Юрий Григорьевич заказал паэлью с большими розовыми креветками и апельсиновыми кругами, Паша – дешевый комплексный обед. Пока Майя смотрела, они мило переговаривались: Паша просил чем-то помочь своей родне, ЮГ кивал, потом говорил Паше о своей террасе, там солнечный зонт плохо себя ведет, да и труба с водой для полива растений засорилась, что ли… Вдруг Майя заметила, как таращатся на нее старые англичанки, и настроение совсем испортилось. За совка меня держат, как же, видок не тот, а испанки что, лучше выглядят? Да лахудры лахудрами, это Соня всегда под иностранку косила – и на этих фото тоже: сидит вон, свесив ноги с парапета в самую волну, брючки-дудочки, ножки-спичечки. Все под девочку работала: сумки-торбы, банданы с черепами – Майя и близко так не могла. Юбка, блузка поверх и кофта на пуговицах – вот ее гардероб, и пускай не косятся, денег-то у нее теперь поболе, чем у этих клуш.
Майя взяла зубочистку и начала демонстративно ковырять ею в зубах. Причмокивая.
– Хорошие фотографии, Юрий Григорьевич, спасибо. Жалко Сонечку, правы вы.
Юрий Григорьевич пожал плечами, да и Паша умолк на полуслове – они не ожидали такой реплики.
– Сама и талант свой, и себя погубила, – продолжала Майя. – Вам вот когда-нибудь приходилось иметь дело с большими талантами?
– Им никогда в России места не было, – серьезно проговорил ЮГ, выдергивая изо рта хвост креветки. – Раскидывались мы ими, не давали условий, не ценили, травили.
– Да жили они как у Христа за пазухой, я вас умоляю! – не удержалась Майя. – И премии, и льготы, сколько имен было – Бондарчук, Фрейндлих… Они что, были серостями?
– А скольких задавили? – не унимался ЮГ. – Параджанов, Нуреев…
– Пидоров? Перестаньте! Все устроились, и вообще, все эти гонения сильно раздуты – и преднамеренно раздуты. При большом терроре порасстреливали три миллиона, а говорят – двадцать. А сколько из этих трех за дело к стенке поставили?
– Да что вы такое говорите! – сказал ЮГ глухим голосом и сделался пунцовым.
– Да меньше, меньше, я в газете читала, «Мемориал» списки сделал, а вы всё кричите: власть умучивает. А она не только не умучивает, а цацкается со всеми, как с малыми детьми.
– Может, вы еще и Сталина любите? – уже почти с хрипом спросил ЮГ.
– При Сталине выиграли войну, – строго сказала Майя, – построили промышленность, создали науку. Я знаю, я всю жизнь в научной структуре проработала. И да, да, Сталин сделал куда больше Хрущева или Брежнева – если вам нужно мое мнение.
– Не повтори Господь ужасных этих дней, – кого-то процитировал ЮГ. – Бог с вами, Майя.
Паша взял из тарелки остатки хлеба и пошел кормить чаек. Вставая, он успел заметить, что Майя грозно отодвинула от себя недопитый стакан сидра и попросила счет. Поэтому Паша и ушел – пускай разбираются сами, больно ему нужно выслушивать стариковские свары. Сел, как все, на край пирса и принялся кидать хлебные катышки и рыбкам внизу, и чайкам, уже сытым, набившим поутру брюхо рыбьей требухой. Но они все равно хватали катышки на лету и заглатывали их со свистом, Паше этот свист особенно нравился: сила была в нем природная, прущая через край.
Он обернулся только на металлический скрежет стула, увидел Юрия Григорьевича, падающего на землю с пунцовым лицом. Майя, всплеснув руками, кинулась к нему, официант побежал вызывать «скорую». Уже через десять минут ЮГ лежал на каталке с воткнутой в вену капельницей; врачи говорили что-то непонятное, Паша кричал «Мира-конча диес, Мираконча диес», – доктор сказал, перевел он, что инфаркта нет, просто резко скакнуло давление, и они решили везти его домой и приставить медсестру.
