– Нет! – У меня перед глазами все расплывалось от слез, и я совсем не видел его лица. – Я мог бы стать свободным! Мог бы изучать море! Увидеть другие страны! А это…
Тут я только ощутил, что в мире что-то изменилось.
Шаги больше не отдавались эхом по брусчатке. Фонарь в моих глазах расплывался колючим ореолом, а где-то за углом звенел на повороте трамвай.
– Не понимаю, чего вы от меня все время хотите, – сказал он сердито.
– Ничего, Борис Борисыч, – судорожно выдохнул я, – кажется, уже ничего.
Что он вспомнил? Что вместо беличьего тулупчика Пугачеву достался заячий? Или что-то совсем другое, такое незначительное, что никто, кроме литературоведов, обычно и не замечает?
На противоположной стороне улицы за стеклом булочной красовались плакаты «Хлеб – всему голова!» и «Планы Партии – Планы народа». Акация трясла сухими стручками, как дервиш – погремушкой. Луч прожектора береговой охраны щупал дальние тучи.
– Вытащили меня посреди ночи… – продолжал ворчать он.
– Уже все, – сказал я, – можно идти домой. Вам же вставать в пять утра.
– С чего это? – удивился он.
Ночь дышала сухим черным жаром, точно бочка со смолой. Цикады орали так, что у меня звенело в ушах. Одна сидела на нижней лестничной площадке – крохотное рогатое создание, – и судорожно трепетала крыльями.
– А знаете, – сказал он, это даже хорошо, что вы меня вытащили. Давно уже я не гулял ночью… когда-то, давным-давно…
– С девушкой?
– Да, с одной девушкой. Только это было не здесь, в Мурманске. Ночи там летом светлые. Облака над морем золотятся, чайки кричат. Красиво.
– А потом?
– Потом нас перевели. Сначала в Севастополь, потом сюда. У нас же закрытая контора. Так я и не…
– Закурить не найдется?
Они выросли из подворотни так внезапно, что я на миг подумал, это опять какой-то патруль, но это была просто какая-то пьяная компания. Они стояли, перекрыв дорогу и отбрасывая тени, такие длинные, что головы их плясали где-то у наших ног.
Я сказал:
– Извините, нет.
– Не сказал ей, что люблю ее, – закончил Покровский. – Не успел.
– Ты невежливо разговариваешь, – сказал парень.
Я опять сказал:
– Извините. Пропустите ребята, а?
– Плохо просишь. – Они сдвинулись, и тени их слились в одно трехголовое чудовище. – Гони бабки, малый.
– У меня… – Я начал рыться по карманам.
– Не унижайтесь, Алик, – сказал Покровский.
– И ты, четырехглазый.
В кино герой всегда бьет хулиганов. Внезапно оказывается, что он знает самбо или бокс и вообще мастер спорта, но это скрывает, но я только и умел, что плыть вперед, зарывшись в зеленые волны… пятьдесят метров… еще пятьдесят. Все, что я умел – это беречь дыхание.
Я нечаянно вывернул карман, он болтался пустым мешочком у бедра. Денег у меня было всего ничего; и им это не понравилось.
– Это не деньги, – сказал один строго – Ты издеваешься? Он над нами издевается, да? По-моему, ему надо извиниться. Извиняйся, паскуда.
– Извините.
– Не так. Ложись на землю.
– Алик, – сказал Покровский, – не делайте этого. Потом будете жалеть.
Я остался стоять.
– А ты заткнись, четырехглазый.
– Ах ты чмо лагерное, – сказал Покровский, – гнида!
Он коротко размахнулся и ударил среднего под дых – не так неумело, как могло бы показаться. Он дрался точными, отработанными движениями – вот он-то вполне мог сойти за того киногероя, только там, в фильмах, парень обычно идет с девушкой и лет ему под двадцать, потому что он ударник труда и мастер спорта. А Покровский был старше, намного старше.
Я осознал, что просто стою и смотрю, как будто и вправду это было кино. Наверное, надо помочь? Я сделал шаг к тому, второму, и уже размахнулся, чтобы ударить, как вдруг Покровский стал оседать, держась за бок, а тени вокруг него метнулись в разные стороны и пропали – бесшумно, как и полагается теням, а он остался лежать, скорчившись, и булыжник рядом с ним вдруг стал лаково блестеть.
– Так и не успел, – пожаловался он и закрыл глаза.
У ближайшего автомата была с корнем выдрана трубка, но другой рядом с ним работал, и я набрал 03, и сказал:
– Тут, на углу Канатной человека ножом ударили.
– Адрес, – сказал усталый голос в трубке.
– Я ж говорю, на углу Канатной. Сегедская угол Канатной.
Я сидел с ним, пока не услышал вой сирены, потом отошел и из ближайшего подъезда смотрел, как его увозили. По-моему, к тому времени он как раз перестал дышать.
Милиция приехала раньше «Скорой» – наверное, кто-то из окна видел драку и вызвал милицию, но сам, понятное дело, вмешиваться не стал. Никто из темного дома не вмешался, никто не вышел, чтобы спасти его. Чтобы спасти нас.
Я стоял, смотрел и думал: все кончилось. И когда на подгибающихся ногах брел домой, вернее, к тете Вале, думал: все кончилось, все как всегда, больше ничего не изменится, и я никуда от себя не денусь, и, наверное, завтра меня вызовут туда, хорошо бы, они меня нигде не нашли, поэтому лучше я не пойду на работу, а пойду куда-нибудь в городской сад, послушаю духовой оркестр, поем мороженое из круглой алюминиевой вазочки, покатаюсь на цепной карусели или просто посижу где-нибудь на траве, потому что сегодня мне предстоит бессонная ночь, надо подготовиться, шоколад лежит под кроватью в чемодане с вещами, который я до сих пор так и не успел разобрать до конца, и я наполню презервативы высококалорийной смесью шоколада и толченых орехов, и привяжу к поясу, и на следующую ночь войду в теплую воду и поплыву, и катер в территориальных водах напрасно будет шарить своим лучом по волнам; потому что одинокого пловца не так просто заметить.
Так думал я, поднимаясь по темной, пропахшей кошками лестнице, мимо таблички: «Трусить в парадном воспрещается», мимо похабных надписей на стенах, мимо почтовых ящиков с полустертыми номерами.
Я уже машинально вытер ноги о половичок и нашарил в кармане ключ, но остановился. Оставалось еще одно дело.
Я обернулся к соседней двери и нажал облупленную кнопку звонка. Я жал и жал, наверное, минут пять, пока за дверью не раздались шаркающие шаги.