте так, чтобы вас простили за то, что вы рождены великими князьями».
Однажды она увидела, как я, возбужденная шумной игрой, состроила гримасу лакею. Она не только сделала мне строгое замечание – и оно было заслуженным, – но и потребовала, чтобы я извинилась перед ним, и изводила меня несколько дней, пока я не сделала этого. Никогда не забуду ни лица этого бедняги, так как он не понял, в чем дело, ни своего унижения. Потом я избегала встречаться с ним, а что касается этого человека, то он едва осмеливался поднять на меня глаза.
Она обвиняла меня в ужасающем эгоизме и любила заставлять просить у нее прощения. Она была неутомима в том, что считала своими обязанностями, но ее преподавание было бессистемным и большей частью бесполезным. В другой же деятельности, особенно в работе Красного Креста, где она занимала важную должность, ее способности ценились, очевидно, высоко.
Иногда она брала меня с собой, когда посещала больницы, и приучала смотреть на страдающих людей без боязни – позже у меня был повод поблагодарить ее за этот урок. К тому же она была доброй, терпимой и чрезвычайно религиозной. Каждое утро после молитвы она читала главу из Библии, видавшей виды, с подписями на пожелтевших фотографиях умерших членов ее семьи между страницами. Вид этой книги всегда смягчал меня даже в те моменты, когда я была особенно зла на нее. Она потеряла обоих родителей и старшего брата, и, несмотря на наши ссоры, я очень сочувствовала ее одиночеству.
В 1901 году отец решил, что пора найти для моего брата наставника, чтобы вывести его из-под сугубо женского влияния. Его выбор пал на генерала Лайминга, который до этого был наставником у одного из наших двоюродных братьев и которого очень хорошо знала моя гувернантка. Он приехал весной с женой и маленьким сыном и поселился в апартаментах, соединенных с комнатами брата.
Сначала для меня это был большой удар, но моя разлука с Дмитрием в новых обстоятельствах оказалась не такой уж полной, как я боялась.
Мы с братом продолжали между уроками играть вместе, и генерал, который принимал участие в наших забавах, вскоре завоевал полное доверие у нас обоих. (Это, кстати, привело к дополнительным сценам с бедной мадемуазель Элен, которая мучила меня и сама мучилась ревностью.)
В апартаментах генерала Лайминга, где нам, казалось, всегда были рады, мы с Дмитрием впервые увидели настоящую семейную жизнь. Отношения генерала с его милой темноглазой женой и атмосфера счастья вокруг были для нас открытием. Часто вечером после занятий мы сидели в их небольшой столовой вокруг стола, покрытого белой скатертью, залитой ярким светом. Перед нами стояло блюдо, наполненное орехами и сухофруктами, которые мы ели, мирно беседуя то об одном, то о другом. Говорить можно было обо всем, не боясь задеть чьи-то чувства. Наши вопросы находили ясные ответы, терпеливые объяснения; их никогда не встречали тем резким тоном, который так часто был свойствен моей гувернантке: «Это не ваше дело; идите и играйте; не задавайте таких вопросов». Когда наступало время ложиться спать и мадемуазель Элен поднималась за мной наверх, я, бывало, вставала с внезапным смущением, как будто меня застали за каким-то проступком, и молча шла за ней вниз в свои комнаты.
Глава 4
Изгнание
В предыдущем году, вскоре после нашего возвращения на зиму в Санкт-Петербург, мы с Дмитрием заметили на рабочем столе отца новую фотографию в маленькой золотой рамке. На ней был красивый малыш четырех или пяти лет, с длинными кудрями и в платьице до щиколоток. При первом же удобном случае мы спросили отца, кто это. Он перевел разговор на другую тему, избегая ответа.
Однажды в конце того года мы спустились вниз к чаю и открыли дверь в его кабинет как обычно, не постучавшись. Он сидел в кресле, а перед ним спиной к нам стояла женщина. При нашем появлении она обернулась, и мы узнали ее. Имя ее было нам неизвестно, но видеть ее прежде приходилось. Однажды в Царском Селе мы катались на лодке по озеру, когда она прошла по берегу рядом с нами, одетая в белую юбку и красный жакет с золотыми пуговицами. Она была очень красива, посылала нам улыбки и делала приветственные жесты, на которые мы не отвечали.
Я не знаю почему, но, инстинктивно захлопнув за собой дверь, мы убежали, несмотря на то что нас окликнул отец. В прихожей лакей держал соболью шубу, в воздухе стоял запах незнакомых духов.
Смутная ревность охватила наши сердца; нам не понравилась эта незнакомка, проникшая в нашу святыню – в кабинет нашего отца. Но он продолжал быть с нами неизменно ласков – казалось, он действительно хотел держать нас ближе к себе, чем когда-либо.
Летом 1902 года, в последнее лето моего детства, нас не отправили в Ильинское, а оставили в Царском Селе. Отец, который стал теперь генералом, командовал кавалерийским дивизионом, расквартированном в Красном Селе, приблизительно в тридцати милях от нас. Мы часто ездили туда в карете, запряженной четверкой лошадей, повидаться с ним. Военный лагерь, близость военной жизни очаровали нас.