– Чего зря в больницу тащить, – сказал Паша, когда «скорая» медленно тронулась с места, – у него уже два инфаркта было, належался, а сейчас если нет, так нечего в казенный дом переться. Да и боится он больниц.
Майя выразила готовность поухаживать за добрым знакомым, и они порешили, ко всеобщей радости, что будут по очереди навещать старика.
– Посмотрите, как он живет, – сказал на прощание Паша и присвистнул: – Ради одного этого стоило…
Что стоило, он не договорил.
– Простите меня, – сказал Юрий Григорьевич, стискивая ледяными пальцами руку Майи, – я сам во всем виноват, полез зачем-то в дебри, никому уже давно не нужные и не интересные.
– Выздоравливайте скорее, – сказала Майя мягко. – Сегодня с вами Паша побудет, с утра пришлю Зухру, а после обеда приду сама, обещаю. Приготовлю вам куриный супчик, и вы сразу пойдете на поправку.
ЮГ с благодарностью кивнул и уехал, а Майя вернулась за стол, ей нужно было прийти в себя. Заказала даже крем-карамель, чтобы заесть стресс. Ела жадно, капая на скатерть. Да пускай глазеют, наплевать, наплевать.
Дом с двумя шпилями, почти дворец, прямо над главной набережной на холме, с ведущими в квартиры лифтами. Терраса с видом на море, увитая плющом и клематисами. Квартира огромная, с журнальным шиком, мебелью и коврами, зеркалами, подсвечниками, камином, картинами. Зухра открыла ей дверь и впустила, приложив палец к губам: спит. И добавила: это один из самых роскошных домов здесь, и жильцы прямо короли.
В коридоре полно книжных шкафов с фотографиями за стеклами: жена, ЮГ с женой, несколько семейных, где полный сбор, человек восемь, с лабрадором, без лабрадора, на пикнике, на пляже, за столом в ресторане со сдвинутыми бокалами. Зухра провела в желтую гостиную с камином и диванами, и Майя сразу принялась рассматривать гобелены: какая работа, музей просто! Потом пошли в кабинет – как положено, с сигарным шкафом и низкими тяжелыми кожаными креслами.
– Посидите тут, почитайте, а вот там спальня, можете прилечь, если устанете. Он в своей спальне, вот дверь.
Майя кивнула. Как только Зухра ушла, Майя отправилась в спальню на осмотр: стерильно, женщин тут никогда не было. То же показали и две ванные, одна нетронутая, другая с мужскими прибам-басами – бритвами, лосьонами. Все точно: богат и одинок. Не наврал. Выходя из ванной и проходя через спальню, остановилась у фотографий на стене: молодой ЮГ с женой – красивая, и чего он за мной приволочился? Совсем осатанел от одиночества, что ли?
– Если бы вы знали, как я ждал вас, – сказал он, и Майе сделалось смешно. «Прямо как в кино, – подумала она, – но больного обижать грех».
– Сейчас мы кушать будем, – ласково ответила она, – вам силы нужны, я принесла вам суп.
Он покорно глотал бульон из тяжелой серебряной ложки, которую она подносила ему ко рту, прилежно каждый раз дуя на содержимое. Он хотел было сказать ей, как рад всему, что происходит, но вдруг ослаб, прикрыл глаза и как будто задремал. «Сегодня давайте волноваться не будем», – тихо сказала она. Почитала ему новости из Интернета, дала лекарство, и он опять уснул. Перед сном напоила его молоком с медом, приговаривая, что именно мед с молоком дает здоровый сон, осторожно проводила в туалет. Когда, свернувшись клубочком, он счастливо засопел, держа ее руку в своей, она ускользнула домой – с утра была вахта Павлика.
