Мы выпиваем.
– Успокойся. Я сам краду деньги и одалживаю одежду у друзей. У Борьки, у него отец выездной. Я покупаю ей цветы на последние, я хочу все бросить и зарабатывать, только для того, чтобы не чувствовать себя рядом с ней жалким оборвышем.
– Я убью ее.
Ты рыдаешь, обхватив голову руками. Мы выходим из ресторана, нас обоих страшно тошнит, мы еле-еле добираемся до ночной набережной, садимся на холодный песок, говорим одновременно, ты просишь прощения и говоришь, что не знаешь, как жить. Я обнимаю тебя, мы внезапно замолкаем, сидим, раскачиваясь под шум ветра и рокот волн, и я понимаю, что завтра ты и вправду уедешь, и что я на самом деле не знаю, как дальше жить.
И потянулись дни. Бесконечные, как рулон дешевого ситца.
Вечерние одинокие прогулки вдоль моря, с гулким эхом прошедших разговоров, с воспоминаниями о подаренных зажигалках, как он тогда разулыбался и поднял меня на руки. Он вообще любил брать меня на руки и носить по опустевшей на уик-энд квартире, раскачивая в разные стороны.
Теплый ветер в лицо, вокруг эти вечно подвыпившие разговаривают и целуются, хохочут и танцуют, падают, дурачась, на песок.
Сашка, что он теперь, вчера, сегодня, завтра, звонит и знакомыми интонациями назначает встречи, знакомыми движениями расстегивает пуговицы на блузке, по знакомой привычке пробуравливает шею и щеку сначала носом, и только потом дотрагивается губами.
Бабушка жалеет. Вижу, что зря не пристает и как будто не замечает моей беготни на почту – я, конечно, жду от него письма – малюсенького, где он напишет, что ему без меня хреново, и вот я приеду, и тогда.
Я бегаю на почту по два раза в день, по узкой, поросшей можжевельником тропинке, взвивающейся на самую вершину пригорка, под которым стоит наш дом. Мелкие камешки забиваются в сандалии, но по дороге туда я даже не останавливаюсь, чтобы вытащить их.
– Мне ничего нет?
Мальчишка лет пяти, что крутится вокруг почтальонши – тощей пятидесятилетней крашеной брюнетки с изможденным лицом и запахом бедности, сквозящем во всем ее облике – ее сынишка, конечно же, дразнится, картавя переспрашивает: «А сто-нибудь длугое спросить не мозес?»
– Вам писем нет, – угрюмо отвечает почтальонша – как я узнаю через два дня, моя тезка Лариса – и нечего сюда таскаться. Оставьте адрес, вам принесут.
– Никогда не принесут, вы же сами знаете, – отвечаю я, стараясь улыбаться.
Я улыбаюсь ей, потому что все в ее руках.
Иногда по ночам я просыпаюсь от ясного ощущения, что письма от Сашки приходили, и она, эта Лариса, читала их, глумилась над ними и вышвыривала в помойное ведро.
Но утренняя еле заметная пляска занавески возвращала мне разум. Все чудесным образом само расставлялось на свои места. Вот-вот мы вернемся в Москву, впереди последний учебный год, нужно будет писать диплом, милые биофаковские друзья, вечеринки, подумаешь, трагедия, вон Федька сохнет по мне уже третий год – неуклюжий коренастый белобрысый парень с параллельного потока. Возьму, да и выйду за него, сразу, как приеду. Переедем жить к бабушке в двухкомнатную квартиру, переклеим обои, родим детей, будем работать и просто жить, как все.
В тысячный раз, почему-то в особенно тяжелое для меня послеобеденное время, я садилась сама за письма к Сашке. «Я не понимаю тебя, но прощаю за все, потому что по-прежнему очень люблю тебя». Или: «Мы все равно навсегда останемся друзьями, я всегда буду готова выслушать тебя и помочь. Пожалуйста, не делай сейчас глупостей, ты талантливый физик, не бросай аспирантуру, защищай кандидатскую, не сворачивай со своего пути во что бы то ни стало». Или: «А знаешь, Сашка, я обязательно дождусь тебя. Я знаю, что все, что с тобой или, если хочешь, с нами стряслось, – это как болезнь или испытание – и мы должны его выдержать».
Писем я не отправляла. Несколько раз у меня обрывалось сердце, когда на почте очевидно чем-то очень больная Лариса уныло сообщала мне, что пришло письмо. Дважды это были письма университетских подруг, которые похихикивая рассказывали, как водится, о шмотках, мальчиках и доносили последние сплетни о профессуре и их отношениях с аспиранточками. Пришло одно письмо и от Федьки – тягучее, псевдоразумное, от которого страшно засаднило внутри и захотелось к Сашке, да так, что я даже не выдержала и заказала разговор с Москвой.
Перепроверила каждое свое слово, тысячу раз многократно поменяв тактику разговора, от «все нормально, отдыхаю, прихожу в себя» до «схожу с ума и все равно очень люблю и все прощаю тебе – знай это». И, конечно, обожглась, содрала даже еще на начавшую заживать рану, услышав в трубке глухой голос всегда меня недолюбливающей его матери, что «Саши нет и он будет поздно».
– Что-нибудь передать? – вежливо поинтересовалась она. – Сказать, что ты звонила?
– Не нужно, – попросила я, почувствовав дикий позор, – я перезвоню сама.
Плохая фраза и еще более ужасный ответ:
– Перезванивай завтра. Он обещал быть после обеда.