Дорога назад далась ей тяжело – океан ревел, сильнейший ветер с солеными каплями плоской ладонью давил ей на лицо, у нее стучало в висках и было трудно дышать, ну конечно давление, а чего еще она хотела при таких нагрузках, но, когда вошла в подъезд, распрямила спину и пошла, собрав себя в кулак, легко: пускай портье видит, что она не та, за кого он ее сначала принял. «Ты мне еще набегаешься, чучело, за булочками к завтраку», – мелькнуло у нее в голове, и она улыбнулась, как в фильме, совсем позабыв о своем немного кривом рте. Портье все прочел на ее лице и кивнул с небывалой почтительностью, вскочил с места и открыл перед ней дверь, ведущую в лифтовый холл. «Так-то», – сказала ему Майя по-русски вместо «спокойной ночи». «Буэнос ночес», – с готовностью отрапортовал портье и учтиво дождался в легком поклоне, пока захлопнутся двери лифта.
Войдя домой, напилась таблеток, они лежали горой на ночном столике, но, несмотря на плохое самочувствие, внутри у нее было так тихо и хорошо, что она нацепила очки и принялась разбирать и сортировать лекарства – ей теперь ужасно хотелось во всем порядка. Океан продолжал реветь, ветер лупил мокрой мордой в окно, гремели ставни, с улицы то и дело доносился шум, то опрокидывался помойный бак, то падало заграждение, но никаких голосов, естественно, не было: когда бушевал океан, все сидели по домам. Она вспомнила вдруг, как однажды поздним вечером вот так же рылась в ящике с лекарствами Сониной бабушки Клавы, – их отправили обеих на лето к ней в деревню, Соньке было года четыре, не больше. К Клаве пришли соседки чаи гонять с сушками, расселись картинно в избе, потом присоединились и мужья – те, что были в наличии, у многих уж поумирали, – заскорузлое старичье, беззубое и помятое, со скособоченными ногтями на одутловатых пальцах. Все они выпивали, бабы потом горланили песни, разгулялись, а Соньке вдруг приспичило какать. Ну, в ведро: прикрою, утром вынесу. Уселась на край – и никак, мучилась, заплакала даже, слопала, наверное, чего-то, но Майя терпеливо стояла рядом и сторожила ее, чтобы никто не вошел, не увидел, с пьяных глаз не захихикал. «Всегда выручала, всегда, – в очередной раз протянула внутри Майя, – а вот спасти так и не сумела. Эх, жизнь!»
Разбор лекарств она так и не докончила, пошла на кухню и, несмотря на подскочившее давление, выкурила и одну сигарету, и другую. Пусто стало без Сони. Огромная дыра в сердце. Некого бранить, некого любить. Как же так?
Она уснула не раздеваясь, под пледом на диване, мысли ее перекинулись на ЮГ. Она от души жалела и его и твердо решила, что на этот раз дурить не станет, раз послано ей – примет. Была Соня, стал ЮГ, надо так, значит.
С утра поднялась пораньше, как в те дни, когда выхаживала больного отца, отправилась на рынок, накупила трав, кореньев, мяса разного. Расстарается. Пусть набирается сил. Спускаясь на лифте и глядя сразу на несколько своих отражений в стеклянных его стенах – вид сбоку, вид сзади, – она вдруг вспомнила, как читала про умирающих: они отрываются от своего тела и парят над ним, глядят на мир со стороны, именно поэтому при теплом еще покойнике не надо болтать лишнего, здесь он еще долго. Майя почему-то представила себя на операционном столе в сознании, доктора вокруг суетятся, а она машет им рукой и говорит: «Не надо, товарищи, ничего не надо, устала, отпустите». Господи, да что же это за видения?
Вышла из лифта погрустневшая. Черт-те что лезет в голову. Зачем ей это? Курит она здесь меньше, ходит пешком, ест диетическую хорошую пищу, она здесь отдыхает и проживет еще долго, особенно если будет о ком заботиться.
С угаснувшим настроением она пошла по улице от океана, успевшего набушеваться за ночь и заснуть. В забытьи он по-детски шевелил волной и что-то тихо бормотал сквозь сон, как ребенок. Дошла до церкви, чтобы там свернуть за угол и выйти к рынку, но услышала утреннюю службу и завернула внутрь – сам Бог, что называется, послал. В церкви было всего несколько человек, музыка лилась из динамиков, одинокий падре с кафедры бормотал что-то на непонятном языке в пустой зал, и Майя расстроилась еще больше – не то чтобы она была верующая, но любила иногда зайти и свечечку поставить. А нет тут свечечки…
Покупка еды всегда действовала на Майю благотворно. Она покупала неспешно, с садистским наслаждением кладя выбранный товар в корзиночку и возвращая его назад раз по двадцать. Она испытующе смотрела на торговца: знаю я вас всех – ворье, гнилые душонки, так и норовите подсунуть лежалое, но слов не говорила, не знала слов, и оттого ограничивалась лишь напускным недовольством товаром – вдруг продавец расколется от напряжения и достанет из-под полы что-то посвежее. Выбирая помидоры, она вспоминала московское ворье: подойдет на остановке плюгавенький, начнет дорогу выспрашивать, так ты ему только ответь – вмиг подельник его кошелек из сумки вырежет. Нищие по углам переходов с усыпленными собаками побираются, одна бурая баба с узлами вместо пальцев, клянчившая с беспородным кобелем на веревке, так разозлилась на Майино «мразь уличная», что даже харкнула от ярости ей в лицо. Но хуже всего – соседка по этажу, кошатница и диабетчица: подсматривала за ней, записывала приходы и уходы, хотела, видно, грабануть, а так – заходите на чай, я пирог испеку… А сама как зайдет, так жрет в три горла, крошки летят, рожа вся в обжевках, чавкает, кашляет, плюется… От людей главная усталость и есть, главная мука. Алена вон и из квартиры ее выживала, и дверь ломала, и деньги у нее крала, уж сколько Майя заявляла на нее, а менты знай твердили: «Семейное дело, разберетесь, неча голову нам морочить».
Опять отогнала дурные мысли – да что ж такое сегодня? Небо прояснилось, океан дрых без задних ног, птички чирикали, в витринах горы еды, буйство и праздник чрева нескончаемый: и соленая треска, и сыры, и огроменные сизые октопусы врастопырку, – и народ вокруг снует, несмотря на утренний час, и ест, и закупает. Хватит уже хандрить.
Дом нашла быстро. Позвонила в дверь. Сменила Зухру, которая забегала к восьми покормить завтраком. «Он сегодня получше, криз миновал, очень ждет вас, Майя!» Улыбнулась ему, он протянул к ней руку, она пожала. Лицо еще сероватое, отечное, и щетина не брита, но глаз повеселел, и пижама свежая, бордовая, хороший оттенок дает. «Подожди немного», – уже привычно сказала ему на «ты», и ЮГ разулыбался во весь рот, а Майя деловито, как жена, пошла на кухню готовить ему настоящую еду, без всех этих ресторанных глупостей и очковтирательства, чтобы ложка стояла.
Она кормила его супом из петуха и говядины, поднесла отдельно в розеточке вареный петуший гребешок – так любили подавать бульон в ее родном Киеве. Он послушно ел, хвалил, причмокивал, говорил, как на самом деле скучает по дому – по тому, по своему, по родному. Говорил, как давно не встречал родной души, «мы так близки, что слов не надо». Вот на старости лет лучик у него забрезжил, и как же хочется вот так рука об руку.
Рассказывал с горечью о жене. О том, как страшно умирала и как нужно ценить каждую секундочку жизни, когда еще не умираешь совсем. Говорил, что он еще вполне нормальный мужчина, а не старик, что все в нем еще живое. Майя кивала. «Я скоро поправлюсь, – все приговаривал ЮГ, – это криз, он пройдет, через недельку уже заковыляем с тобой по набережной. Пойдем в кафе на Ла-Кончу, будем там винцо пить. Или пойдем в аквариум и будем вместе с мальчишками глядеть на мирных рыб и акул». Эта идея совсем не понравилась Майе, но зачем спорить с больным человеком? «Конечно, пойдем», – отвечала она. «Конечно, пойдем», – вторил он ей.