В Москве мы увиделись через несколько дней после моего возвращения, и я не узнала его.
Он похудел, осунулся, лицо его сделалось как будто скользким, мои любимые серые глаза в крапинку выписывали кривые круги и ни разу не остановились на моем лице.
Он мог говорить только о ней. О том, как она то холодна, то тепла с ним, о том, как она любит его ласки, закрывает глаза и стонет от его прикосновений. Он будто не отдавал себе отчета в том, с кем разговаривает, не чувствовал, что причиняет мне невыносимую боль, говорил о ее нарядах, жаловался, что она скрывает его ото всех и что он чувствует себя мальчиком по вызову, но что она говорит, что любит, и ради этого он живет.
– А что у тебя с руками, Сашуня? – спросила я, стараясь как можно точнее исполнять роль настоящего друга, которому можно рассказывать все. Я знала, что именно так он сейчас хотел воспринимать меня и каждый раз перед тем как выдать очередную подробность, повторял как заклинание: «Ты же мне друг, я знаю, настоящий друг».
– Я разгружал вагоны на Киевском, по десятке за ночь. Купил ей колечко, конечно, похуже, чем у нее есть, но вроде ей понравилось. Только не носит. Как ты считаешь, почему не носит?
– А что твой диссер?
От этого вопроса он впал в ярость. Говорил, что я как все и не понимаю, что диссер никуда не убежит. Он очень рассердился и только в самом конце разговора, излив свой гнев на этих яйцеголовых, и под видом страшной тайны признался, что устроился грузчиком в «Березку», и что теперь уж точно будет чувствовать себя с ней уверенней.
Мы сидели в кафе-мороженом на Ленинском, пили «Саяны» и ели шоколадные и сливочные шарики пломбира. Он попросил меня заплатить и, явно очень стесняясь, попросил денег в долг, на пару дней, до следующей встречи, ведь мы же увидимся через пару дней, созвонимся и увидимся. Или он зайдет за мной на факультет после занятий. Посмотрит расписание и зайдет.
Я, конечно, отдала все, что у меня было, и в следующий раз мы увиделись через полгода. Тогда уже ни он, ни я не были похожи на себя тогдашних.
Я знаю, что через пятьдесят лет я буду сидеть в своем шикарном загородном доме среди послушных собак и пустой болтовни подружек – вдов знаменитостей. Полуразвалившись в ампирном кресле на рахитичных лапах с шелковой сине-желтой обивкой, я буду потирать как бы незаметно то один; то другой распухший сустав. Мы будем неспешно говорить о диетах и новых методиках омоложения, сравнивать курорты, на которые я буду ездить, называя их «реставрацией памятников старины». Моя дочь Наська будет послушно звонить мне два раза в неделю, скучно справляться о моем здоровье и как бы невзначай говорить о назревшем ремонте или покупке новой дорогой шмотки, которую я должна спонсировать.
Я как раз беременна Наськой во время нашей встречи, той самой, через полгода, я собираюсь замуж за скучного Федора, обезумевшего от счастья и заваливающего меня дурацкими подарками и перспективами. Я пополнела, немного отекла, но я несу свою внешность с достоинством, понимая, что могу показать тебе, как у меня теперь все отлично и какая я мужняя жена.
Ты смотришь на меня с некоторым удивлением, но вялым. Ты страшно осунулся, на правой кисти у тебя появилась дурацкая наколка – ящерка, кусающая себя же за хвост, и ты показно угощаешь меня все в том же кафе-мороженом не только «Саянами», но и бутербродами с семгой, которые бармен с лицом проворовавшегося комсомольского работника достал для тебя из-под полы.
– Хочешь шампанского?
– Мне нельзя.
– Любишь своего будущего супруга?
– Ну что за вопросы, Сашок, машину вот себе покупает, «шестерку», будем сначала жить у его родителей, потом снимать.
– Да ты же всегда смеялась над ним, говорила, что зануда, комса, ты никогда и не подпускала его к себе.
– Ты-то как?
С этого вопроса ты срываешься и с бешеной скоростью несешься вниз, по бесконтрольному спуску потока слов, эмоций, боли.
Сначала говоришь, что встал на ноги, все теперь можешь себе позволить, называешь какие-то марки виски, пустые бутылки из-под которого коллекционно украшают кухни ценителей прекрасного.
Хвастаешься своей новой лайковой кожаной курткой – попробуй, какая мягонькая, и внезапно прорывается ОНА, скрывающая все от мужа, играющаяся тобой, как кошка с мышкой, устающая от твоих сцен, неурочных визитов, пьяных звонков.
– Знаешь, для чего только я ей нужен? – говоришь ты, крупными медленными глотками допивая пятую гигантскую кружку пива. – Только для того, чтобы ее ублажать. Когда уезжает ее муженек, внешторговец, лежать с ней в ванной и обсасывать ее пальчики в дорогом педикюре.
Тебя несет, и ты не можешь остановиться. «Только ты одна меня когда-то любила, – говоришь ты пьяным, плывущим, как плохая пластинка, голосом, – только ты, Ларка, а она мною просто пользуется, понимаешь, пользуется, как поваром или ветеринаром».
– Ладно, Сашок, я пойду.
Каким-то страшно чужим движением ты достаешь из кармана флакон духов «Клима» и протягиваешь мне его.
– На, вот возьми, хотел ей, но она недостойна, ты достойна, ты и возьми.