Когда Майя уходила, а это было уже под вечер и ее должен был сменить на ночь Паша, она по-хозяйски убралась на кухне, изучила содержимое всех шкафов, наметила список хозяйственных покупок: кастрюли, другие ножи, другие скатерти. Зашла в каждую из комнат, посидела там на диванах и в креслах, вышла не террасу проверить, политы ли цветы. Оказалось, что нет, о чем она с досадой и с некоторым даже хозяйским упреком сообщила ЮГ. Пошла полила сама, зашторила окна и привычным как будто жестом даже чмокнула его перед уходом: «Давай, Юрий Григорьевич, поправляйся! Нечего болеть, другие дела еще есть». Он остался засыпать совершенно счастливый. Она вполне резво вышла на улицу и отправилась восвояси. Все здесь выглядело для нее теперь иначе, прирученным, обжитым, узаконенно прихваченным. У нее здесь есть жизнь, а значит, это и ее город.
Долго, глубоко думал он о ней, не мог надуматься вдоволь, нежно перебирал мысли, как струны арфы. Заживет на старости лет по-человечески, будут они оладушки есть, поедут путешествовать, а то машину купил, а почти не ездит. Теплая, светлая, родная женщина, намыкался он один, довольно. Не делал никому зла, вот и награда. Ну, был у него вражина на родине, завистник Привалов, все ходил за ним по пятам с места на место, все прижучивал, накапал на него перед тем, как гадко и унизительно вышвырнули его на пенсию, все завидовал ему, что сыновья у него разбогатели, что жизнь у него медовая. Втихаря собирал доказательства, что он «кривые» контракты заключает, связи какие-то устанавливал, схемы начальству предъявлял… Начальство забеспокоилось, дергать начало, дополнительные отчеты испрашивать… Всю жизнь, двадцать лет работали вместе, с оборонки еще нога в ногу пошли, а зависти Привалов не потянул. Подсидел. Вызвали Вдовкина на ковер и предложили: или на пенсию иди по-хорошему, с возвратом, конечно, средств, или, сам понимаешь, прокуратура будет. Это была напраслина. Но ушел, первый инфаркт схлопотал, потом Нюра умерла, пустой дом, дети давно уже на выезде. Горе. Кто-то, конечно, утешал, что Привалов подсидел, чтобы самому плюхнуться в креслице и начать таскать, кто-то, наоборот, за Приваловым пошел: новый начальник, хоть и крошечный, лучше обиженного пенсионера. Времена стали другие, друзья, кто разделял его взгляды, тоже поразъехались да поумирали… Пустота. Пса взял, да один не справился, дети увезли – опять один. Ну и уехал. С книжками своими, с кассетными записями. Перевезли все его «игрушки»: давай, пап, живи в свое удовольствие, ни в чем себя не ограничивая. А тоска смертная. И тут никого не нашел: с обслугой сближаться не умел, да и не хотел, а никого другого не встретил.
Он думал о ней и вперемешку вспоминал детство; давно не вспоминал, а вот надо же – полезли картинки в голову. Как они с мальчишками проводили на себе эксперименты на ржавой детской площадке в Кунцеве, где он вырос. Кто-то сказал, что если пережать сонную артерию, то начинаешь балдеть, – вычитал, видно, в домашних, дедовых еще хирургических книгах, проехавших по фронтам и загвазданных бурыми пятнами. Стали пробовать пережимать, разглядывали в воздухе небывалой красоты узоры, жали почти до обморока, состязались, кто дольше выдержит. Он был последний, не умел выдерживать, худой был слишком, что ли. Потом еще рвали бесчувственные от холода губы о промерзшее железо: надо было облизать и приложить к заиндевевшим перилам или стойке качелей (он хорошо помнил вкус студеной крови: на ватных губах как будто соленый крем), – а после плевались кровью на снег. И жутко было, и как-то лихо, и опять же состязались: у кого жирнее плевок – тот и мужик. Тут он выступал убедительней. Крови из него всегда лилось много, жидкая была, может, оттого и выжил в инфарктах. Потом эта дворовая компания рассыпалась, всех куда-то переселили, и их семью тоже, в Черемушки, уже когда кончал школу, в свежие панелечки среди голых дворов. Помнит залитые светом недоразобранные стройплощадки, новенькие прилавочки в магазинах, скамейки свежевыкрашенные, зеленые, помнит, как прыгали к остановке по дощечкам да битым кирпичам, потому что везде грязища была по весне и осенью. Потом поступил в Губкинский, там познакомился с Нюрой, жаркой полноватой девушкой с цыганской темной красотой, однокурсницей, женился на ней, устроился в КБ, вступил в партию, Нюра родила ему одного, а потом еще одного. Мальчикам своим он очень помог в новые времена связями кое-какими – были они у него, но без того, о чем писал в доносах Привалов; хорошо их воспитал, в детстве спуску не давал, вот и вышли они в люди. Потом уволился, взял участок поскромнее, проектировал пищевые линии – побочное производство от основного профиля КБ, откуда его и ушли без всякого к тому правдивого повода. Но сыновья уже разбогатели, уже паковались кто куда. Вот и выскочил он на этот берег, вот и застыл тут, как ледяная кочка, – вроде живым был, а замер.
Так, значит, Майя, прекрасная Майя, все то время жила рядом, где-то в десятке остановок, а он ни разу не видел ее – любил, отчаянно любил жену, переживал за Лешу и Андрея, двигался по службе, особенно преуспел в новые времена, когда все стали открывать кафешки и рестораны. И тут бац!.. Видать, не пережил он до конца этого унижения, раз сколько мысли ни крутились, а всё возвращались в исходную точку. «Немного солнца в холодной воде» – вот что такое Майя. Он всегда любил этот роман Франсуазы Саган, но никому не признавался – женское чтиво. Но он и вправду всегда был сентиментален, и эта его сентиментальность особенно безжалостно обошлась с ним здесь, у этого злющего, как он считал, океана, потому что нечем ему было свою чувствительность подкармливать, не было ничего, что двигало бы в нем хоть какие-то чувства.
«Теплая, теплая, своя, домашняя, – думал он, уносимый в сон маленькой голубой таблеточкой, – мы будем ездить в горы на пикник, мы отправимся в Лондон и Париж… Что она видела? Зухра говорила, что прожила тихую, неприметную жизнь простой служащей, получала гроши. Соня-то, конечно, помогала, но Майя, кажется, и не брала особо; а куда девать деньжищи, если живешь один? Вот и он почти не тратит, сыновья даже ругают его…»
Майя навещала его ежедневно, хлопотала, была в легком самоотверженно-светлом порыве, и ЮГ расцветал, набирался сил, оживал. Она навела порядок в шкафах, перетерла бокалы – Зухра-то, эта вертихвостка, разве может нормально убрать? Кое-что перестирала, перегладила. Он начал ходить по квартире, рассказывать, показывать, ставить свои кассеты, зачитывать любимые пассажи из книг. Майя слушала, ей нравилось. Не скучно с ним – вот что главное. Плавно как-то движется. Ее всегдашняя готовность к самопожертвованию и самоотдаче вытравила из нее на время все лишнее, весь нрав. Она возвращалась домой поздно, шла в тени стены, как монашенка, едва успевая прихватить молока, сыра и помидоров по дороге, спала на диване, под пледом, вставала на заре, бежала на рынок за рыбой и кореньями. Она служила ему по образцу лучших советских медсестер: с неумолимой настойчивостью, но и с сочувствием к больному. Лекарства по часам, еда по часам, проветривание комнаты по часам, чтение газеты строго в определенное время на террасе, под закат, вечером – фильм с Гретой Гарбо или Лайзой Миннелли из его аккуратно расставленной по алфавиту коллекции на полке – и никакой политики, никаких треволнений. Ему разрешили выходить, и он сообщил ей прямо с порога, что они пойдут, пойдут через старый город на набережную, и пусть она позволит ему отблагодарить себя. Он знает, знает, что она ни в чем не нуждается, но он так рад, так счастлив, он хочет купить ей замшевый жакет, он давно уже это задумал, он знает магазин.
Ей сделалось приятно.
– Как в «Красотке», что ли? Я буду безмозглой девицей легкого поведения?